Опричники: еврей со слитком золота на шее, еврей – семьянин («если есть Бог, он мне не мешает, если нет – тоже не мешает»), «грузин» с Триумфальной площади, в красной черкеске, за гривенник зарежет мать.
Мои два спутника уехали в бывшее имение кн. Вяземского: пруды, сады... (Знаменитая, по зверскости, расправа.)
Уехали – не взяли. Остаюсь одна с тещей и с собственной душой. Не помогут ни та, ни другая. Первая уже остывает ко мне, вторая (во мне) уже закипает.
С чайником за кипятком на станцию. Двенадцатилетний, одного из реквизирующих офицеров, «адъютант». Круглое лицо, голубые дерзкие глаза, на белых, бараном, кудрях – лихо заломленная фуражка. Смесь амура и хама.
Хозяйка (жена того опричника со слитком) – маленькая (мизгирь!) наичернющая евреечка, «обожающая» золотые вещи и шелковые материи.
– Это у вас платиновые кольца?
– Нет, серебряные.
– Так зачем же вы носите?
– Люблю.
– А золотых у вас нет?
– Нет, есть, но я вообще не люблю золота: грубо, явно...
– Ах, что вы говорите! Золото, это ведь самый благородный металл. Всякая война, мне Иося говорил, ведется из-за золота.
(Я, мысленно: «Как и всякая революция!»)
– А позвольте узнать, ваши золотые вещи с вами? Может быть, уступите что-нибудь? О, вы не волнуйтесь, я Иосе не передам, это будет маленькое женское дело между нами! Наш маленький секрет! (Блудливо хихикает.) – Мы могли бы устроить в некотором роде Austausch. (Понижая голос): – Ведь у меня хорошенькие запасы... Я Иосе тоже не всегда говорю!.. Если вам нужно свиное сало, например, – можно свиное сало, если совсем белую муку – можно совсем белую муку.
Я, робко:
– Но у меня ничего с собой нет. Две пустых корзинки для пшена... И десять аршин розового ситцу...
Она, почти дерзко:
– А где же вы свои золотые вещи оставили? Разве можно золотые вещи оставлять, а самой уезжать?..
Я, раздельно:
– Я не только золотые вещи оставила, но... детей!
Она, рассмешенная:
– Ах! Ах! Ах! Какая вы забавная! Да разве дети, это такой товар? Все теперь своих детей оставляют, пристраивают. Какие же дети, когда кушать нечего? (Сентенциозно): – Для детей есть приюты. Дети, это собственность нашей социалистической Коммуны...
(Я, мысленно: «Как и наши золотые кольца»...)
Убедившись в моей золотой несостоятельности, захлебываясь, рассказывает. Раньше – владелица трикотажной мастерской в «Петрограде».
– Ах, у нас была квартирка! Конфетка, а не квартирка! Три комнаты и кухня, и еще чуланчик для прислуги. Я никогда не позволяла служанке спать в кухне, – это нечистоплотно, могут волосы упасть в кастрюлю. Одна комнатка была спальня, другая столовая, а третья, небесного цвета – приемная. У меня ведь были очень важные заказчицы, я весь лучший Петроград своими жакетками одевала... О, мы очень хорошо зарабатывали, каждое воскресенье принимали гостей: и вино, и лучшие продукты, и цветы... У Иоси был целый курильный прибор: такой столик филигранной работы, кавказский, со всякими трубками, и штучками, и пепельницами, и спичечницами... По случаю у одного фабриканта купили... И в карты у нас играли, уверяю вас, на совсем не шуточные суммы...
И все это пришлось оставить: обстановку мы распродали, кое-что припрятали... Конечно, Иося прав, народ не может больше томиться в оковах буржуазии, но все-таки, имев такую квартиру...
– Но что же вы здесь делаете, когда дождь, когда все ваши на реквизиции? Читаете?
– Да-а...
– А что вы читаете?
– «Капитал» Маркса, мне муж романов не дает.
С<<танция>> Усмань Тамбовской губ<<ернии>>, где я никогда не была и не буду. Тридцать верст пешком по стриженому полю, чтобы выменять ситец (розовый) на крупу.
Крестьяне.
Шестьдесят изб – одна порубка: «Нет, нет, ничего нету, и продавать – не продаем и менять – не меняем. Что было – то товарищи отобрали. Дай Бог самим живу остаться».
