Эсхатология советских рабов - такова нынче моя тема. К ней и вернусь.
* * *
Борьба за элементарное выживание требовала от заключенных максимального напряжения физических и духовных сил; однако сколько ни требовала, некий "лишок" все же оставался. И на что "шел" этот малый "лишок"?
На грезы о свободе...
Легко было господину Гегелю рассуждать (опять же не через Евангелие, а у Гегеля зазубрил в девятнадцать лет и на всю жизнь), что идея подлинной свободы, каковую не знали ни Платон, ни Аристотель, пришла в мир через христианство, согласно которому "индивидуум как таковой имеет бесконечную ценность, поскольку он является предметом и целью любви Бога" и потому как бы "объективно" сам в себе "предназначен для высшей свободы".
Большинству обреченных на неволю и безбожие впереди ничего "объективного" не светило. "Объективное" для совзэка - это нечто, что по закону или по чьей-то пробудившейся совести, что невозможно... Оставалось "субъективное" - даже не грезы, бред о свободе через чудо. Будь то атомная бомба, или космические пришельцы, или мифические американские ледоколы, будто бы курсирующие во льдах нейтральной зоны от Воркуты до Колымы, готовые принять беглецов, коли таковые осмелятся "рвануть" по льду из приморских зон-лагерей. Или чудо истинное, беспричинное - раз! - и свобода. Просто так! Объявили - свобода!
Сколько этих воображенных, через "голоса" услышанных, реальными сумасшедшими придуманных, истерическими молитвами "выпрошенных" у Господа сколько этих мифов о свободе нарассказывали мне бывшие и настоящие зэки!
Расскажу об одном. Этот миф - увы! - свершился. Состоялся. И надеюсь, то будет последний эпизод из тюремно-лагерного бытия. Не вижу я сегодня читателя, кому вообще может быть интересна гулаговская тема. Ловлю себя на том, что навязываю ее... Так, наверное, и есть... Но пройдет время, и в многотрудности бытия сотрется в народной памяти память о тех, кто уложил себя в фундамент здания, именовавшегося социализмом. К сожалению, мои собратья по перу приложили немало усилий, чтобы ассоциировать в общем сознании "истребленный народишко" с "детьми Арбата" и Дома на набережной. Эта лукавая, политической конъюнктурой продиктованная неправда не дает мне покоя, возбуждает во мне недобрые чувства к тем, кто искренно надеется повторить в России социалистический опыт, не пуская в дело "мясорубку", но пользуясь ей аккуратно, исключительно по назначению, то есть по справедливости, и при том корыстно - иначе не скажешь - тасует прошлую колоду трагических судеб именно таким образом, чтобы в раздачу выпадали одни "короли", которым так и надо, "за что боролись, на то и напоролись", и, дескать, именно через их "возмездную" погибель "переварились" дурные стороны в целом правильного и праведного пути, коим торжественно и победоносно маршировали семьдесят лет и лишь по вине отдельных "нечистых" в итоге рухнули в яму.
Но, с другой стороны, по любой отдельной человеческой жизни судя разве выживешь, имея в памяти одно дурное? Память о радостях, сколь бы мало их ни было, - в том опора для дления жизни человеческой. В том же, возможно, и правота литературного критика, которого цитировал выше. Значит, мера нужна. И если я эту меру нарушил, то справедливо буду наказан непониманием.
* * *
Лето 83-го года было для меня излишне тяжким. Знал, что суд будет фарсом. Но не до такой же степени!
Крохотный зал суда был до отказа забит курсантами КГБ, друзей попросту отшвыривали от дверей - мест нету!
Мой адвокат не перенапрягался, заранее зная исход дела.
Приговор сегодня без смеха читать невозможно. Один пример приведу формулу обвинения.... Поясню для незнающих: следствие готовит для суда документ, именуемый обвинительным заключением. Из этого объемного документа "выжимается" обвиняющей стороной лишь та часть предъявленных обвинений, каковая признается стопроцентно доказанной.
Так вот, в формуле обвинения в антисоветской деятельности среди прочего есть строки, в которых мне инкриминируется призыв к советской интеллигенции осознавать себя диаспорой в чуждом ей народе. В данном случае имелся в виду мой весьма гневный отклик на популярную в среде московских интеллигентов статью Г.Померанца "Человек - имя прилагательное", где он, Г.Померанц, настаивает на диаспорности самочувствования советской интеллигенции. На нескольких страницах машинописного текста я спорю, возражаю, протестую против подобной концепции, усматривая в ней отчетливую русофобскую позицию автора......
