Без выбора - Бородин Леонид Иванович 40 стр.


Очередной всполох автоматной трескотни, и из кустов вывели мальчишку лет шестнадцати. Пуля прошила ему ляжку насквозь... Лицо - белая маска... Шок... На губе сигарета... "Скорой" не видать... Вдруг рядом знакомый человек - Ушаков Геннадий Сергеевич, стоматолог, благодетель зэков всех поколений. Он здесь на какой-то роли. Узнав меня и что я с машиной, тащит раненого ко мне, вдвоем впихиваем его на заднее сиденье и летим прочь от Останкино. Навстречу опять эти же самые "бэтээры", только теперь на полной скорости и по встречной полосе, то есть навстречу нам. Я едва успеваю выскочить на бордюр, шаркнув задним мостом... Сдурели, что ли?!

У разворота на проспект Ушаков выскакивает из машины, обеими руками машет "скорой", перегружаем с помощью санитаров раненого - и назад.

Все машины, что стояли по обочинам, откатываются. Оказывается, те самые "бэтээры", что "за народ", открыли беспорядочную стрельбу вокруг себя. Мы все равно проскакиваем вперед, потому что от кустов, что у самой микробаррикадки, женщина тащит на себе раненого мужчину. Ушаков остается, а я везу их на Щербаковку. Парень в сознании, в больницу не хочет, а на Щербаковке живет брат-хирург... Улицы пусты, машин ни встречных, ни поперечных, светофоры - не помехи...

Вернувшись, нахожу Ушакова, спрашиваю, как дела. Только рукой отмахивается, и через секунду мы с ним оба катимся по земле в сторону клумбы - свист пуль не над головой, будто параллельно ушам. Лежим, вжавшись в землю.

- "Бэтээры" палят? - спрашиваю.

- Да все палят, кому не лень! - бормочет сердито. - Избиение младенцев!

- А младенцев-то много? - спрашиваю.

- Какое там, к утру всех перебьют, если не разбегутся.

- А отцы-командиры? Макашов, Анпилов?

- Макашов давно уже... Анпилов, говорят, где-то здесь, по кустам шарахается... Не видел...

Чуть стихает пальба, отступаем к машинам. Рядом с моей "двадцатьчетверкой" красный "жигуль", приемник на полную мощь... человек десять вокруг... В эфире кто-то грозится большим войсковым соединением двинуться на Москву, на помощь восставшим, начать партизанскую войну...

- Фуфло! Провокация! - тихо говорит Ушаков, но услышавшие его возражают, спорят...

На какое-то время теряю Ушакова из виду, но минут через двадцать он подходит ко мне с парнем военной выправки, говорит - надо бы помочь этому человеку. Сгонять надо кое-куда. Сгоняем, отвечаю. Ушаков для меня авторитет. Был он, ныне уже покойный, немногим из тех московских врачей, кто принимал нас - доходяг из лагерей, - и приводил в божеский вид, и опекал по мере сил и возможностей. Александр Викторович Недоступ, к примеру, пожизненный мой благодетель. Был еще рентгенолог Леонард Терновский, сам со временем "схлопотавший" политическую статью...

- Куда мчимся? - спрашиваю.

- В Строгино, - отвечает.

- Ничего себе! И зачем, если не секрет?

- Не секрет. За оружием.

- Это как же, - удивляюсь, - шли штурмовать, а оружие за кольцевой оставили?

- Думали, нахрапом...

- А гранатомет? С него ведь начинали, как рассказывают.

- Не знаю, откуда он взялся, - отвечает хмуро мой пассажир. - Не наш, во всяком случае...

- А "ваши" - это кто?

- Я при Анпилове.

- Ну а сейчас-то... Зачем? По-моему, ситуация...

- Посмотрим! - перебивает. Мои вопросы его явно раздражают.

Тем не менее, пока мы гоним по опустевшей, безлюдной и почти безмашинной Москве, узнаю, что он военный, старший лейтенант. Намекнул ему, что неплохо бы его документы увидеть. Сказал, что "сдал перед делом". Кому сдал - не спрашиваю.

Ушаков, конечно, для меня авторитет, но и ему могли "туфту двинуть". Ко мне и ранее подходили парни и мужики и просили подбросить до дому. Те, кому "кино со стрельбой" уже надоело... Может, и этот... До Строгино сейчас никаким транспортом не добраться...

