Несколько слов еще об одном фантастическом пункте в программе организации, созданной И.В. Огурцовым.
Подпольная организация, изначально отстраиваемая по военному образцу, постепенно превращается в подпольную армию. А в армии должно быть оружие. Откуда?
Абсолютно не представляя себе ответа на вопрос, мы старались "не напрягаться" по этому поводу. Начальству виднее.
Напрягайся не напрягайся, а не думать невозможно.
Однажды, возвращаясь электричкой из Питера в свою деревню, где работал в школе, я познакомился с группой офицеров воинской части, летним лагерем стоящей в окрестностях города Луги. Не помню, на какой теме обычных дорожных разговоров возникло взаиморасположение, но офицеры, мои сверстники, пригласили меня в гости к себе в часть. И в следующую пятницу я прикатил к ним на своем, то есть школьном, "джипе" - ГАЗ-67, что с квадратным деревянным коробом и невыемной заводной ручкой в дырке переднего бампера.
Опущу подробности интересно проведенного дня. Скажу только, что из части я отбыл с поразившим меня самого выводом-убеждением: имея в запасе несколько грузовиков и место, куда их можно отогнать, несколько человек в течение пары ночных часов бескровно, то есть бесшумно, могут разоружить пехотный полк в полевых условиях. Я даже ни с кем не поделился этим случайным открытием - никто бы не поверил, во-первых, а потом, задача вооружения перед нами не ставилась. Наоборот, если кто-то имел оружие до вступления в организацию, то должен был сдать его "по начальству". Один такой факт имел место. Пистолет "маузер" образца 1908 года был сдан на хранение, соответственно, обнаружен при обыске у "хранителя" и фигурировал в деле как убедительнейший "вещдок".
Продолжая интересоваться этой темой, я обнаружил, что "вокруг полно оружия" времен войны. За пятьдесят-семьдесят рублей в Луге можно было купить "шмайсер" с запасным рожком. Тридцатку стоила "лимонка". Я не устоял и после долгих колебаний (опасался провокации) приобрел за тридцать пять рэ пистолет "парабеллум", выпущенный в Германии в тридцать девятом году для высшего офицерского состава по случаю пятидесятилетия фюрера.
Грубо нарушая дисциплину, приобретение оставил в тайне. Уверенный, что в случае провала всех нас "поставят к стенке", намеревался воспользоваться им... Учитывая подпольно-идейный душевный накал, в каковом пребывал с момента вступления в организацию, возможно, я бы "ушел от них" таким образом...
Но провал... это еще неизвестно когда... А до "когда" не таскать же его при себе. Запрятал на чердаке школы, в которой работал. Там он и сгорел вместе со школой, бывшей барской усадьбой, через несколько лет, когда я сам пребывал во Владимирской тюрьме.
Тогда же, после посещения воинской части, зародились у меня первые смутные предположения относительно необоснованной самоуверенности системы в целом, что реальное ее могущество и несокрушимость как бы дырявы... С шестидесятых по восьмидесятые оборонная мощь страны уж по крайней мере никак не ослаблялась, но когда немецкий мальчишка приземлился на самолетике на Красной площади, я вспомнил о своих давних робких соображениях. И были какие-то тревожные предчувствия... Но в это время я уже снова находился в клетке. Не до предчувствий...
Итак, я говорил о парадоксе, имея в виду готовность какого-то числа людей моего поколения за тридцать лет до коммунистической катастрофы эту катастрофу предвидеть и сознательно встать на путь ее предотвращения самым максималистским способом.
В шестьдесят восьмом, прибыв на зоны политических лагерей, мы с немалым удивлением для себя узнали о многочисленности всякого рода подпольных групп преимущественно ревизионистского направления. Но по количеству! Как говорится - от трех до пяти! Самая "солидная", опять же питерская, группа Хахаева-Ронкина "накопила" семь или восемь человек приблизительно за то же время существования, что и организация Огурцова. Даже националистические организации Украины, Кавказа и Прибалтики были такими же - от трех до пяти.