Адвокат пытается разъяснить старцам-судьям, что, дескать, Бородин не утверждает, а спорит... Бесполезно. Прокурор уточняет: спор - это только приемчик распространения антисоветских взглядов. Старцы удовлетворены, и обвинительная фраза перекочевывает в текст приговора...
Ни одного свидетеля защиты в зал не пустили - суду и так все ясно. Три старика-пенсионера имели четкую установку - провернуть дело за три дня - и с задачей справились.
Ко всему этому я вроде был готов и свою роль в спектакле, коль спектакля не избежать, надеялся отработать достойно.
Но уже к концу третьего дня суда недоволен был собой до отвращения: где-то что-то не так сказал, на какую-то реплику не отреагировал, как следовало бы, "последнее слово" вообще скомкал... Да и приговор... знал же... на всю катушку... Но когда эту "катушку" проговорили, тихая злоба разлилась, затопила мозги, мутя зрение...
Старички судьи торопливо покинули свои места и вышаркались из зала. Но задержался прокурор, шпаргалки свои запихивая в портфель. В этот момент я увидел, что дочь плачет, и заорал: "Не сметь плакать, смотри, он (прокурор) жиреет от твоих слез!"
Пять лет спустя мой опер-опекун признался, что это дело они считали проигранным - раскаяния не добились. Если б тогда мне это знать - куда как легче было бы...
За "проигрыш" мне по-своему отомстили. За полтора года следствия у меня накопилось много всяких вещей, каковые в зоне не нужны, и обычно в таких случаях на последнем свидании разрешают все лишнее вернуть родственникам. Мне не разрешили. Два тяжеленных тюка я должен был таскать по пересылкам в течение почти полутора месяцев, пока этапным поездом добирался до своей "особо опасной" рецидивистской зоны. Главную пакость мне приготовили на последнем шмоне в Лефортово перед отправкой на этап: изъяли (не конфисковали по акту, как положено, а просто отобрали) все бумаги. И в том числе почти "начистую" написанную за время следствия повесть о старшине Федотове. Лишь через пятнадцать лет я восстановил, точнее, написал ее заново...
То же самое, кстати, было и по первому сроку: во Владимирской тюрьме я написал "Год чуда и печали". Изъяли при освобождении. Восстановил через пять лет.
Два любопытных момента в связи с этим.
Самые мои "аполитичные" вещи, романтические и сентиментальные, были написаны в самые тяжкие времена. Байкальскую повесть я "сделал" за три месяца так называемого "пониженного питания", предусмотренного режимом Владимирской тюрьмы для тех, кого из зоны перегоняют в тюрьму за безнадежностью "исправления". К концу этого режимного срока те, что комплекцией покрупнее, падали в голодные обмороки на прогулках...
И второе. Был при КГБ некий "четырнадцатый отряд". До сих пор так и не выяснил, что это за зверь. Экспертный отдел. Давал политическую и литературную оценки всей писанине арестованных по политическим статьям. Так вот, было там такое заключение: "Так называемые рассказы и повести подследственного Бородина Л.И., изъятые у него при обысках, художественной ценности не представляют". По намекам следователя понял, что с "экспертным отделом" сотрудничают отнюдь не второстепенные советские писатели. На этот счет имею, конечно, кое-какие догадки, но догадки к делу не пришьешь...
Этапный поезд, так уж принято было, начиная свой нескорый путь на Казанском вокзале, сперва делал обширный объезд центральных провинций, подбирая осужденных, и лишь после, так же не торопясь, через Казань и Свердловск уходил на Пермь, "рассаживая урожай" по северным зонам. Хлеб и селедка - традиционная пища этапника. И поскольку селедку по каким-то вкусовым капризам я есть не мог, то на подъезде к Свердловску мало того что отощал - почти месяц добирались до вотчины будущего первого российского президента, - но и простудился, а простуда моя всегда без температуры, и по этой причине на пересылке в Горьком пожилая медсестра, справедливо заподозрив во мне симулянта, от профессионального общения со мной отказалась, лишь глянув на градусник. И не по жестокосердечию - каких только "мастырок" не насмотрелась она за годы общения с хитроумными зэками... Подумать только - ложки глотают, чтоб только попасть "на больницу"... Во Владимирской тюрьме один шустрый съел добрую половину партии домино. Зэки из соседних камер орали ему через окно: "Гришуня! Выс... дупль шесть! Слабо?!"