В конце концов решаю для себя так: если парень меня "дурит", ну чтож, это тоже как-то вписывается в общую картину, и я со своими "метаниями" вполне заслуживаю подобной "шутки".

По Москве же гнать - одно удовольствие! До самой кольцевой ни одного гаишника, ни одной гаишной машины, ни одного милиционера или просто военного. Москву словно сдали на власть стихии и инстинкта народного. Власть - она, может, в панике, а может, в многохитром расчете. А что до народа и его инстинкта - окна домов уже большей частью темны. И чем дальше от центра, тем темнее. И похоже, что власть выигрывает "дело" автоматически... Если и в страхе, то без особого напряжения мозгов.

Красный светофор, зеленый - без разницы! Не более получаса гонки, и мы на месте.

- Через пять минут выйду, - говорит мой пассажир и исчезает в подъезде многоэтажки-"термитника".

Жду десять минут и начинаю разворачиваться. И тут он появляется с парой "Калашниковых" в руках и с канистрой.

- Канистра зачем?

- "Бэтээры" жечь, - отвечает. - Заскочим на заправку. Их нам прислали, а они, суки...

- Кто же это их вам прислал?

- Неважно...

На заправке никого, но время-то идет. Когда наконец разгоняемся в обратный путь, говорю:

- Там, поди, уже все кончилось.

Молчит.

Так, почти без разговоров, минут за сорок долетаем до Останкино. Толпы уже нет. Но кто-то, в основном мальчишки, мечется по кустам... Но стрельба... Такое впечатление, что у защитников Останкино осталась уйма патронов и задача - до утра "распулять" их - трассы так же, как и два часа назад, - во все стороны... Прислушиваюсь и все же улавливаю ответные выстрелы; значит, кто-то еще "держит осаду"...

Мой пассажир говорит "спасибо" и исчезает в тени деревьев с автоматами и канистрой.

Оттуда же, из темноты, появляется молодой священник и просит подбросить до дому. Словно в прощание, нам вслед яростный автоматный треск; оглянувшись, вижу вспыхнувшие искры на асфальте, где всего лишь минутой назад сояла моя машина.

Просматривая видеохронику останкинских событий, горевших или сгоревших "бэтээров" не видел. О жертвах среди защитников Останкино тоже вроде бы ничего. А сколько народу перебили вокруг телецентра - о том, наверное, никогда не узнать.

Года через два или три надумал все-таки позвонить Анпилову, узнать о судьбе своего ночного пассажира.

- Я знаю про эту вашу поездку, - отвечал Анпилов. - Жив. Но ему пришлось уехать. Если хотите, завтра у нас митинг у музея Ленина, подъезжайте, поговорим.

Если память мне не изменяет, на митингах я не бывал ни разу в жизни. Ни на советских, когда сгоняли, ни на антисоветских, когда приглашали...

* * *

Домой вернулся в четвертом часу и, конечно, проспал начало событий у "Белого дома".

С Игорем Николаевичем Хохлушкиным и с дочкой подкатили мы к Бородинскому мосту, когда уже дымились окна российского парламента, когда танки выстроились на противоположной набережной, когда пальба была в самом разгаре - и та же самая картина, что у Останкино: площадь перед осажденным домом забита толпой, мамаши с колясками прогуливаются в зоне обстрела, мальчишки снуют туда-сюда поперек площади... Идет война. Кто-то с кем-то сражается всерьез, и это, знать, очень интересно - смотреть на взавправдашную войну в центре Москвы-града, если толпа, по мере ожесточения пальбы, с визгами и криками скатывается по лестницам на набережную, но через несколько минут снова заполняет только что покинутое пространство. Вот в первые ряды пробивается несколько "крутых" и круто "поддатых" молодых и современных. Они дружно кричат "ура!", когда очередной танковый снаряд вламывается в уже дымящийся этаж. Впрочем, "ура!" кричат не только они...

При очередном раскате автоматной трескотни "крутые", расталкивая всех вокруг себя, несутся вниз по лестнице, один натыкается на Игоря Хохлушкина. Игорь Николаевич, слегка придержав парня за рукав кожанки, говорит-спрашивает:

- А может, это неприлично - так хотеть жить?

