Огонь - Данилов Софрон Петрович 6 стр.


— Ой, да что это такое с ним? Семён… Семён, ты меня слышишь?

— Да как мне тебя не слышать, если ты кричишь так, как будто чудище какое увидела, а не мужа своего. Ну что ты панику поднимаешь? Ну, обжёгся, пустяки. А бинтов уж постарались на меня намотать!

— Да какой же это пустяк, — Маайа опустилась на край кровати, — если тебе даже не разрешают вставать.

Нартахов продолжал ворчливо:

— Ты что, больничных порядков не знаешь? Раз попал сюда, обязан лежать. Не сидеть, а лежать. Видишь, здесь нет ни одного кресла, а одни кровати. А меня сегодня вечером или завтра утром отпустят.

— Ну да, так уж и отпустят, — Маайа с сомнением посмотрела на мужа.

— Конечно, отпустят. Ожоги можно лечить и амбулаторно. Только одна вот беда: лицо, данное человеку богом, похоже, будет попорчено. И ещё я боюсь… — Семён Максимович замолчал.

— Чего боишься? — насторожилась Маайа.

— Да вот… Снимут повязки с лица, а там шрамы. Ты посмотришь, посмотришь на меня и бросишь.

— Тебе бы на пожаре язык надо было прижечь, — Маайа улыбнулась. — Серьёзности в тебе никакой. Лежишь на больничной койке и посмеиваешься.

— Ну и прекрасно, что уж, в больнице шутить запрещено?!

— Не запрещено, но тебе не мешало бы хоть чуточку быть посерьёзнее. В твоём возрасте пора бы.

Эти слова из уст Маайи Нартахов слышал так часто, что перестал на них обращать внимание, но спросил лишь для того, чтобы поддержать разговор?

— Неужто я такой глупый?

— А ты ещё и сомневаешься? Кто из приискового руководства попал в больницу? Никто, кроме тебя. Наверняка есть люди, которые в большей мере, чем ты, отвечают за электростанцию, но никто из них самолично не полез в огонь. И правильно.

— Конечно, правильно.

— Ну, а ты что ж, Семён?! Не мальчик ведь, надо и поберечь себя. Или ты надеешься после смерти воскреснуть?

— Неплохо было бы. Но если бы я родился второй раз, Маайа, то опять непременно на тебе женился.

— Нет, этот подлиза неисправим, — в голосе Маайи послышались нежные нотки.

— Нартахова, заканчивайте свидание, — послышался из-за двери голос медсестры.

— Ухожу, ухожу, — заторопилась Маайа. — Да, Семён, забыла тебя спросить: что с человеком, который пострадал вместе с тобой? Как он себя чувствует?

— Ничего не знаю, — откровенно удивился Семён Максимович. — Какой человек?

— Да тот, кто тебя, может, от смерти спас. Что ты на меня смотришь такими удивлёнными глазами? Тебя бы бревно, которое с крыши падало, как мышонка, прибило бы, не оттолкни тебя этот человек. Он и сам из-за тебя пострадал.

— Да что ты говоришь?! — всполошился Семён Максимович. — Почему мне никто ничего не говорил?

— Нартахова, я же просила вас больного не беспокоить, — медсестра приоткрыла дверь в палату. — Да сейчас и не время для рассказов.

— Хорошо, хорошо, — Маайа поправила под головой мужа подушку. — Ты лежи и делай всё, как велят врачи. Не торопись выписываться, лечись как следует. Я сегодня и того человека разыщу, принесу ему что-нибудь вкусненького.

— Как его фамилия? — Семён Максимович приподнялся на локте.

— Не знаю. Знаю только, что он работает плотником. Ну, я его и так найду. Пошла я, — Маайа посмотрела на мужа долгим взглядом и вышла.

Семён Максимович расстроился. «Надо же так, — думал он, — просто рок какой-то меня преследует: опять меня спасают от гибели!»

Долго вытерпеть безвестность Нартахов уже не мог.

— Сестра! — позвал он громко. — Сестра!

Пришла давешняя блондинка.

— Что случилось?

— Скажите, как вас зовут?

— Вы за этим меня позвали? Если за этим, то должна сказать, что мне некогда: я одна на пятьдесят больных.

— Да нет, нет, — заторопился Семён Максимович. — Но всё равно, надо же как-то обратиться. Я не умею без имени…

— Ну, Людмила.

— Людмила, Людочка, скажите, кто ночью, кроме меня, поступил с ожогами?

Сестра на мгновение задумалась, тронула розовым пальцем щеку.

— В третьей палате. Волков.

