Солнечный огонь: роман-расследование - Гусейнов Гусейн


Светлой памяти моих родителей посвящается

Ты летопись прочти:

где Дарий, где Джемшид?

Всех солнечный огонь посменно сокрушит!

Все ж и добро, и зло

в столетье каждом есть,

И в том для мудрого о некой тайне весть.

Низами*

______________ * Перевод В. Державина.

От автора

Мне поначалу казалось, что эта книга не нуждается в предисловии. Я надеялся, впрочем, надеюсь и теперь, что буду понят и судим без всяких предварительных авторских разъяснений. И все же мысль о том, что о трагедии моего народа, длящейся не один век, так много сказано, может поставить в тупик любого, кто берется за перо в надежде дать свое толкование драматическим страницам азербайджанской истории. Я нашел, по-моему, единственный выход из этого тупика - не пытаться открывать америк, а просто поделиться с читателем мыслями и чувствами, возникающими у человека моего поколения и судьбы, в повествовании, хотя и написанном о близком и далеком прошлом, но обязательно заглядывающем в будущее.

Повествование мое создавалось подобно тому, как строится дом: будто камень за камнем, подбирались книги, статьи, материалы, раскрывающие истинную подоплеку армянской экспансии в Азер байджан, когда на протяжении столетий азербайд жанский народ пытались лишить не только исторической памяти, но и родной земли, самого права на существование. Будто камень за камнем складывался замысел...

Фундамент же романа - жизнь моих родителей, отца и матери, которая продлилась во мне, и теперь ее уроки и заветы послужили оконча тельным толчком к тому, чтобы приняться писать...

Этот роман - мой сыновний долг. В нем, кроме живых, мне хотелось дать слово миллионам моих соотечественников, безвинно убитых, замученных, изгнанных и высланных из своих родных мест.

Мне хотелось рассказать миру, как и за счет чего выстоял на ветрах истории мой Азербайджан.

Я работал над книгой и возрождал дом моего отца в нахчиванском селе Арафса, затерявшемся среди гор. Я мечтал, чтобы в окнах отцовского дома, откуда однажды он был так безжалостно изгнан, вновь загорелся свет... Такой свет сквозь тьму и даль времен светит каждому из нас. Он рождает надежду. Надеждой живу и я.

Если верно, что история - это "роман, бывший в действительности", то для меня в книге важен даже не захватывающий сюжет, а его нравственно-по литический смысл. Освобождение от мифов того, что происходило в реальности и десять, и сто лет назад... Вот почему я уверен: правда, искреннее изучение, познание прошлого своих предков, своей страны, как огонь, очищает все.

Мое повествование - это сцена без кулис. И единственный режиссер здесь автор.

ГЛАВА 1

Ожог

Так случилось со мной: о земле, по которой я тосковал, у меня не было даже воспоминаний.

Надо было очень долго прожить вдали от родных мест, чтобы сердцем понять однажды то, о чем писали некогда древние: "Родина - и только она вмеща ет в себя общие привязанности". Род связывает само существование свое с местностью, на которой жили твои предки. Меня еще только ожидало открытие: тюльпаны и вереск, по которым ты ходишь при жизни, должны цвести над тобой, когда ты умрешь. Твое сердце остановится, и руки обессилят, если ты не будешь видеть своих родных ущелий и гор. Нет на свете такого места, которое заменит тебе окружающие тебя скалы и камни, как бы они ни были суровы... И, бродя среди древних руин и памятников своей земли, постоянно наталкиваешься на какое-нибудь священное историческое событие. Ты здесь не прохожий, не гость, ты - свой...

А я был изгнанником до рождения, но всю горечь этого мне еще также предстояло понять, когда в общем-то размеренное мое существование ворвалась живая история, и тогда моя биография, выбитая из колеи обыденности, пошла навстречу судьбе. Это произошло в сентябре 1996 года... Удушающий летний зной Апшерона уже как будто растворился в желтизне иссохших листьев и трав. За оливковыми рощами вдоль шоссе празднично искрился шелк моря. Я заглушил мотор автомобиля. Захотелось прогуляться, подойти поближе к воде, полюбоваться морской панорамой, кружевными накатами прибоя. Я уже знал: осень здесь особенно прозрачна именно в такие редкие, тихие безветренные дни. Теперь не помню, как пропустили меня пройти через какой-то дом от дыха прямо к морю. Я миновал небольшой парк и остановился на самой кромке крутого берега, пораженный открывшейся передо мной картиной необъятного морского простора. Каспий сверкал и переливался мелкой рябью всех оттенков зеленого цвета, будто чешуя диковинного огромного зверя, вольно разлегшегося от моих ног до самого горизонта. Невозможно было оторвать глаз от этого зрелища, и я присел на скамейку, позабыв о том, что куда-то ехал, что в Баку меня ждут дела.