У нас же на момент разгрома организации под программой вооруженного свержения существующего строя уверенно подписались тридцать человек, еще около полусотни "вращались на орбите" в роли возможных кандидатов в организацию и по меньшей мере столько же высвечивались на горизонте...
Напрашивается банальное объяснение: русский человек восприимчив к максималистскому образу проблем, когда они, проблемы, не только мифообразны по форме, но и апокалиптичны по существу. Временное, но всемирно значимое торжество марксизма именно в России тоже ведь напрашивается быть объясненным подобным образом, хотя, конечно, все куда как сложнее...
Крохотным, частным моментом этой "русской сложности" был эффектный разгром огурцовской организации. Словно стряхнувшие с души очарование клятвеннопринятой идеи, члены организации, отсидев свои небольшие сроки, не только не продолжили "дела", но и вообще ни в каких оппозиционных бултыханиях принципиально более не участвовали, сохранив при этом романтизированные воспоминания о прошлом. Об одном эпизоде, когда последний раз, прежде чем нас разбросали по разным лагерям, мы были все вместе, - о нем расскажу с некоторым, однако ж, пояснением.
Существеннейшим моментом нашего идеологического состояния было понимание социалистической идеи в целом как идеи не просто антихристианской, но именно антихристовой. Построение Царства Божьего на земле, царства всеобщей справедливости, где всяк равен всякому во всех аспектах бытия, именно это обещано антихристом. Цена этому осуществлению - Конец Света, то есть всеобщая гибель.
Хилиастическая ересь потому и была отвергнута и осуждена христианством, что как бы содержала в себе формулу гибели человечества через соблазн внебожьего преодоления несовершенства человека и всего им творимого. Спекулируя на естественном, всеми мировыми религиями благословленном стремлении человека к улучшению бытия посредством нравственного совершенствования, просто и четко сформулированного в заповедях, хилиастический социализм освобождал человека от тяжкого морального напряжения и выносил причину мировых бед, бедствий и страданий вовне, в структуру бытия, каковую надо было просто "переделать" соответствующим образом, чтобы сама по себе "заработала" модель всемирового счастья.
В том был главный обман, и поскольку обман постепенно принял почти религиозную форму, то естественно было авторство этого обмана "заперсонифизировать" на антихристе. На дьяволе.
В этом смысле любопытным представляется текст гимна ленинградского Социал-христианского союза, о котором здесь столько уже говорилось. Слова и музыку гимна сочинил политзаключенный питерского следственного изолятора Иван Овчинников, никакого отношения к данной подпольной организации не имевший, но пребывавший какое-то время под большим впечатлением от самого факта возникновения организации и ее программы, представление о которой получил от своих сокамерников, членов ВСХСОН.
Текст гимна построен по принципу молитвы о даровании права на оружие в борьбе именно с сатанинскими силами, замаскировавшимися под идеи всемирового коммунистического жизнеустроения, в христианском же понимании - разрушения бытия.
Приведу две последние строфы гимна:
Боже! По силе Закона
Дай ему главы отсечь!
Дай нам повергнуть дракона!
Боже! Вложи в руки меч!
И свершилось! Знак Господнего волеизъявления получен:
На алтаре в древнем храме
Вспыхнули тысячи свеч.
Бейте в набат, христиане!
С нами Божественный меч!
Под мощным и, должен признать, достаточно талантливо исполненным воздействием следственного аппарата питерского КГБ мы признали себя виновными, однако же по-разному понимая и толкуя саму виновность. Но собранная в кучу на этапе, что длился несколько месяцев, физически и морально разгромленная организация на короткое время как бы снова обрела дыхание подвига. Гимн, сочиненный совершенно посторонним человеком, был разучен и имел впечатляющее исполнение в этапном купе-камере, куда втиснули всех четырнадцать. (Руководители организации, осужденные по статье 64-й "...а равно заговор с целью захвата власти", этапировались отдельно.)
* * *
Особо запомнился эпизод в пересылочной тюрьме городка под названием Потьма.