— Как его состояние?

— Удовлетворительное.

— А если точнее?

— Это вам может сказать только лечащий врач.

— Как бы мне сходить в эту палату?

Сестра насторожилась.

— Ни в коем случае. Вам нельзя вставать.

— Тогда пусть Волков придёт ко мне, — не сдавался Нартахов.

— И ему нельзя ходить.

— И так нельзя, и эдак нельзя, — расстроился Нартахов. — Ну, хоть привет Волкову передайте. Это-то, надеюсь, можно?

— Можно, — улыбнулась сестра. — Это можно.

«Волков… Волков… — Семён Максимович напрягал память. — Плотник…» Он мысленно перебирал знакомые и малознакомые лица, но ни с кем фамилия Волков не ассоциировалась. К сожалению, здесь, на далёком небольшом руднике, народ меняется часто. Что ни говори, а Север есть Север. Более-менее задерживаются те, кто работает на золотодобыче, а остальные люди накатываются с весенней водой, перебираясь к зиме в более обжитые места. Не все, конечно, но таких много. И ничего с этим не поделаешь: будешь отказываться от перелётных людей-птиц, можешь вообща остаться без рабочих рук.

Значит, Волков — новичок, решил Нартахов. И по всему — хороший мужик: рискуя собственной жизнью, спасал чужого ему человека.

Голова была ещё тяжеловатой, и Семён Максимович подумал, что это, наверное, от прошедшей сумбурной ночи, от вынужденной бессонницы. Но попытаться заснуть снова Нартахов посчитал неудобным: скоро должен начаться обход. Да и не привык Семён Максимович спать днём. За последние десятилетия, пожалуй, и не приходилось ему просто так, от безделья, валяться в кровати в неурочное время. А потом — боль. И никуда от неё не денешься. Стоит чуть сдвинуться бинтам, как опалённую кожу снова и снова жжёт огнём.

Но эту боль можно терпеть. Ухоженному, обласканному, на удобной кровати, среди своих. Чем дальше в глубь годов уходила война, тем больше у Семёна Максимовича вызывал удивление тот давний неокрепший, неопытный парень Нартахов, вынесший непомерную тяжесть боли, отчаяния, одиночества, потери друзей. И ведь вынес же, вынес, хотя теперь, с годами, и самому трудно поверить в это.

…А он шёл тогда и не знал, куда и зачем, идёт. Он отошёл от танка совсем немного, как почувствовал, что и те малые силы, которые ещё держались в нём, пошли на убыль, а в голове поплыл туман.

Позднее, восстанавливая в памяти те минуты, Семён Максимович прикидывал, что он, наверно, пытался миновать захваченную немцами деревню и пойти на восток, к своим. Но — опять же понимая всё это лишь задним числом — был он к тому времени в полубессознательном состоянии и не очень-то отдавал себе отчёт в происходящем.

Нартахов постанывал, пробираясь через бурьян, и его было далеко слышно, но это его не трогало, будто шёл он не по земле, захваченной врагами, а в расположении своей части. И даже когда крупная, судя по лаю, собака почуяла его и подняла отчаянный вой, выдавая его с головой, Семён остался безучастным.

Внезапно он наткнулся на невидимое в темноте дерево, боль судорогой пробежала по всему телу, и Нартахов, застонав, обхватил шершавый ствол и сполз на землю. Пёс лаял уже почему-то не рядом с ним, Нартаховым, а где-то чуть в стороне, лаял злобно, и тут же раздалась чужеземная речь, резкий голос выкрикнул «хальт!», и острый луч электрического фонарика скользнул по бурьяну, по дереву, за которым лежал Семён, и почти тотчас раздалась автоматная очередь и вой смертельно раненной собаки. Луч фонаря ещё некоторое время помётался по бурьяну, высветил забор, пустую тропинку и погас, Семён — опять же много дней позднее — понял, что собака отвлекла немца на себя и тот, убив сторожевика, напавшего на него, и не услышав больше никакого шума, успокоился и ушёл.