Единственное благо моего "этапного путешествия" - изоляция. Не положено политических смешивать с прочим "социально близким" элементом. И если в обычном купе натолкано по четырнадцать человек, то я в купе один!
В середине жаркого августовского дня, после долгого мотания по путям и не менее трехчасового стояния в тупике нас, "пассажиров" этапного состава, наконец-то выпихнули из раскаленных вагонов и выстроили по четверо в ряд вдоль состава для отправки на "воронках" в Свердловскую пересылочную тюрьму. Тут уж не до изоляция - я в общей куче, мои будто высохшие руки-плети оттянуты тяжелыми узлами, чем и уравновешен, иначе качался бы из стороны в сторону от слабости и полутемноты в глазах. Мое состояние гриппа-простуды, как уже сказал, бестемпературное, но все тело словно взвод солдат "кирзами" обрабатывал... Только б до очередной "шконки" добраться, только б в горизонталь...
Вокруг охрана, собаки... И вдруг команда: "Всем взяться за руки и бегом!" Я в середине колонны крайний слева, "за руки" - это не про меня, руки заняты... Удивительно, но первые сто метров вдоль путей я бегу, даже не спотыкаясь, но всякому резерву есть предел. Рядом со мной справа бегущему зэку, молодому парню, шепчу хрипло: "Возьми!" Он не без удовольствия освобождает мою правую руку от узла со шмотками, и меня тотчас же выносит из ряда влево на солдата с собакой. "Занос" настолько сильный, что я сталкиваюсь с солдатом и чуть не затаптываю овчарку, каковая - ей-богу! - с удивлением шарахается в сторону и лишь после, очухавшись, разражается лаем-воплем. Солдат плечом заталкивает меня в строй, но перед глазами уже этакий сизый туман и ноги подкашиваются.
- Я болен! Я сейчас упаду! - кричу я подбежавшему офицеру охраны, практически зависая на спине впереди бегущего зэка. Каков я, видимо, зримо со стороны, и офицер подхватывает меня под локоть. "Уже близко!" - кричит он мне в ухо. Но бесполезно, ноги завиваются... И на счастье - команда: "На колени!" На коленях я оказываюсь раньше всей колонны. Минут пять мы пропускаем выходящий со станции "товарняк". Оставшиеся метров пятьдесят офицер практически тащит меня на себе, и перед первым в ряд выстроившихся на платформе "воронков" я просто сажусь на землю. Над моей головой перебранка офицеров охраны... В конце концов я заброшен в "воронок" и затолкан в "стакан". Я не просто политический, я еще и рецидивист, мое место в "воронке" в "стакане" - металлической кабинке, что рядом с сиденьем для охраны. В "стакане" можно только сидеть, упираясь локтями, спиной, коленями в железо... Но - спасение! От потери сознания, к чему близок... Ехали, кажется, недолго, но я почти полностью пришел в себя...
Эту свердловскую пересылку вспоминать не люблю. Стыдно вспоминать. Впервые и единственный раз за два срока меня там побили...
Во всех аэропортах есть такое место, что именуется "накопителем". Уже проверенных пассажиров "накапливают" в специальном помещении перед посадкой в автобус, что повезет до самолета... В некоторых аэропортах я даже табличку такую видел: "Накопитель". В советском быту немало позаимствовано у ГУЛАГа. В том числе это слово... Громадная комната, куда сгоняют - локоть к локтю, не продохнуть - прибывших этапников, прежде чем разгонять их по камерам. Впрочем, нет, в камеру попадаешь не сразу из накопителя, если ты особорежимник. Еще поторчишь опять же в "стакане"-кладовке, грязной и вонючей, пока тюремщики разберутся с менее строгими режимами.
Меня выпустили из "стакана", когда накопитель уже был почти пуст. Перед дверью, за которой уже собственно тюрьма, стол. За столом женщина в форме... Этакая откормленная бабища со свирепой физиономией...
- Фамилия, имя, отчество, год рождения, срок, статья... Статья!
Отвечаю:
- Семидесятая, часть вторая.
- Шо это за статья такая?
Отвечаю вяло, привычно, потому что привычен вопрос.
- Политическая.
- У нас нет политических! Тоже мне, декабрист нашелся.
