Сильно соскучившиеся советские специалисты встретили нас не просто гостеприимно, а и помпезно. Требовали исполнять «на бис» стихи, басни, даже новеллы и, уж безусловно, блантеровские песни, начиная с «Катюши». А потом, конечно, на сцену взошли наиболее очаровательные из жен «специалистов» и вручили нам не только букеты, но и прославленные чешские вазы. Михалкову преподнесли сверкающий сосуд поражающе огромных размеров, а нам троим — сосуды поменьше, словно бы пригнувшиеся перед его царственной вазой.
На обратном пути, в машине, Блантер начал канючить:
— И здесь — чинопочитание! Даже в подарках нет равенства… А разве я в музыке меньше, чем ты, Сережа, в поэзии? Почему же твоя ваза должна быть в два раза больше? Чьи песни пели всем залом?
Выходя из машины, Михалков шепнул мне:
— Отдам ему свою вазу. Пусть берет! С ней еще на аэродроме будет кутерьма: перевес, упаковка… Поменяемся!
И Матвей Блантер поменялся.
Но каким же было его разочарование, когда утром в магазине мы обнаружили, что михалковская ваза в два раза выше, но и в два раза дешевле наших (у нас был хрусталь, а у него — стекло).
— Ну уж нет: снова меняться не буду! Шиш! Надо его проучить.
Песни Матвея Блантера не стали хуже из-за этой незначительной истории с вазами. И из-за некоторых черт его характера, которые сделали возможной ту давнюю историю, песни тоже не стали хуже. Их пела вся страна и, как говорилось, «весь фронт» в годы Отечественной. Война с песнями, конечно, слабо ассоциируется. Но если все же солдаты кого-то и пели, то Блантера — без сомнения. Это была тоже «массовая культура», но не замаранная пошлостью и спекулятивным эпатажем.
Недавно по российскому телевидению с осуждением и сожалением показали, быть может, самую заброшенную могилу на Новодевичьем кладбище. Могилу Матвея Блантера… Неужели «близкие и родные» мстят ему за какие-то прижизненные, уже истлевшие слабости? Тогда они сами достойны не только осуждения, но и презрения. Не он, а они.
Через год я снова встретился с семьей Гамзатовых. И опять на курорте. Но уже на советском, в Минеральных Водах. Встреча была вроде случайной, но если бы не она…
А случилось так. Друзья затащили меня осенью в Ессентуки. Я отбивался (терпеть не мог лечебных вод, лекарств и процедур, даже в Карловых Варах припадал к источникам не по собственной воле). Но заботливые приятели мне объяснили: раз уж припадал, надо продолжить, закрепить. Мое слабоволие позволило себя убедить… Но только я прибыл и приготовился «закреплять», как получил из Москвы срочную телеграмму: меня просили вернуться, чтобы провести по радио важную передачу: «Не отказывайтесь: это желание ваших читателей…» Не знаю, желали читатели моего возвращения в Москву или нет, но слабоволие снова сработало: я решил полететь. Приятели отговаривали, утверждали, что «лететь назад, если уж прилетел сюда, просто глупо». Однако же в одно утро, ставшее для меня незабываемым и фатальным, я оказался на аэродроме в Минеральных Водах.
«Билетов нет… — сообщили мне. — Но через полчаса совершит транзитную посадку самолет из Махачкалы. Двое выйдут, а вы сядете и полетите в Москву».
Самолет приземлился — и из него действительно вышли двое. Это был Расул и его умнейшая жена по имени Патимат. Я сразу заметил, что жена поэта беременна. Расул мечтал иметь сына, но Патимат, живущая прежде всего интересами мужа и очень ему послушная, в данном случае трижды игнорировала его желание — и дарила поэту девочек (одну за другой!). А дочери потом преподносили Расулу внучек. Тогда это только еще начиналось…
Поскольку Гамзатовы выглядели как бы гостями, а я как бы хозяином, их встречавшим, я схватил два чемодана и ковер подмышку (был и ковер: восточные люди без подарков не приезжают!). Расулу достались еще два чемодана. Будущую мать мы к багажу не подпустили…
Обойдясь без носильщиков, мы устремились искать такси (Расул тогда еще не был многократным лауреатом и депутатом двух Верховных Советов, а также не был седым).