– Да я же не даром беру и не советскими платить буду. У меня спички, мыло, ситец...
Ситец! Магическое слово! Первая (после змея!) страсть праматери Евы! Загорание глаз, прояснение лбов, тяготение рук. Даже прабабки не отстают, брызги беззубых уст: «ситчику бы! на саван!»
И вот я, в удушающем кольце: бабок, прабабок, девок, молодок, подружек, внучек, на коленях перед корзинкой – роюсь. Корзинка крохотная, – я вся налицо.
– А мыло духовитое? А простого не будет? А спички почем? А ситец-то ноский будет? Манька, а Манька, тебе бы на кофту! А сколько аршин говоришь? Де-сять! И восьми-то нету!
Щупанье, нюханье, дерганье, глаженье, того и гляди – на зуб возьмут.
И вдруг, одна прорывается:
– Цвет-то! Цвет-то! Аккурат как Катька на прошлой неделе на юбку брала. Тоже одна из Москвы продавала. Ластик – а как шелк! Таковыми сборочками складными... Маманька, а маманька, взять, что ль? Почем, купчиха, за аршин кладешь?
– Я на деньги не продаю.
– Не продае-ешь? Как ж эт так – не продаешь?
– А так, вы же сами знаете, что деньги ничего не стоют.
– Да рази мы знаем? Наша жизнь темная. Вот тоже одна приезжая рассказывала: будто в Москве-то у вас даже очень хорошо идут.
– Поезжайте – увидите.
(Молчание. Косвенные взгляды на ситец. Вздохи.)
– Чего ж тебе надо-то?
– Пшена, сала.
– Са-ала? Нет, сала у нас не будет. Какое у нас сало! Сами все всухомятку жрем. Вот медку не хочешь ли?
(Молниеносное видение себя, залитой протекшим медом, и от этого видения – почти гнев!)
– Нет, я хочу сала – или пшена.
– А почем, коли пшеном, за ситец кладешь-то? (Кстати, вовсе не ситец, а кровный редкостный карточный розовый ластик.)
Я, сразу робея: 1/2 пуда (Учили – три!)
– Пол-пу-уда? Такой и цены нет. Что ж ситец-то у тебя шелковый, что ли? Только и красоты, что цвет. Посмотри, как выстирается, весь водой сойдет.
– Сколько же вы даете?
– Твой товар – твоя цена.
– Я же сказала: полпуда.
Отлив. Шепота...
Разглядываю избу: все коричневое, точно бронзовое: потолки, полы, лавки, котлы, столы. Ничего лишнего, все вечное. Скамьи точно в стену вросли, вернее – точно из них выросли. А ведь и лица в лад: коричневые! И янтарь нашейный! И сами шеи! И на всей этой коричневизне – последняя синь позднего бабьего лета. (Жестокое слово!)
Шепота затягиваются, терпение натягивается – и лопается.
Встаю – и, сухо:
– Что ж, берете или не берете?
– Вот, коли деньгами бы – тогда б еще можно. А то сама посуди, какой наш достаток?
Сгребаю свой (три куска мыла, пачка спичек, десять аршин сатину), затыкаю палочкой корзинку.
В дверях: «Счастливо!»
Двадцать шагов. Босые ноги вдогон.
– Купчиха, а купчиха?
Не останавливаясь:
– Ну?
– Хочешь семь хвунтов?
– Нет.
И дальше, пропустив от ярости пять изб, – в шестую.
Бывает и по-другому: сговорились, отсыпано, выложено и – в последнюю секунду: «А Бог тебя знает, откудова ты. Еще беды с тобой наживешь! И волоса стриженые... Иди себе подобру да поздорову... И ситца твоего не нужно»...
А бывает и так еще:
– Ты, вишь, московка, невнятная тебе наша жизнь. Думаешь, нам все даром дается? Да вот это-то пшано, что оно на нас – дождем с неба падает? Поживи в деревне, поработай нашу работу, тогда узнаешь. Вы, москвичи, счастливее, вам все от начальства идет. Ситец-то, чай, тоже даровой?
...Подари-ка нам коробок спиц, чтобы чем тебя, пришлую, помянуть было.
И даю, конечно. Из высокомерия, из брезгливости, так, как Христос не велел давать: прямой дорогой в ад – даю!