Отвечаю опять, как всегда:
- У вас нет. У нас есть.
И тут подскакивает сержантик монголоидного типа, кричит:
- Ты как разговариваешь, сука! - и бьет меня по голове.
Мне много не надо, падаю. С боков два офицера. Один пинает в левый бок, переворачиваюсь, другой - в правый бок... И оба еще по разу...
Не помню, чтоб кому-нибудь рассказывал об этом. Стыдно. Стыдно, что не дал сдачи, даже не попробовал дать. Обязан был! Болезнь и слабость - не оправдание. Струсил. Знал, что тогда покалечат. Дело простое - отобьют почки. Не захотел, чтоб калечили.
Был и другой вариант. Можно было после добиться вызова местного гэбэшника, нажаловаться - какой-то результат был бы, политических бить не принято... Их принято или перевоспитывать, или уморять постепенно в полном соответствии с законом...
Но это уже чисто сучий прием.
Сколько потом было пустых, душу истязающих грез! Вот я освободился, разыскал, выследил эту усатенькую сержантскую гниду и мордую, мордую... Бессильна Нагорная проповедь перед черной злобой и стыдом...
Впрочем, коль так разоткровенничался - долгое время числился за душой еще один схожий "стыд".
Меня "взяли" тринадцатого мая восемьдесят второго на подходе к месту работы. Трудился я тогда сторожем и дворником Антиохийского подворья, что у метро Кировская. "Стыд" был в том, КАК они меня взяли. Шел по тротуару, подкатила машина, из нее вышел молодой и бравый и сказал, что я должен ехать с ними. Второй даже не потрудился выйти из машины. Зачем? Антисоветчик - это ж овечка. И прав. Я покойненько полез в машину... А ведь мог бы... Самбист. Хоть и бывший. Но реакция еще, дай Бог каждому... Берут? Пусть берут. Но отдаваться... Нельзя... Не в идейности и убеждениях дело! Отдаваться... Стыдно... Апостол, и тот мечом махнул... По-человечески это. Только богам под силу большее...
Пересыльные тюрьмы и в те годы - под завязку. В главном помещении положенного отдельного места не нашлось. Поселили в полуподвальном этаже для "смертников", то есть - приговоренных к расстрелу (в основном за убийства) и ждущих решения кассационных... Ждущих, как после узнал, по полгода и более. Там - свободная камера. Время обеденное - принесли целую миску вермишели. Сглотал, рухнул на шконку и выключился из жизни на полтора суток - сон всегда лечил меня лучше лекарств.
Уже в вечеру другого дня надзиратель стуком ключей по дверце "кормушки" поднял-таки на ноги. У "смертников" режим вольный, по утрам с коек не подымают, отбоя не объявляют, кормят много лучше, но главное - почти полная свобода общения. Оказалось, что поднял меня надзиратель по требованию "народа". "Народ" жаждал информации от вновь прибывшего - давненько никто новый не прибывал.
Я подошел к раскрытой кормушке.
- Жив? - спросил надзиратель вполне добродушно. - Тут тебя обкричались уже. Я им - дайте человеку отоспаться с этапа. Сутки терпели... Щас, погоди...
Подошел к камере напротив и тоже открыл "кормушку".
- Побазарьте. Через час обход - закрою.
В "кормушке" напротив нарисовалась бородатая физиономия лет тридцати.
- Привет, земляк! Я Саня. А ты? Понятно. Мы уж думали, ты подох! Нормально поначалу. Через месяц по пять часов спать будешь. Сколько трупов?
- Где? - спрашиваю.
- Чё где? По делу, конечно. Я ж тебя не колю, сколь в натуре.
До меня наконец доходит смысл вопроса.
- Нет, - говорю, - я по другой статье.
После моих пояснений Саня долго изумленно шевелит растительностью на лице, затем, высунувшись из "кормушки", орет:
- Слышь, братва, к нам политического спустили.
"Братва" ближайших камер бурно реагирует на сообщение, и я, в юности, конечно, знавший "блатную феню", но подзабывший, понимаю перекличку лишь частично.
- За что ж вам такие срока дают? - спрашивает Саня. - Боятся?
- Да нет, - отвечаю, - просто не любят.
Мой ответ отчего-то вызывает у Сани и ближайших соседей дружный хохот.
- Слышь, братва, они их не любят! - орет Саня и хохочет, широко раскрывая свою металлозубую пасть.