Двухэтажное здание тюрьмы было битком набито уголовниками всех мастей от воров в законе всесоюзного масштаба до московских и питерских проституток. Последних и в шестидесятых было немало, но тогда их сажали за... тунеядство. Однако слово "уголовник" мы не употребляли, говорили корректно - "бытовик"...
В соответствии с ведомственной инструкцией в те времена политических с "бытовиками" уже в одну камеру не сажали. И поначалу начальство тюрьмы готово было блюсти инструкцию. Нас завели в камеру площадью метров двадцать, от противоположной стены на две трети оборудованную сплошным деревянным настилом высотой около полуметра. После поездной тесноты мы привольно устроились на полатях со всем своим этапным скарбом. Однако ж не прошло и пары часов, как сюда же запустили не менее двух десятков "бытовиков", агрессивная настроенность которых не обещала ничего хорошего и если до поры до времени открыто не проявлялась, то исключительно по причине того, что они никак не могли "просечь" наши "понятия". Мы же уловили их переговоры с "бытовиками" соседних камер на предмет "ошмонания фраеров" - попросту грабежа - и изготовились к сопротивлению.
Но тут вдруг обнаружилось, что один наш товарищ болен. Выпускник экономического факультета ЛГУ, преподаватель Томского университета Владимир Веретенов. Температура... Буквально на глазах лицо его опухало и багровело. Учащалось дыхание... Крепкий физически и мужественный по природе, Веретенов от нашей тревоги отмахивался, состояние списывал на обычную простуду. Самым компетентным в медицинской теме из нашей компании был ныне покойный Юрий Баранов, инженер по медицинской аппаратуре. Его предположение, высказанное, естественно, шепотом, потрясло нас. Рожа! Про такую болезнь мы слыхивали... Что-то страшное и заразное...
Появившийся после долгого стучания в дверь надзиратель сообщил, что нынче пятница, врач будет в понедельник. Чего? Помрет? Ну и хрен с ним. Закопаем. Кладбище рядом, за путями...
Один из "бытовиков", все еще не определившихся относительно наших "понятий", "смострячил чифирок" - лучшее средство, по убеждению "бытовиков", от всех болезней. Больной выпил и, вопреки "чифировому" назначению, почти сразу уснул, что нами было принято за добрый знак.
Но к утру состояние больного ухудшилось. Говорил с трудом, странные красные пятна проступили на шее, в дыхании прослушивалась хрипота. Новые переговоры с надзирателем ни к чему не привели. И тогда мы объявили голодовку, о чем письменно уведомили начальство пересылочной тюрьмы.
...А тюрьма поутру гудела... Межоконная перекличка, визги из женских камер, крики надзирателей в коридоре... "Бытовички", которым мы так и не уступили наши "спальные места", галдели кто во что горазд. Мат и "блат", словно материализуясь, сотворяли из клубов махорочного дыма мерзких шевелящихся призраков под прокопченным потолком. К тому же вонь от полукубовой жестяной параши в углу...
И, как-то не сговариваясь, мы запели. Сначала тихо, как бы для себя... За два месяца мотания в этапных поездах, в пересылочных тюрьмах Горького и Рузаевки - мы за это время очень даже неплохо спелись. Сложился репертуар... Лучше прочего у нас получался "Варяг", но не тот, популярный, мажорно бравурный, а другой - "Плещут холодные волны". Страстный поклонник коллективного (не путать с хоровым, где все очень правильно) пения, и по сей день я помню по голосам каждого из моих соратников: глуховатый баритон Юрия Баранова, о котором уже упоминал; звонкий, хотя и не без "петушка" стихотворца нашего Михаила Коносова; тихие, но вполне слухом удостоверенные голоса инженера, специалиста по драгам Александра Миклошевича и автоинженера Юрия Бузина; торжествующий на патетических нотах, по тембру неопределимый, с четким произносом слов голос моего давнего друга Владимира Ивойлова, выпускника ЛГУ, преподавателя Томского университета; негромкий, но звонкий тенорок Вячеслава Платонова, востоковеда, преподавателя ЛГУ. А вот Валерия Нагорного, инженера, кажется, электронщика, и Николая Иванова, преподавателя ЛГУ, больше помню вдохновенностью их лиц в процессе нашего коллективного песенного общения...