То, что я здесь не один, я понял не сразу. И да же удивился: как это не заметил человека, сидящего в небольшом отдалении спиной ко мне. Сгорбленный, седой, в выцветшей клетчатой рубашке, мужчина съежил худые плечи, будто от холода, и своей неподвижной позой выражал всю безысходность старости. На море он не смотрел. Рядом с ним теснились три легких столика, на них перевернутые вверх ножками пластиковые стулья, на одном из таких же стульев он и сидел. Чуть в стороне возвышался павильончик-времянка, в каких обычно размещаются летние закусочные.

"Ну да, курортный сезон закончен, - подумалось мне. - Посетителей нет. Но, может быть, старик все-таки приготовит мне чай?"

Интересно, что чая мне совсем не хотелось, чем-то он притягивал меня, этот человек, может быть, безысходностью одиночества, которое буквально излучала вся его фигура, особенно по контрасту с мощью и неутомимой жизненной силой моря.

Я встал и направился к павильону, конечно, совсем не догадываясь о последствиях, не зная еще о том, что на всех путях случая ты встречаешь только самого себя.

- Отец, - негромко окликнул я человека. - Ваше кафе еще работает? Не дадите ли вы мне чая?

Он не в тот же миг повернул ко мне свое лицо, словно не расслышал или не понял.

- Отец... - снова начал я и осекся.

На меня смотрели потухшие глаза совсем еще молодого человека.

Налетевший ветер взвил седые пряди. Парень вяло пригладил их жилистой рукой и, вставая, будто за ученной скороговоркой произнес:

- Кафе не закрыто. Гостям мы всегда рады. Сейчас приготовлю. Вы садитесь.

Он вдруг страшно засуетился, снял с одного из столиков стулья, сбегал за тряпкой в павильон, чтобы вытереть столешницу. Я присел, досадуя на себя за свою оплошность, а передо мной уже появились сахар и нарезанный дольками лимон в розетках, розовый стаканчик армуды с бумажными салфетками. Спустя несколько минут он появился с горячим чайником.

- Ты извини, брат, что я тебя так назвал, - преодолевая неловкость, стараясь не смотреть на этого юношу-старика, сказал я, пока он наливал мне крепко заваренный душистый чай. - Белую голову твою увидел...

Парень усмехнулся одними губами, как-то странно скривил их, поставил чайник на стол.

- Поесть не желаете? Есть кутабы, рыба... - спросил он механически, явно не собираясь продолжать эту тему. Что-то в нем жило, билось такое внутри - острое, больное, чего он боялся, не хотел касаться.

- Рыба?.. - я тянул, не зная, как пробиться через его броню, словно подмывало меня расположить его к себе, разговорить, может, чем-то помочь.

- Ну, да... - парень замялся. - Мы тут ловим... Свежая... И к пиву копченая есть... Шамайка...

- Ты сам-то здешний, рыбак? - вырвалось у меня.

Я совсем не ожидал, что мой, казалось бы, такой простой житейский вопрос произведет на него столь ошеломляющее впечатление. Молодой человек замер, глаза его вспыхнули и расширились, словно он увидал где-то поверх моей головы нечто ужасное, в них мелькнуло отчаяние. Но это продолжалось секунду. Стараясь не встречаться со мной взглядом, он отвернулся и почти равнодушно бросил:

- Я из Гёйчи. Вам это о чем-то говорит?

Не знаю, сколько длилось наше молчание. Почудилось: море померкло, пригасило свой праздничный блеск. Набежали легкие облака с востока, и ветер уже вовсю трепал макушки сосен, гонял по асфальту жестко гремящие листья и пестрый мусор. Я и не заметил, как надвинулся вечер.

