Алексин Анатолий Георгиевич: Рассказы - Алексин Анатолий Георгиевич 7 стр.


— Кое-кого не устраивало, что в опере «Лакме» я брала ноту, до которой другие сопрано не дотягивались. Любить чужой успех умеют не многие. Если речь идет о коллегах. Ну а все нормальные, сидевшие в зале, хлопали. Верите ли, аплодисменты и сейчас у меня в ушах. Даже в снах моих больше звука, чем действий. Хлопают, хлопают… мне, а случается, и «по мне». В любых случаях это стало лишь шумом, мешающим спать. Ударов не ощущаю, а только звуки…

Казалось, она была утомлена поклонниками и поклонницами своего голоса не меньше, чем его ненавистниками. Либо все это сумбурно перемешалось… Она любила что-то припоминать, воссоздавать, но не жила минувшим, как это почти непременно бывает с актерами ее возраста. Жила она нынешним… коим были неурядицы и нездоровье ее сына.

— Я устала от поклонов… тем, кто мне поклонялся. Как певице, конечно. А по-женски я была одинока. Аплодисменты, чудилось мне, пытались заглушить одиночество. Я была некрасива… — объявляла Вера Порфирьевна, которой актерский триумф позволял не бояться своих изъянов и даже их афишировать. — Что ж, появлялись некрасивые Розины и Флории Тоски в моем исполнении. Им пылко клялись в любви. Я столько наслышалась этого, что к остальным признаниям как-то и не стремилась. Хотя и они ко мне не стремились…

— Но ведь не в результате же оперных арий родился ваш сын Алеша? — с обаятельной иронией отреагировала Эвелина, пытаясь попридержать столь необычные для женщин саморазоблачения.

Портреты, сцены из опер, воссозданные в фотографиях, подарки, так и оставшиеся подарками, а не ставшие предметами для какого-либо употребления, — все это делало обширную квартиру похожей на театральный музей. Но Вера Порфирьевна хранительницей и гидом этого музея не стала: она жила настоящим.

Эвелина думала, что актриса, как бы не придававшая значения былым триумфам, — ее противоположность и что они притягиваются друг к другу разноименностью своих душевных зарядов: уж она-то от аплодисментов не испытывала бы изнурения и некрасивость (случись такая беда!) сумела бы превратить в неукротимую притягательность.

Сыну певицы было за сорок. Он выглядел статным, но аскетично-болезненным и растерянно-беззащитным. Вера Порфирьевна была из тех матерей, которые держат сыновей «при себе».

Алеша, ни разу еще не женился, да и вряд ли бы это было возможно.

— Великовозрастный маменькин сынок! — говорила Эвелина Аркаше. — У нас с тобой нет детей… И я об этом не сожалею: наша миссия не терпит каких-либо отвлечений! Но к нему, представь, я испытываю некие материнские чувства. Что, однако, он станет делать потом… без нее? Аркаша, Алеша… Есть что-то сходное. Но как же вы не похожи в жизни! Ты, хоть и сутулишься, — воин, борец, победитель самой смерти, а он — безвольный маменькин сынок, хоть и велик ростом. Что он будет делать без мамы?

Пока же Алеша пел… Вера Порфирьевна считала, что у него редкий драматический тенор.

— Да и сам по себе этот тенор — чрезвычайная редкость! Лирических теноров — хоть пруд пруди… — разъясняла Вера Порфирьевна, ощущая, видимо, в тенорах «лирических» соперников «драматическим». Ей было приятно, что сын тоже обладает какой-то незаурядностью. — Вот видите, Эвелиночка, на этой фотографии сцена из «Пиковой дамы». Герман — драматический тенор… А здесь — кульминация «Тоски». Каварадосси — тоже драматический… И несчастный полководец — победитель Радамес из «Аиды»! Алеша бы вполне мог петь того, и другого, и третьего. Но поет в хоре. Ему не прощают… меня. Хотя, может, и лучше, что он — с его больным сердцем — в хоре: если, не дай Бог, станет плохо, скроется за чьей-то спиной. Да и выдержать концентрированное внимание всего зала ему нелегко. А если со мной что случится? Я очень надеюсь на вас и Аркашу. Очень… Алеша ведь не только тенор драматический, а и сам — драматическая история. Наследственный порок сердца. Но это и единственный Алешин порок. Уж поверьте! Отца нет и не было. Зато появились вы с Аркашей.