За возглас: «курочки ня нясутся!» готова передушить не только всех их кур, но их самих – всех! – до десятого колена. (Другого ответа не слышу.)
Базар. Юбки – поросята – тыквы – петухи. Примиряющая и очаровывающая красота женских лиц. Все черноглазы и все в ожерельях.
Покупаю три деревянных игрушечных бабы, вцепляюсь в какую-то живую бабу, торгую у нее нашейный темный, колесами, янтарь, и ухожу с ней с базару – ни с чем. Дорогой узнаю, что она «на Казанской погуляла с солдатом» – и вот... Ждет, конечно. Как вся Россия, впрочем.
Дома. Возмущение хозяйки янтарем. Мое одиночество. На станцию за кипятком, девки: – «Барышня янтарь надела! Страм-то! Страм!»
Мытье пола у хамки.
– Еще лужу подотрите! Повесьте шляпку! Да вы не так! По половицам надо! Разве в Москве у вас другая манера? А я, знаете, совсем не могу мыть пола, – знаете: поясница болит! Вы наверное с детства привыкли?
Молча глотаю слезы.
Вечером из-под меня выдергивают стул, ем свои два яйца без хлеба (на реквизиционном пункте, в Тамбовской губ<<ернии>>!)
Пишу при луне (черная тень от карандаша и руки). Вокруг луны огромный круг. Пыхтит паровоз. Ветви. Ветер.
Господа! Все мои друзья в Москве и везде! Вы слишком думаете о своей жизни! У вас нет времени подумать о моей, – а стоило бы.
Теща: бывшая портниха, разудалая речистая замоскворецкая сваха («муж подкузьмил – умер!»). Хам, коммунист с золотым слитком на шее; мещанка – евреечка, бывшая владелица трикотажной мастерской; шайка воров в черкесках; подозрительные угрюмые мужики, чужой хлеб (продавать здесь на деньги – не хватит и коммунистической совести!)
Всячески пария: для хамки – «бедная» (грошовые чулки, нет бриллиантов), для хама – «буржуйка», для тещи – «бывшие люди», для красноармейцев – гордая стриженая барышня. Роднее всех (на 1000 верст отдаления!) бабы, с которыми у меня одинаковое пристрастье к янтарю и пестрым юбкам – и одинаковая доброта: как колыбель.
«Господи! Убить того до смерти – у кого есть сахар и сало!» (Местная поговорка.)
«Не было смирнее нашего города!»
(Рассказ мужика по дороге в Усмань. – Не о всей ли России?)
Сегодня опричники для топки сломали телеграфный столб.
Хозяйка за чем-то наклоняется. Из-за пазухи выпадает стопка золота, золотые со звоном раскатываются по комнате. Присутствующие, было – опустив, быстро отводят глаза.
С утра – на разбой. – «Ты, жена, сиди дома, вари кашу, а я к ней маслица привезу!..» – Как в сказке. – Часа в четыре сходятся. У наших Капланов нечто вроде столовой. (Хозяйка: «И им удобно, и нам с Иосей полезно». «Продукты» – вольные, обеды – платные.) Вина что-то незаметно. Сало, золото, сукно, сукно, сало, золото. Приходят усталые: красные, бледные, потные, злые. Мы с хозяйкой мигом бросаемся накрывать. Суп с петухом, каша, блины, яичница. Едят сначала молча. Под лаской сала и масла лбы разглаживаются, глаза увлажняются. После грабежа – дележ: впечатлениями. (Вещественный дележ производится на месте.) Купцы, попы, деревенские кулаки... У того столько-то холста... У того кадушка топленого... У того царскими тысячу... А иной раз – просто петуха...
Рузман (семьянин) добродушен. Обнаруживая какой-нибудь запретный (запрятанный) плод, вроде куля муки, сам первый сочувствует:
– Ай-ай-ай! И семейство большое! Нельзя же, в самом деле, семь собственных детей, жену, бабушку и дедушку одним чистым воздухом питать!
Есть в нем и ценитель: так, хитро-скрытое и долго-сопротивлявшееся вызывает в нем любование.
– Такой плут этот Микишкин, такой плут! Ему бы только ликвидацией банков заведовать! И куда он это, вы думаете, он свои николаевские забальзамировал?!