Я сидел и с горечью размышлял о том, почему этот парень мог подумать, что мне неизвестно о трагедии Гёйчи, Сисиана, Амасии...1* Увидел во мне приезжего или уже привык сталкиваться с равнодушием к его боли? Ведь с 1988 года минуло столько лет! Жизнь продолжалась, и раны должны были зарубцеваться. Должны были бы... Но его седая голова, старчески поник шая фигурка!.. Какая же тяжелая печать горя лежала на его сердце? Сколько ему может быть лет? Не боль ше двадцати пяти. Значит, тогда ему было 17, 18?..

______________ * 1 Районы Западного Азербайджана, после 1918 года включенные в состав Армении.

Парня между тем рядом не оказалось. Он незаметно скрылся в павильоне, и оттуда не доносилось ни звука. Видно, опять сидит, как изваяние, ничего не слыша и не замечая вокруг. Я для него неурочный посетитель, неизвестно откуда взявшийся в самом конце сезона. Летом, когда от наплыва отдыхающих здесь не продохнуть, он, наверное, вертелся как белка в колесе. Сейчас ничто не мешало ему предаваться скорбным воспоминаниям. Возможно, я был ему в тягость.

- Послушай, брат... - непроизвольно начал я, не зная, слышит парень мои слова или нет. - Я ведь тоже изгнанник... Изгнанник еще до рождения. Бывает и такое...

Он возник на пороге своего павильона и внимательно, строго смотрел на меня.

- Хотите, я дам вам что-то послушать? - без видимой связи с моими словами спросил он. - Там о нас. Обо всех, утративших родину не по своей вине.

Я не успел ответить. Что-то щелкнуло, и рыдающие звуки неизвестного мне прежде мугама ворвались в безмерное пространство неба, моря, коснулись прибрежных скал, о которые с шумом разбивались волны, слились со звуками этого мира, будто выросли из его плоти, из самого его существа.

Голос певца рыдал, вибрировал, как туго натянутая струна, задыхался... На высоких нотах его предельного страдания свет как будто мерк в моих глазах. И я тоже задыхался, закутанный в саван этой нечеловеческой музыки, разрывавшей душу, освобождавшей сердце от коросты будничных забот, мелких стремлений и суеты. Голос пел о серебряных родниках и достающих небо горных вершинах, об увядших цветах в одичавшем саду, о заброшенных могилах, о камнях, утративших свою память, потому что не стало тех, кто знал по именам каждую тропку, каждую скалу, каждое дерево, каждый родник на той земле, откуда отныне был беспощадно изгнан. Кровавая дорога уводила от родных мест. Беззвездной, непроницаемо черной была ночь. И только где-то рядом, во мраке парил ангел с широко распростертыми крыльями, готовый принять отлетевшую на страшном пути душу-беженку...

- Мы шли, шли, шли... Обреченный караван, - донеся до меня напряженный, охрипший от вновь и вновь переживаемого волнения голосок юноши. - Нас подняли в три часа ночи. Запалили бутылками с зажигательной смесью несколько сараев, а казалось, полыхает вся деревня. Скот ревел, лаяли собаки, отчаянно кричали женщины, плакали дети. А армяне все время палили очередями в воздух, эти бородатые бандиты, подгоняли: "Живее, живее. Уматывайте, пока голова цела".

Тех, кто отставал, со смехом били прикладами, палками. Бесцеремонно копались в вещах, отнимали деньги, нагло щупали, обыскивая, женщин, срывали с них золотые кольца. Мы лишь две недели назад похоронили отца. Он был учителем в нашей школе. Его убили в райцентре, куда он поехал со старейшинами села, чтобы попросить защиты. Тогда еще оставалась надежда, что советская власть может как-то пресечь насилие... Отца через день привезли домой обгорелого, с выколотыми глазами... Мать враз онемела, не замечала ничего вокруг, как будто не узнавала соседей, торопивших: пора, мол, собираться в дорогу... Только ходила постоянно на могилу отца. Когда этой ночью нас буквально выкинули на улицу, мы с младшим братом Рустамом успели подхватить лишь какие-то узелки. А мать - только вышла на улицу, как вновь бросилась прямо к кладбищу, брат метнулся за ней... Их подстрелили на лету, как птиц... Под хохот, крики, плач и вой. Мать тут же умерла, а раненого братишку я всю дорогу тащил на себе... Надеялся: дойдем. Он умер у меня на руках на перевале Шахдага.