Эвелина готова была ощущать себя матерью. Аркаша, как обычно, присоединился к ней — и стал ощущать себя папой.

Иногда хорист, согласно указаниям Веры Порфирьевны, в домашней обстановке все же солировал. Фотографии знаменитых обязывали его «соответствовать». И, по мнению матери, он полностью соответствовал. Исполнял Алеша те арии, которые ему не удавалось исполнить в театре.

— Похож на отца, хотя тот и далек от музыки. Я-то красивой никогда не была… — в который раз объявляла Вера Порфирьевна.

В отличие от своих коллег пенсионного возраста она не стремилась быть в «форме», вероятно, по причине былой женской невостребованности.

«Каким же был ее театральный успех, если он позволял ей и позволяет не придавать значения внешности!» — вновь изумлялась Эвелина.

Певица отбрасывала свою немощь и забывала о собственных хворях, если нужно было что-то сделать для сына: подать ему завтрак или приготовить обед, постирать рубашки или погладить фрак.

— Не могу взваливать на него домашние тяготы: отец оставил ему на память больное сердце. Алешу надо опекать, ограждать… от любых перенапряжений и тяжестей. Физических и душевных! Ему нельзя.

«Вот почему она из всего дома и выбрала для дружбы нашу кардиологическую семью!» — сообразила Эвелина.

Перестройка заставила и Веру Порфирьевну перестроиться: отказаться от приходящих прислуг, которые сопровождали ее всю жизнь.

— Пришлось… по материальным соображениям, — вслух огорчалась певица, привыкшая ничего не утаивать. — Не думала, что такие соображения возникнут в моей жизни! Перестраивать все под старость.

Эвелине и Аркаше перестраиваться не пришлось: «никто не хотел умирать» как и прежде, до перестройки. «Дуэт» не зависел от политических катаклизмов. Плодами такой независимости Эвелина делилась с домом певицы. Главным образом это касалось лекарств, которые не имели права дорожать, но, как и все кругом, человеческие права нарушали.

Иногда, вернувшись с верхнего этажа, Эвелина женственно, как бы не всерьез, гневалась:

— Полководец Радамес до того привык быть под юбкой у мамы, что ничего не умеет. Совершенно ничего! Его и в магазин-то нельзя послать: или потеряет кошелек, или его вытащат, или он принесет не то, что просили… Пора бы уж вылезти из-под маминой юбки. А пока нам придется его опекать! Не могу видеть, как мать, спотыкаясь, выбиваясь из сил, обслуживает… этого Каварадосси!

— У него слабое сердце. Но все равно надо бы его немного встряхнуть… раз ты так считаешь, — согласился Аркаша. — Я не Песталоцци и не Ушинский! Но попытаюсь… Ради Веры Порфирьевны. «Не пора ли мужчиною стать?»

Вера Порфирьевна жила в кооперативе «Мастера сцены», а после установления дружественных отношений с семьей Гранкиных стала отдыхать иногда в пансионате «Ветераны сцены». Ветераны, которых туда допускали, и были по совместительству увядшими мастерами.

Так как Алеша ни ветераном, ни мастером не считался, мать оставляла его на попечении супругов с нижнего этажа.

На этот раз певица предупредила:

— Поверьте, я позволяю себе уехать только потому, что надеюсь на вас обоих. Мне необходимо, как говорится, «собрать последние силы». У Алеши тоже сильно барахлит сердце. Но мое сердце от соседства с вами чуть-чуть успокоилось: у него «личный врач» в профессорском звании! Раньше, в молодости, и у меня был такой… От него родился Алеша.

Уже дома, этажом ниже, Эвелина слегка посетовала:

— Если у маменькиного сынка как раз сейчас ощутимо забарахлило сердце… сколько же у нас с ним будет забот!

— Вера Порфирьевна — в какой-то степени гордость отечественного искусства, — сказал Аркаша. — Поэтому наш «скорбный труд не пропадет»: послужим отечественной гордости.

— Да уж… если б не «гордость», я бы, честно сказать, не взялась!

— Хоть голос и у него есть, — во имя справедливости добавил Аркаша. — Очень приятный голос… Так что послужим!

Служить в основном пришлось Эвелине.

Вернувшись домой после очередной схватки с безносой своей оппоненткой и очередного ее поражения, Аркаша прилег на диван. Как часто бывало в подобных случаях, он ждал звонков из больницы и готов был в любой момент вернуться туда: мало ли что?!