И тут сознание Нартахова снова прояснилось. Обнимая обожжёнными руками ствол укрывшего его от чужих глаз дерева, Семён до конца понял, в какую беду он попал. Но, странное дело, он не испытывал страха за собственную судьбу, хотя понимал, что надежды на спасение почти никакой — страх вытеснила ненависть к тем, кто убил его боевых товарищей, к тем, кто заставил его, раненого, обожжённого, таиться в этой враждебной ночи. И никогда, пожалуй, больше — ни до, ни после — не испытывал Нартахов такой ярой, поглощающей все остальные чувства ненависти. Он выхватил из-за пазухи гранату, намереваясь окликнуть патруль, прикинуться совсем беспомощным и, когда тот подойдёт совсем близко, подорвать себя и врага. Но та же ненависть сделала его холодным и расчётливым, ненависти было мало жизни одного немца, и Нартахов понял, что для того, чтобы друзья были хоть как-то отомщены, нужно убить многих врагов. И сделать это должен непременно он, Нартахов, единственный из экипажа оставшийся живым. Да и друзья бы не одобрили такой размен жизнями. Лейтенант бы только осуждающе покачал головой, а дядя Тихон уж непременно бы сказал:

— У тебя голова, однако, одними опилками набита.

Скрежеща зубами, Нартахов исступленно, как заклинание, шептал:

— Только бы выбраться… Азиат вам ещё покажет… Только бы выбраться…

Тот случай с «азиатом» почти стёрся из памяти Нартахова, а вот поди ж ты, вспомнился в самый, казалось бы, неподходящий момент.

Нартахов воевал в то время ещё в пехоте, и ему однажды было приказано конвоировать пленного в штаб части.

— Встать! — скомандовал Нартахов сидящему на земле немцу. Но тот едва лишь удостоил малорослого солдата взглядом, брезгливо выдохнув — «азиат». Представитель «высшей расы» всё-таки никуда не делся, поднялся как миленький, чванства ему хватило ненадолго.

Только бы выбраться… Теперь Нартахов снова до предела сторожил свой слух, крался бесшумно, как дикая кошка — рысь, хотя не всегда это и получалось, глушил в себе боль, не давал ей прорваться наружу ни единым стоном. Но куда бы он ни совался, в каждом дворе, на каждой улице было полно немцев. По нему стреляли. И даже не по нему, а на шорох, показавшийся патрулям подозрительным. Нартахов затаивался и, выждав время, отползал.

Долго так продолжаться не могло. И Нартахов это знал: как только он вконец ослабнет и потеряет ясность мысли, тогда — конец. Тогда его, в лучшем случае, пристрелят.

А ему всё-таки удалось миновать деревню, вернее, почти удалось. Он выбрался уже к околице, как вдруг немцев что-то всполошило, они высветили село ракетами, и Нартахов услышал шум приближающихся мотоциклов. Собрав все силы, Нартахов бросился к ближайшему двору и перевалился через плетень. Едва он упал на землю, как белые глаза фар прошлись по плетню, и Нартахову показалось, что он щекой ощутил исходящий от них жар. Мотоциклы промчались мимо. И почти разом наступила смоляная чернота — погасли и ракеты.

Надо было уходить. Но при ударе о землю боль снова набрала силу, и, когда Нартахов попытался встать, он не мог сдержать стона.

— Айыкка-а-ыы…

— Хто? Хто тута? — раздался из темноты испуганный женский голос. — Людына?

Только что сейчас вся округа была просвечена мертвенным светом ракет чуть ли не насквозь и не было поблизости никого, кроме немцев, а вот поди ж ты, женский голос. От удивления Нартахов замер, ещё не зная, радоваться или скорее уходить. Но одно успокаивало: хоть голос и был испуганным, но звучал певуче, мягко, по-домашнему. Нартахов хорошо говорил по-русски и потому, хоть и с трудом, мог понимать и украинский язык, а тут ещё пригодились уроки, полученные от Олеся.

— Это я, я, — поспешно и приглушённо ответил Нартахов, опасаясь, как бы женщина не заговорила слишком громко.

Невидимая женщина поняла и спросила уже почти шёпотом:

— Да хто ты?

— Нартахов я, — ответил Семён и тут же подумал, что в данном положении ничего глупее сказать было нельзя: будто весь мир должен знать, кто такой сержант Нартахов. И тут же поправился: — Красноармеец я, червоноармеец.

— Красноармеец? А чего ты здесь? — женщина заговорила по-русски.

— Я… — Нартахов замялся, не зная, как лучше объяснить своё положение.

— Дезертир?

— Что ты, нет-нет, — испугался Нартахов. Он попытался встать и снова застонал.

— Ты ранен?

— Ранен. И обгорел немного. В танке горел…

Из темноты медленно прорисовалась неясная фигура, настороженно приблизилась. Женщина сделала шаг, потом ещё шаг и опустилась на колени.

— Ты нерусский?

— Я якут.

— А-а, — неопределённо протянула женщина и сердобольно забеспокоилась: — Куда ранен-то?

Нартахов перевалился на правый бок.

— Точно и сам не знаю. Всё болит, всё жжёт.

Назад Дальше