Полегонечку (восьмой день!) вхожу, вживаюсь, уже делю (лирически!) триумфы и беды, уже хозяйка, обеспокоенная долгим отсутствием мужа – мне: «Что же это наш Иося нам изменяет?»
Я по самой середине сказки, mitten drinnen. Разбойник, разбойникова жена – и я, разбойниковой жены – служанка. Конечно, может статься – выхвачу топор... А скорей всего, благополучно растряся свои 18 ф<<унтов>> пшена по 80-ти заградительным отрядам, весело ворвусь в свою борисоглебскую кухню – и тут же – без отдыши – выдышусь стихом!
Зовут на реквизицию. (Так герцоги, в былые времена, приглашали на охоту!)
– Бросьте вы свои спички!.. (Сколько у вас осталось коробочек? Как – целых три даром отдали? Ах, ах, ах, какая непрактичная!) Едемте с нами, без спичек целый вагон муки привезете. Вам своими руками ничего делать не придется – даю вам честное слово коммуниста: даже самым маленьким пальчиком не пошевельнете!
И хозяйка, ревниво (не ко мне, конечно, а к мыслимым «продуктам»).
– Ах, Иося, разве это возможно! Кто же мне завтра посуду будет мыть, когда я на базар пойду за дрожжами! (Единственный, в этой семье, покупной «продукт».)
Сколько перемытой посуды и уже дважды вымытый пол! Чувство, что я определенно обращена в рабство. Негодная теща, в тон хозяйке, третирует. От моих вероломных Тезеев (хорош – Наксос!) вот уже вторая неделя – ни слуху, ни духу.
У меня пока: 18 ф<<унтов>> пшена, 10 ф<<унтов>> муки, 3 ф<<унта>> свиного сала, янтарь и три куклы для Али. Грозят заградительными отрадами.
Разрываюсь от смеха и гнева. Вечер проходил как всегда. Входили, выходили, пошучивали, покуривали, обдумывали завтрашние набеги, подытоживали нынешние. Словом: мир. И вдруг: гром: Бог! Кто начал – не помню. Помню только свой голос:
– Господа, если его нет – за что же вы его так ненавидите?
– А кто вам сказал, что мы Господа Бога ненавидим?
– Или вы его слишком любите: вы неустанно о нем говорите.
– Говорим, потому, что многие в эти пустяки еще верят.
– Я первая! Дурой родилась, дурой помру.
(Это теща прорвалась.)
Левит, снисходительно:
– Вы, мадам, это вполне объяснимое явление, все наши мамаши и папаши веровали, но вот (пожатие плечей в мою сторону)... что товарищ в таком молодом возрасте и еще имев возможность пользоваться всеми культурными благами столицы...
Теща:
– Ну что ж, что из столицы? Вы думаете, у нас в Москве все нехристи, что ль? Да у нас в Москве церквей одних сорок сороков, да монастырей, да...
Левит:
– Это пережитки буржуазного строя. Ваши колокола мы перельем на памятники.
Я: – Марксу.
Острый взгляд: – Вот именно.
Я: – И убиенному Урицкому. Я, кстати, знала его убийцу.
(Подскок. – Выдерживаю паузу.)
...Как же, – вместе в песок играли: Каннегиссер Леонид.
– Поздравляю вас, товарищ, с такими играми!
Я, досказывая: – Еврей.
Левит, вскипая: – Ну, это к делу не относится!
Теща, не поняв: – Кого жиды убили?
Я: – Урицкого, начальника петербургской Чрезвычайки.
Теща: – И-ишь. А что, он тоже из жидов был?
Я: – Еврей. Из хорошей семьи.
Теща: – Ну, значит свои повздорили. Впрочем, это между жидами редкость, у них это, наоборот, один другого покрывает, кум обжегся – сват дует, ей-Богу!
Левит, ко мне: – Ну и что же, товарищ, дальше?
Я: – А дальше покушение на Ленина. Тоже еврейка (обращаясь к хозяину, любезно). – Ваша однофамилица: Каплан.
Левит, перехватывая ответ Каплана: – И что же вы этим хотите доказать?
Я: – Что евреи, как русские, разные бывают.
Левит, вскакивая: – Я, товарищ, не понимаю: или я не своими ушами слышу, или ваш язык не то произносит. Вы сейчас находитесь на реквизиционном пункте, станция Усмань, у действительного члена Р. К. П., товарища Каплана.