По дороге я рассказывал о последних московских сенсациях, литературных реалиях и слухах, а заодно запоем хвалил новый том философских гамзатовских стихов, от которых действительно, был в упоении.
Тяжесть чемоданов и любопытность моих сообщений, как равно и беременность Патимат, несколько замедляли наши передвижения. Пассажиры других самолетов успели раньше нас задрать руки, чтобы остановить машины с глазком травяного цвета и как бы подпоясанные шашечным поясом.
Сперва мы ждали своей очереди, а потом… проскочило мимо одно такси без пассажиров, минут через пять — другое, где водитель тоже восседал в одиночестве.
— Издеваются! — пробурчал Расул.
Третье такси притормозило. Водитель вышел из машины лишь для того, чтобы открыть багажник. Расул попросил помочь, но он ответил:
— Я не носильщик.
— Вот негодяй! — пробурчал Расул.
Мы принялись вдвоем распихивать багаж. На прощанье я стал желать счастливого отдыха, а они — по-восточному обстоятельно благодарить и желать мне радиоуспеха.
В аэропорту меня встретили ушатом ледяной воды:
— Ваш самолет улетел.
— Как улетел?!
— Мы трижды объявляли посадку. Но вы были за чертой аэропорта и — не услышали. Но ничего… Сейчас будет самолет из Грозного — на нем вы и полетите.
Подмосковный Внуковский аэропорт нас не принял… Пилот известил, что будем садиться в Быково.
«Но это далеко от города!», «Как оттуда доехать?», «И в чем вообще дело?» — всполошились мои соседки по авиасалону. Стюардесса потрясенно, вполголоса нам сообщила, что предыдущий, махачкалинский, самолет из Минеральных Вод… взорвался. Обледенел в полете, приземлился и взорвался уже на асфальтовой полосе.
А если бы Расул и Патимат не прилетели т е м рейсом? Если бы Патимат не была беременна? Если бы один из двух первых таксистов не проскочил мимо? Я бы сейчас не писал этих воспоминаний, не перелистывал бы свои годы…
«Издеваются!» — возмутился мой друг Расул. Но они не издевались — они, выходит, спасали меня. И продлили мою жизнь уже на тридцать шесть лет. Может, на то была Божья воля?
Если б знать, где найдешь, а где потеряешь? Что убьет, а что сохранит, спасет? Если бы знать…
ТРИУМФЫ И ТРАГЕДИИ
Из блокнота
Мария Миронова часто и настоятельно подчеркивает, что многим она и Андрей Миронов обязаны ее мужу и его отцу Александру Менакеру, которого давно уже нет на земле. Был он человеком не просто умным, а проницательно-мудрым. «Счастливой бывает, как правило, либо первая половина жизни, либо вторая, — цитирует Менакера его вдова. — А чтобы и первая и вторая половины удались? Это случается редко…»
В «первой половине» семья Мироновых-Менакеров процветала. И это было заслуженным процветанием. Кто в стране их не знал?! Такая популярность не может принадлежать людям искусства случайно. Художественный дар либо «у всех на виду» присутствует, либо «у всех на виду» отсутствует. Никакие ухищрения, никакая удача здесь не помогут.
Но потом ушел из жизни Менакер… А позже — Андрей. Пережить любого ребенка — это для матери беда непреодолимая. Потерять же такого сына, как Андрей?!
Помню, Агния Барто, словно о чем-то чудовищном, случившемся вчера или позавчера (хотя прошли десятилетия!), рассказывала мне, как 4 мая 1945 года, когда войска под водительством маршала Г. К. Жукова фактически уже взяли Берлин и до полной капитуляции фашизма остались считанные дни, ее сын Гарик — единственный и бесконечно любимый! — отправился в праздничном настроении покататься на новом велосипеде. И его сбил грузовик…
Агния Львовна после похорон рухнула на диван и пролежала, отвернувшись к стене, полтора месяца. Наконец муж ее, выдающийся ученый, мягкий интеллигентный человек, Андрей Владимирович Щегляев, подошел сзади с пистолетом в руке (время-то было еще военное!) и внятно произнес: «Или ты сейчас же поднимешься, или я застрелю тебя, нашу дочь и себя». Она поднялась.