Амбал смотрит на Хохлушкина, что весом меньше пятидесяти... В другой ситуации размазал бы... Но ни слова, даже без "пошел ты!..". Исчезает...

Лишь после того, как в толпе обнаруживается труп, отряды милиции со щитами не без труда оттесняют зрителей вниз, на набережную, где под мостом и далее моста скапливается, может, полтысячи, может, более... Сочувствующих осажденным нет. Но и "ура!" кричат явно не из любви к Ельцину... Просто выстрел, попадание, дым - "ура!" Один раз только слышал: "Так их, глуши коммуняк ср...!"

Тусуясь в толпе, мы как-то все же оказываемся в первых рядах, впереди нас только милиционеры со щитами. В руках у меня камера с наспех перезаряженной батареей, но снимать ничего не хочется, да и нечего снимать... Кто-то где-то в кого-то стреляет, стреляющих не видать... Я вежливо стучу сзади в щит ближайшего милиционера, показываю ему камеру, говорю ему:

- Мне туда, - то есть к дому.

Никаких возражений. Перебегаю площадь, оказываюсь под коротким спуском слева от центрального входа. Еле втискиваюсь - опять мальчишки, нигде не вижу ни одного вооруженного человека, а стрельба-то не утихает ни на час. Решаю, что осаждающие в сквере, пытаюсь пробраться туда. Навстречу опять же гражданские на плащ-палатке выносят раненого, палатку перехватывают мальчишки, что торчали у спуска, и бегом несут раненого через площадь к набережной. Там в готовности несколько машин "скорой".

Только сунулся в сквер - автоматный треск словно за ушами, и теперь вижу в кустах людей в камуфляже, стреляющих с колен куда-то вверх бесприцельно... Передо мной двое. Один - майор, молодой, почти мальчишка.

- Слушай, батя, - говорит, - ты что здесь... На старости на ж... приключений ищешь? Давай-ка отсюда в наклон и бегом!

Стыдно! Никогда не забыть, как было стыдно. Ведь и верно, зачем я здесь? Забыл, что мне уже под шестьдесят? Чего гоношусь? Приключения... Мои приключения закончились... Их, как говорится, у меня было... Быть или не быть - вопрос давно решенный. С кем быть и с кем не быть - тоже. Все давно определено, сформулировано, отчеканено... Разумом...

Но ведь говорил уже: всю жизнь самые яркие сны - окружение, безысходность, гибель... И когда вступил в боевую по цели организацию Огурцова... Победа не воображалась... А все та же ситуация: вот мы что-то начали, влипли, просчитались, окружены и скоро конец...

И всю жизнь сны про то самое... Но вот он передо мной - не сон, тот самый случай: дом окружен и обречен, и по всем законам судьбы мое место там, и редчайшее - воплощение сна в реальность... Не сомневаюсь, тридцать лет назад я был бы внутри вне зависимости от правоты или неправоты, потому что в подсознании, как оно формировалось с детства, обреченный и погибающий всегда правее

потому что у него уже нет выбора,

потому что он уже использовал право на выбор ранее,

потому что выбор совершается однажды и навсегда.

Еще думаю, что этим неизжитым и вполне постыдным инфантилизмом обязан Гегелю, которым был увлечен в девятнадцать лет, когда "Логику" читал как роман, а "Лекции об эстетике" как детектив. Никто из "гегелеведов" не согласится со мной, но "пророко- и демонообразный" немецкий мудрец, по моему впечатлению, был величайшим фаталистом и пессимистом... Не от Соломона, но именно от Гегеля узнал, что все, решительно все по самому высшему счету есть всего лишь суета сует и томление духа, и потому произвол личного выбора истина в первой и последней инстанциях... И да будет свят...

Христианством тут и не пахнет. Оно, христианство, Православие, - оно в сознании, почти что в разуме и, конечно, на языке. А глубже, в инстинкте, один Бог знает что, поскольку - сын эпохи атеизма. С этим жил, с этим и умереть...

И вот ныне мальчишка-майор справедливо стыдит меня за бессмысленную суету, и мне стыдно... Сам ведь когда-то потешался над престарелым Сартром, когда тот гоношился на баррикадах бунтующей молодежи Парижа..

- Давай-давай, батя! Дуй отсюда! Пригибайся и бегом!

Конечно. Только "бегом" - этого, хлопец, ты от меня не дождешься.