Звонок раздался… Но в дверь. А вслед за ним, сразу же, в замке поспешно и потому неловко заелозил ключ.

— Совсем забыла, что ключ у меня… И стала звонить… Потому что он погибает! — с порога выкрикнула Эвелина.

— Кто?

— Сын Веры Порфирьевны… Маменькин сынок… Но маменьки нет. Мы с тобой за него в ответе! — Аркаша уловил в ее голосе не только ужас, но и виноватость, которой прежде никогда не улавливал. И которая была ей не свойственна. — Теперь только ты можешь… Один ты! Скорее… Умоляю, скорее!..

— Так плохо?

— Он погибает. Я чувствую! Она ведь предупреждала…

Аркаша схватил вместительный профессорский чемодан с инструментами, который постоянно, как и он сам, был начеку.

Пульс, который Аркаша ловил, не откликнулся.

— Позвони, пожалуйста, и вызови бригаду, — попросил он жену.

Наступил момент, когда его просьбы должны были выполняться неукоснительно и моментально. Эвелина схватила трубку. Муж ее уже не был Аркашей, а был колдуном и спасателем.

Алеша лежал в постели. Спасатель отбросил одеяло. Алеша был голым… Спасатель хотел привычно и удобно для себя пристроить чемодан на стуле, возле постели.

Внезапно и его пульс… затаился. На стуле со знакомой ему аккуратностью были сложены колготки жены. Он не мог спутать их ни с какими другими: сам выбирал тот узор в дальнем зарубежном городе. И купил сразу три пары. Эвелина, заявив, что такой красы ее ноги еще не знали, добавила тогда: «И хорошо, что все с одинаковым узором: у ног тоже должен быть свой стиль! Жаль только, что все три одного цвета».

Воспоминания, в отличие от колготок, могут менять окраску… в зависимости от обстоятельств, в которых они возникают. Но произошло еще более невероятное, чем потрясение от колготок жены возле чужой постели: спасатель в миг отринул воспоминания и вообще перестал реагировать на то, что увидел… Каждым движением мыслей и рук он принадлежал чужой жизни. И был обязан спасать ее, чья бы она ни была.

— Пусть завершат, — сказал он жене, кивнув на примчавшуюся по его зову бригаду. — И сама побудь здесь.

Эвелина уже не отрывалась от стула, на который панически бухнулась, разом утеряв и владыческие черты, и женственность: она, хоть и запоздало, но тоже приметила на стуле свои колготки. Чудо, которое совершил ее муж, переплелось с сюжетом на первый взгляд мелким, трагикомическим. А может, трагическим. Страшным.

Спасатель, ставший спасителем, вернулся на свой этаж.

«Какое перенапряжение испытал маменькин сынок?.. И разве то, что он привык быть под юбкой у матери, означало, что, в отсутствие ее, должен был оказаться под юбкой моей жены? «Не пора ли мужчиною стать?» — сказала Эвелина. И, может, опекая, научила его быть мужчиной? Под кожу, под золото… Под верность в «дуэте»… Неужели и это была имитация?» Он мог бы задать себе мысленно все эти вопросы. Но и мысленно их не задал.

«Когда спасаешь чью-то жизнь, не думай, кому она принадлежит: это не имеет значения. Но если отдаешь свою жизнь, подумай, кому…» Он мог бы запоздало это себе посоветовать. Но не посоветовал, разумеется.

Он, который только что, этажом выше, сумел сконцентрировать в себе колдовскую силу воли и разума, теперь, этажом ниже, лишился вдруг даже силы обыкновенной. «Никто не хотел умирать…» А он хотел. И начинал умирать. И не искал спасения…

1996 г.

ДВА ПОЧЕРКА

«Если бы только она мне приказала, я бы избил всех ребят в нашем классе! Я бы прошел на руках от раздевалки до спортзала на четвертом этаже. Нет, это ерунда, это легко. Я бы лучше прошел с закрытыми глазами по карнизу четвертого этажа. Если бы только она приказала!»

В записке не было ни обращений, ни посвящений. Но Женя шестым чувством педагога сразу догадалась, о ком писал Дима Воронов. Конечно же о своей однокласснице Танечке!

За стеной вдруг громко заговорило радио: сосед вернулся с работы. У него была такая привычка: входя в комнату, прежде всего, еще в темноте, включать приемник. И тут только Женя заметила, что уже поздно, давно пора было зажечь свет. Начала проверять тетради еще днем и ничего не успела проверить. А все виновата записка, нацарапанная бесшабашнейшим Диминым почерком и, видно, по рассеянности забытая в тетради.