— Но пол мне все время казался огромной качающейся доской, будто палубой. «Сейчас я упаду… Сейчас я упаду…» — сами собой повторяли губы.
Она никогда не взваливала на юных читателей свои горести и беды. Но почти в каждом стихотворении было и что-то «замаскированно-личное». В те дни она написала (я привожу один из первых вариантов знаменитого стихотворения):
Каждый день «падала» от непередаваемой муки и Мария Миронова, потерявшая сына и мужа. Прошли годы… И ныне, бросая вызов реакционерам, черносотенцам, она, мне чудится, выполняет их завет.
«Ах, если б навеки так было!» — восклицаем мы в объятиях счастья. Но чаще всего «навеки» не получается: либо первая половина, либо вторая… «Половины» определяют не количество лет и месяцев, а основные этапы людского существования, которых часто, я замечал, бывает именно два. Хотя иногда и на половину, даже на четверть человеческого существования счастье не выпадает…
Размышление Александра Менакера обнаруживает для меня свою трагическую мудрость, когда я думаю о семье Утесовых, с которой не просто был знаком — с которой дружил.
Но прежде с Леонидом Осиповичем, тогда он был еще Лёдей, подружилась моя бабушка Соня в Одессе… Ее знала вся Провиантская улица. Если кого-нибудь приковывал к постели тяжкий недуг, бабушка устанавливала возле больного свой бессонный и бескорыстный пост. Подросток Лёдя — будущий Утесов — наблюдал это и впоследствии ненавязчиво ставил бабушку Соню мне и себе в пример. Она была русоволосой и светлоглазой… Фашисты в ней еврейку не опознали. Но ее выдал один из тех, кому она в трудные для него часы и дни приходила на выручку. Тот, чьих детей она влюбляла в литературу и музыку, и готовила к школьным экзаменам… Бабушку Соню, уже немощную, больную, усадили в тачку и увезли в гетто. Оттуда она не вернулась.
Об этом мне рассказал, побывав в послевоенной Одессе, Леонид Осипович. Впервые я видел его взбешенным: «Надо было… обязательно надо было разыскать негодяя! Но он, как оказалось, удрал вместе с фашистами… Вся Одесса мне помогала искать!»
Разумеется, помогала…
В Одессе Утесов был не только «почетным гражданином», но и гражданином обожаемым. Да и как было его не любить?!
Помню, на оборонную стройку, где я работал в годы войны, о чем уже рассказывал, приехал утесовский ансамбль. Для людей, терявших сознание от усталости, подкошенных дистрофией, наступил праздник: «Утесов приехал!», «Не может быть!..». Люди, почти разучившиеся улыбаться, заулыбались. Встречу с Леонидом Осиповичем они воспринимали как подарок из прежней, довоенной, жизни, в которой было много ужасного, но в которой было и такое чудо, как Леонид Утесов. Да, он слыл легендой…
Который уж раз утверждаю: главная примета истинных дарований — это непохожесть, неповторимость. Таких гигантов, как Василий Иванович Качалов, или Иван Михайлович Москвин, или Николай Павлович Хмелев, узнавали по первой же фразе, по первому произнесенному ими слову… Их голоса, интонации двойников не имели.
На Олимпе эстрадного искусства происходило то же самое: Райкина, Утесова, Шульженко узнавали, мне кажется, чуть ли не по дыханию…
Тот утесовский концерт военного времени начался в час ночи (до той поры, как я уже писал, строители беззаветно «вкалывали»). Казалось, все десятки тысяч героев и мучеников жаждали узреть Утесова «собственными глазами», все ринулись в Дом культуры. С согласия Государственного комитета обороны, переданного из Москвы (да, да, именно так!), эстрадный оркестр задержали у нас на неделю: его ждали ведь и другие предприятия, ждал фронт.