Этот кусок текста кому-то может показаться лишним: имена неизвестные, в дальнейшем никак не проявившиеся...
Но, во-первых, три четверти ныне проявившихся имен век бы не слышать... А во-вторых, и в главном, - мне хочется, мне приятно произносить имена моих бывших друзей по счастью и несчастью... К тому же из тех четырнадцати пятеро - кто давно, кто недавно - уже ушли из жизни...
Итак, мы пели, "бытовики" галдели, и вся тюрьма содрогалась от утреннего гвалта. Коллективное пение - это ведь своеобразная форма медитации, и, увлекшись, мы не заметили, как возрастала громкость наших голосов, как сначала притихли и перестали елозиться по камере "бытовики", потом соседние камеры будто вымерли. Но тогда и надзиратели обратили внимание на неслыханное нарушение режима. Заскрежетал замок, и некто, для нас безликий, крикнул: "А ну, прекратить! Кому говорю! Прекратить!" Пели лежа, но с окриком приподнялись. Что пели именно в этот момент, не помню. Помню, что пели хорошо. По моему вкусу, хорошо петь - это непременно двухголосие. Солировать русскую песню, как бы хорош ни был исполнитель, будь он сам Шаляпин - просто преступление. И первые две струны балалайки, и первые две нашей семиструнной - они так и настраиваются. На двухголосие...
Надзиратель, пообещав нам нечто расправное, захлопнул дверь, а по сложившемуся репертуару на очереди исполнения было "Прощание славянки" со словами, сочиненными Михаилом Коносовым. Текст песни, написанный на политическую потребу, всегда, мягко скажем, далек от совершенства. Текст нашей "Славянки" не был исключением, но эмоциональность исполнения и сам способ подачи песни-марша-гимна - именно такова "Славянка" - не могли не произвести впечатления. И когда снова распахнулась камерная дверь, а в дверях с полдюжины надзирателей, их вопль: "А ну, выходи по одному!" только подхлестнул нас. Эта сцена - как картинка в моей памяти. Двенадцать мужчин, сцепившись локоть к локтю- попробуй растащи! - в лица безвинно виноватым стражникам режима выдают слова:
Душат правду в любимой Отчизне.
Подымайся, великий народ!
За свободу пожертвуем жизнью.
В сердце вера в победу живет.
Но это еще что! Дальше следовало:
Ленин хуже татарского ига.
И разрубит ярмо только меч.
Содрогайся, проклятая клика,
Возрождается вольная речь.
Надзиратели с вытаращенными глазами - век такого не слыхивали попытались ворваться в камеру, но до нас так и не добрались. Еще недавно враждебно настроенные "бытовики" в три ряда расселись на полу от дверей до нар, на которых мы стояли в рост, и, отступая назад в коридор, прапорщики и офицеры в полной растерянности дослушивали припев нашей самодельной "Славянки":
За гибель церквей,
За плач матерей,
За стон с Колымы
Идем на бой с драконом мы!
А потом без остановки и наш гимн. Похоже, в коридоре собрался весь состав тюремной обслуги.
На алтаре в древнем храме
Вспыхнули тысячи свеч.
Бейте в набат, христиане!
С нами Божественный меч!
История эта закончилась вполне благополучно. Не имевшее по отношению к нам, политическим, никаких прав, тюремное начальство немедленно вызвало наших подлинных "шефов" - работников КГБ, каковые немедля и примчались. Был вызван врач, определивший у Владимира Веретенова сильное, но неопасное аллергическое заболевание, от которого в специальной больничной камере он быстро поправился. Подальше от греха, то есть от вредной пропаганды, убрали из нашей камеры "бытовиков". И, вытаскивая по одному на "собеседования" тех, кого считали нужным, уже тогда, на самом первом этапе "работы" с нами, выявив подлинное искусство психологической терапии, каковой я всегда искренно восхищался, сумели для начала посеять легкие сомнения друг к другу в наших отношениях.