Армяне гнали нас, как диких зверей - под выстрел. В ночь, в снега, в мороз... Помню, остановился на склоне передохнуть, оглянулся в последний раз на свое родное село: в зареве пожаров суетились черные тени этих шайтанов, тащили из домов мебель, тюки, кидали в грузовики. Подошел однорукий дедушка Гусейн, руку он на фронте под Курском потерял. Встал. Смотрит вместе со мной...

- О, Аллах, они хуже фашистов. А ведь крест на груди носят! Все думал: вдруг опомнятся, прозреют, увидят, что натворили... Э-э... Пустое... Волку тьма мила.

Сказал и голову опустил, одной рукой мой узелок подхватил, я брата поднял. Побрели... А вокруг все тот же вой и крик, истошный рев скотины... Я видел, как плакала корова, увязая, проваливаясь в расщелину, а хозяйка никак не могла помочь своей кормилице... Видел вмерзающие в снег тела тех, кто уже не способен был двигаться дальше... Какая-то женщина из Шишгая родила прямо в сугробе на тропе. И она, и младенец погибли, а пожилой муж чина, ее родственник, тут же подле них умер... Сердце разорвалось.

Никогда не прощу себе, что не заметил, не уловил момент, когда перестал дышать Рустам. Вдруг почув ствовал только, как отяжелело его тельце и вместо прежнего жара от братишки повеяло льдом. Этот холод был страшней того, что окружал нас в горах. Брат своею смертью спас меня, я перестал чувствовать мороз. Мне как будто передался его жар. И я нес его, теперь уже мертвого, на онемевших руках. Сзади ко вылял дедушка Гусейн, а впереди нас ждал Кедабекский лес, где множество матерей потеряли своих детей, где, погружаясь почти по плечи в снег, старики молили, чтобы их наконец забрал Аллах...

В ту проклятую ночь на исходе 1988 года не одно наше село постигла такая участь. Через горы брели такие же несчастные из сел Тюстюлю, Ганны, Керки-баши, Агбулаг, Арданыш, Тохлуджа... Ведь прямая дорога на Казах, что лежала через Иджеванский район, уже полностью находилась в руках бородатых армянских палачей.

- Все рассказал вам... - юноша вздохнул, провел ладонью по волосам. - Я с тех пор поседел. И вот живу. А зачем?

Его глаза внезапно смягчились, а через загар проступила синеватая бледность впалых щек.

- Как зачем? - едва не закричал я. - Чтобы не пресекся твой корень! Чтобы в своих детях ты узнавал убитых отца и мать, братишку... Только тогда они не исчезнут навсегда с этой земли!

Парень молчал. Но тут в наш диалог вторгся чей-то чужой голос.

- Ты опять, Камал, за свое, - послышалось у меня за спиной сокрушенное бормотание. - Как заканчивается твоя работа, только остаешься один начинаешь мучить себя воспоминаниями. Учиться тебе надо. Разве ты не имеешь права быть наконец счастливым? Зачем чувствуешь себя так, будто выброшен из жизни? До каких пор ты будешь страдать, раздирать лицо ногтями, по ночам не находить покоя, в смертельной тоске терзать свое тело и душу? Тебе же все го 21 год, а ты на старика похож...

- Мне страшно быть счастливым, дядя Исмаил, -прошептал юноша.

- Возможно, возможно... - тот, кого он назвал Исмаилом, прихрамывая, снял один из лежащих на ближнем столике стульев и опустился на него.

Я исподволь разглядывал подошедшего: сухощавый, в легком белом одеянии - он был похож на странствующего дервиша. Казалось, ничто земное не обременяло его. Живые темные без блеска глаза вроде бы и смотрели на нас, но куда-то в глубину. Как будто он понимал что-то такое о собеседнике, чего тот и сам о себе не знал.

- Возможно, возможно, - вновь пробормотал при шелец. - Есть цели в жизни поважнее счастья. Например, долг. И тебе только что об этом напомнили, - он со значением посмотрел на меня.

Дальше