Из Дома культуры люди выходили, будто позабыв о том, что войска наши все еще отступали, что в бараках было холодно, а снег вокруг был черным из-за гари, которую вываливала из труб задыхавшаяся от перенапряжения ТЭЦ. Снег был черным из-за гари, которой люди дышали…
Первая половина жизни утесовской семьи — даже первые две трети! — были триумфальны. И очень счастливы. Я знал жену Леонида Осиповича, которая по-прежнему, как и в Одессе, звала его Лёдей. Знал я их дочь Эдит (красавицу Диту) и ее мужа, режиссера, создавшего шедевры научно-популярного кинематографа. Две квартиры были на одном этаже. Бесконечно любившие друг друга люди не расставались. Семьи не разлучались, даже квартиры не разлучались… Никто в этих семьях никогда не повышал голоса, не раздражался по второстепенным поводам — все друг о друге радели, друг друга берегли, а потому шутили, острили. И на каком уровне было то остроумие!
Леонид Осипович не сыпал анекдотами без разбору, а рассказывал их мастерски и исключительно «к случаю», стремясь сделать какой-нибудь полезный для окружающих вывод. Вот, помню, он рассказал…
— Прибегает еврей к врачу. В глазах ужас, а в горле — рыбья кость. «Ничего страшного, Рабинович, — успокаивает хирург. — Сейчас мы ее удалим…» И выполняет свое обещание. «Я вам все отдам! Я вам отдам все!» — вопит благодарный еврей. «Не надо отдавать все, — говорит врач. — Вы дайте мне то, что хотели дать, когда кость была т а м!»
— Увы, очень редко люди помнят, что они чувствовали, ощущали, «когда кость несчастья была там» и кто их от «кости избавил…» — подвел итог Леонид Осипович. А надо бы помнить.
Но потом… «Пришла беда — отворяй ворота!» За одним ударом судьбы следовал другой. Ушла из жизни жена Леонида Осиповича — душа веселого и доброго дома. Болезнь Паркинсона стала терзать мужа Диты: он потерял способность не только создавать фильмы, но и контролировать действия рук и ног. А затем… Инсульт свалил Эдит, парализовал ее, отнял дар речи. И самое страшное было то, что речь и движения болезнь отняла, а сознание, рассудок оставила. Эдит осознавала весь ужас, всю безысходность своего положения до последнего удара сердца.
На Леонида Осиповича навалилось тяжкое одиночество. Он, привыкший к непрерывному общению, старался вновь его обрести. Это были драматичные поиски… Утесов часто бывал в писательских Домах творчества. Поначалу его с удовольствием и даже восторженно окружали, от него ждали смешных историй, сногсшибательных анекдотов. А потом перестали ждать. Неиссякаемым источником развлечений он быть не мог…
Думаю, в любой цивилизованной стране знаменитость такого масштаба продолжала бы оставаться в добром центре общественного, да и государственного, внимания. А тут… делали вид, что проявляют интерес, а в общем-то — «списали» на пенсию в буквальном смысле. Конечно, были и родные люди… Им спасибо. Но какая-то беспомощная растерянность, какое-то разочарование, мне казалось, не покидали Леонида Осиповича. Может, виной тому было официальное равнодушие? Государство не желало всерьез помнить его заслуг, которые были столь велики. Должное воздали лишь в некрологе.
Нет, он не искал благодарности, но и неблагодарности тоже не ждал.
В доме Владимира Коралли, первого мужа Шульженко, я впервые познакомился с Клавдией Ивановной.
Тоже была уникальность, тоже легенда. И тоже заслужила, чтобы на склоне лет заботу о ней проявляли не формально… Не только в дни немногих «торжественно-воспоминательных» концертов, а душевными поступками, действиями, эффективность которых хоть приблизительно была бы сопоставима с размером ее популярности и заслуг.
Но так о ней заботились лишь сын Гоша и бывший муж Владимир Коралли. Тот самый Коралли-Кемпер, тоже знаменитый одессит, который вместе с Клавдией Ивановной создал виртуозный эстрадный оркестр и им «художественно руководил».
В течение всей войны они выступали в блокадном Ленинграде и на Дороге жизни…
— Иногда в разгар концерта на Ладоге, — вспоминал Коралли, — где-то неподалеку лед пробивало фугаской — и грузовики со спасительными для Ленинграда продуктами и шоферами, конечно… шли ко дну. А концерт продолжался. Такие на войне были традиции.