Она уже успела выучить записку наизусть и все же, включив свет, снова склонилась над ней.

Женя ясно представила себе Диму Воронова, высоченного, плечистого девятиклассника с чуть плакатной внешностью. Так вот и хотелось поставить его где-нибудь на видном месте с высоко поднятой рукой, а рядом написать: «Сдавайте нормы на значок ГТО!» Да разве он хоть минуту постоит спокойно? Впрочем, Женя сама не раз наблюдала, как Дима Воронов, почти не шевелясь, сидел за шахматным столиком в читальне. А выиграв партию, он мог вскочить на стул и, приводя в ужас страстных поклонниц тишины — библиотекарш, провозгласить: «Ура! Еще одна корона пала! Долой монархию!..»

Дима был пионервожатым в пятом классе «В». Малыши таскались за ним как завороженные. Они на всю школу хвастались Димиными мускулами и сочиняли легенды о его подвигах. Когда он играл в волейбол, они со всех сторон обступали площадку и так шумно «болели», что не было слышно свистков судьи.

Однажды на катке Женя видела, как Дима учил пятиклассников играть в хоккей, строго и придирчиво командовал ими. А потом он растирал руки малышу, потерявшему варежки…

Даже зимой Дима бегал без пальто, в кожаной куртке, но зато шапка у него была очень теплая — с ушами до самого пояса. Он называл ее «полярной».

Женя ясно представила себе и хрупкую близорукую девушку с первой парты, Танечку. Она была некрасива, а когда надевала очки, черты ее лица становились просто неуловимы.

Женя вспомнила, как на новогоднем балу кто-то из юношей пустил злую шутку по поводу неказистой Таниной внешности.

Дима тогда вплотную подошел к шутнику и с лицом, не предвещавшим ничего доброго, сказал:

— Твое счастье, что дуэли запрещены. А то бы проучил я тебя, дубина!..

И целый вечер танцевал с Танечкой.

«Ну рыцарь!» — мысленно восхищалась Женя.

Она вспомнила, что Дима и Танечка часто оставались в школе после уроков заниматься геометрией, с которой Таня была не в ладах. Она не умела чертить — и самый простой прямоугольник казался ей вовсе не таким уж прямым, а загадочным и коварным. Математичка Алевтина Георгиевна, очень напоминавшая Жене классную даму былых времен, относилась к этим занятиям скептически. Заметив как-то в уже опустевшей раздевалке одиноко висевшее Танино пальто, а на полке Димину «полярную» шапку, Алевтина Георгиевна усмехнулась:

— Занимаются?.. Ничего из этой так называемой «взаимопомощи» не получится. Их просто нужно учить порознь! Поймите, задачи, которые решают мои юноши, девушкам не по плечу!

А Женя с придирчивостью учителя русского языка и литературы подумала: «Не по плечу… не по плечу… Так, конечно, говорят, а все же странное выражение: плечами, что ли, решают задачи? Сказала бы уж лучше «не по уму»… Женю раздражали и голос Алевтины Георгиевны, и ее манера снисходительно опекать молодых учителей, и ее абсолютная убежденность, что все случаи, встречающиеся в педагогической практике, можно предвидеть, классифицировать и разложить по типам, как арифметические задачи.

А если показать Димину записку Алевтине Георгиевне? Господи, что с ней будет! Особенно от этих слов: «Я бы лучше прошел с закрытыми глазами по карнизу четвертого этажа. Если бы она… приказала!»

«А что, если Танечка и в самом деле вздумает приказать? — забеспокоилась вдруг Женя. — Нет, завтра же следует что-то предпринять!»

В маленькой комнате было жарко. На улице стояла рыхлая, слякотная зима, похожая скорей на позднюю осень: ни слепящих глаза сугробов, ни узоров на окнах. Но домоуправление, напуганное прошлогодней жалобой жильцов на холод, топило с таким неистовством, будто на улице свирепствовали верхоянские морозы. Женя сняла вязаную кофточку, из кармана выпал конверт и аккуратным белым прямоугольником лег на пол. Это письмо было адресовано уже не Танечке, а лично ей, Жене. Написано оно было не размашистым мальчишеским почерком, а ровными, каллиграфическими буквами. И это письмо Женя тоже помнила наизусть вместе со всей его сложной и точной пунктуацией — обилием двоеточий, скобок, тире:

Назад Дальше