За спиной пальба словно свирепеет. Вижу, что милиционеры на коленях перекрылись щитами. Разве щиты пуленепробиваемы?.. За ними часть толпы, что еще не вытеснена на набережную, плашмя на асфальте. Где-то там друг мой, Игорь Хохлушкин, и дочь... Ее-то я зачем привез?

Дочь расскажет после, что, когда "пули засвистели" и все упали на асфальт, рядом с собой она увидела отстреленный палец...

Отыскал, и мы спустились на набережную. Всех нас оттеснили за Бородинский мост, и мы не видели, как, сдавшись на милость победителя, вышли из горящего дома "вожди" и "вдохновители", обещавшие умереть за конституцию. Вышли, оставив умирать на этажах вдохновленных ими мальчишек и не мальчишек...

Популярная фраза "расстрел парламента" двусмысленна, нечиста, насквозь прополитизирована. Расстрелянное здание - да вот оно, на месте и краше прежнего. Члены парламента живы и в подавляющем большинстве своем неплохо устроены. Нынешняя конституция, каковой присягнули в той или иной форме члены "расстрелянного парламента", - или она не "ельцинская"? Сам парламент, как ветвь власти, здравствует и действует. Оппозиция функционирует в рамках, определенных Главным законом государства...

И только одно: невозможно без душевной дрожи смотреть на портреты погибших!

Потому что еще и вопрос: за что погибли? За "Даешь Советский Союз!"? Отчасти. За "Банду Ельцина под суд!"? И за это тоже... За Россию? Конечно. За что же еще погибать русским парням...

Но в любом случае, правы или не правы, - это не про них, погибших. Это про выживших и живущих. Это про всех нас.

Уже совсем стемнело, а мы все стояли и пялились на темный квадрат здания с горящим по всему периметру этажом. Но несколькими часами ранее мы же были свидетелями некоего действа, о котором, возможно, только мы и знаем. Игорь Николаевич Хохлушкин обратил внимание на окно, что правее и двумя этажами выше этажа горящего. Оттуда, из окна, безостановочно короткими очередями строчил пулемет, именно пулемет - автоматчик не успевал бы столь шустро менять рожки... Еще продолжалась стрельба вокруг, и из общего грохота выделить пулеметный "разговор" было невозможно.

- Ну, сейчас вдарят по нему, - сказал Хохлушкин, оглядываясь на шеренгу танков на противоположной набережной.

Собственно, "пулеметное строчение" мы определили по коротким световым вспышкам, не видя, разумеется, ни пулемета, ни стреляющего. Когда же на недолгое мгновение стрельба вдруг прекратилась, а световые вспышки из окна продолжались, мы предположили, что там - пулемет с глушителем, что ли? А такие бывают? Насколько я был информирован, даже самые совершенные "глушилки" от долгого употребления постепенно теряют свои свойства...

И тут меня осенило. Да это же обыкновенная "морзянка"!

"Морзянку" я знал, но только в тюремном ее использовании, где точкаодин удар, тире - два. Позже, сопоставив по времени, выяснили: сия почти двадцатиминутная информация передавалась из осажденного здания сразу после того, как депутаты покинули "Белый дом".

Знать, обстановка в "мятежном стане" отслеживалась от начала и до конца событий...

Говорил уже, что то ли по менталитету, то ли по Гегелю я фаталист не только по отношению к собственной судьбе, но и к истории. Это моя, и притом любимейшая, формулировка: "История свершается в единственно возможном варианте". То есть - никаких "если бы"! Тысячи обстоятельств-параметров определяют тот самый единственный вариант. Но иногда как бы за бортом остаются значительные события, влияние каковых и последствия, казалось бы, никак не просматриваются в логике реальной исторической фактуры.

В этом смысле события августа девяносто первого легко укладываются в цепочки причинностей дальнейшей "исторической поступи". Но вот с октябрем 93-го все много сложнее. Популярное мнение "справа": "Пресечение последней попытки реставрации коммунистического режима", даже если оно верно, все равно это только характеристика факта-события в его всего лишь вероятной перспективе. Кто-то, безусловно, таковую перспективу имел в виду. Тот же генерал Макашов, возможно... Но была еще и искренняя боль за судьбу России тысячелетней - я это видел и чувствовал, торча днями и ночами под мятежным балконом.

Назад Дальше