Мир приключений 1967 г. №13 - Леонид Платов 19 стр.


А сейчас я возвращался к их истоку. Мы прошли мимо крохотной кондитерской с подсохшими пирожными на витрине, свернули в темноватый туннель ворот и вышли в похожий на каменное ущелье двор с клочком облачного неба над головой. Я никогда не любил этот двор и сейчас лишь мельком и с отвращением оглядел эту угрюмую асфальтовую пустошь, укравшую у меня добрую половину детства.

По узкой каменной лестнице, которую так редко мели и еще реже мыли, мы поднялись на четвертый этаж — я с затаенной дрожью, Володька с алчным ликующим любопытством, — и у самой обыкновенной двери с облупившейся краской на филенках я решительно нажал костяную кнопку звонка.

2

Дверь открыл гимназист чуть пониже Володьки, с начищенной до блеска пряжкой ремня и двумя сверкающими никелем пуговицами на воротнике форменной рубахи — тогда их еще не называли гимнастерками. Вихры его были тщательно зачесаны на виски. Он равнодушно-вопрошающе оглядел нас и спросил хрипловатым баском:

— Вам кого?

— Разрешите войти, молодой человек, а там уж мы потолкуем, — сказал я и, чуть-чуть отодвинув удивленного гимназиста, шагнул в переднюю.

Володька на цыпочках осторожно вошел за мной.

— Вам кого? — повторил гимназист. — Никого дома нет.

— Ваш папаша, наверно, в отъезде? — спросил я. — А матушка?

— На службе, — сказал гимназист и повел бровью.

Он выглядел до жути знакомым и вместе с тем странно чужим и далеким. И почему-то на него мне было неловко смотреть. Я отвел глаза и заглянул из двери в столовую. Она показалась мне до смешного крохотной, нелепо уменьшенной по сравнению с той, какая запомнилась с детства. Но герани по-прежнему пламенели на подоконниках, а на залитом чернилами дубовом столе были разбросаны в беспорядке учебники и тетради. Гимназист, очевидно, делал уроки. Я даже знал, что упрямо не давалось ему — та самая задача по тригонометрии, которую пришлось списать потом у Ефремова. Ну конечно, у гимназиста были перепачканы чернилами пальцы. Даже почернели, особенно под ногтями. Как четко иногда запоминаются пустяковейшие детали!

— И Прасковьи Ивановны нет? — спросил я, выдвигая стул и усаживаясь на границе столовой и передней.

— Она часа через два придет, — сказал гимназист. Бровь его поднялась еще выше.

— Вот что, Шурик. Я дядя Петя из Питера. А это Володька.

Я знал, что говорил. В Петрограде тогда жил сводный брат матери, которого у нас звали дядей Петей. О нем и его сыне, тоже Володе, ученике одного из петроградских реальных училищ и моем сверстнике, я только слышал в детстве, но никогда не видал их: дядя Петя с нашей семьей даже не переписывался.

— Знакомьтесь, — сказал я Володьке, все еще стоявшему у двери в передней и не решавшемуся шагнуть вперед.

Он смотрел на гимназиста с таким исступленным любопытством, что даже тот улыбнулся.

— Ты в каком классе?

— В де… — начал было Володька и осекся, вспомнив, что порядковые номера классов у них не совпадают.

— В седьмом, — сказал я. — Так же, как и ты.

Они стояли друг против друга, как боксеры, впервые встретившиеся на ринге, осторожно и неуверенно пожимая протянутые руки. В чем-то оба были очень похожи.

— Ты, кажется, хотел уходить. К друзьям, наверно, — полувопросительно сказал я, отлично зная, куда и зачем он хотел уходить. — Возьми с собой Володьку — он вам не помешает. А я тетю Пашу дождусь.

До сих пор суровое, нескрываемо недовольное лицо гимназиста вдруг просветлело. В то воскресенье, которое я вызвал из прошлого, мне действительно нужно было уйти. У моего одноклассника Колосова собирались днем участники наших гимназических новаций и споров.

Гимназист критически оглядел Володьку и, видимо, остался доволен. Форменный китель и Володькины брюки были тщательно отутюжены. Неопределенного фасона начищенные ботинки также не вызывали никаких подозрений. Только к фуражке можно было придраться: ее не то серый, не то буро-мышиный цвет с желтой каемкой кантика лишь приблизительно напоминал форму учеников реальных училищ. Но гимназист не оказался очень придирчивым.

— Ладно, — сказал он, — пошли.

Дверь захлопнулась за ними, но и я не остался в комнате. Я шел с ними, вернее, не шел, а мчался вниз, отмахивая по три — четыре ступеньки и постукивая о камень железными подковами на каблуках скороходовских хромовых бутс. Я, взрослый и старый, попросту перестал существовать и снова глядел на мир глазами того гимназиста, которого я только что разглядывал в лупу времени.

3

У Колосова была своя, отдельная комната — предмет зависти всех наших ребят. Когда мы вошли, все уже были в сборе и сидели где придется, поджимая друг друга, как в детской игре в телефон. На широком промятом диване с мягкой спинкой расселись, как в театре, Благово с Иноземцевым и сестры Малышевы из гимназии Ржевской. Сбоку на валике с комфортом устроился толстый Быков, а застенчивая Зиночка — мое первое серьезное увлечение — спряталась в уголке за книжной полкой.

Миша Колосов сидел в центре, председательствуя на шведском стуле с вращающимся сиденьем, позволявшим ему мгновенно поворачиваться в любую сторону.

Мы с Володькой, как опоздавшие, устроились на кухонной скамеечке у самой двери.

— Это Володя, — сказал я. — Из Петрограда.

Никто особенно не заинтересовался. Только Благово демонстративно пожал плечами.

Колосов откашлялся и сразу стал похож на своего отца, прокурора.

— Что будем читать? — спросил он.

— Северянина, — отозвались дуэтом сестры Малышевы.

— Если угодно, прочту, — самодовольно откликнулся Благово.

Он был готов где угодно и когда угодно читать или, вернее, напевать эти модные, по-своему мелодичные и приторные стихи.

— Если угодно, — повторил он, кокетничая.

— Угодно, угодно! Не ломайся! — закричали в ответ.

— «Это было в тропической Мексике… Где еще не спускался биплан… Где так вкусны пушистые персики… В белом ранчо у моста лиан», — начал он нараспев, грассируя и покачиваясь в такт ударным слогам.

В той же манере он дочитал стихи до конца. Жаркий вздох на диване прозвучал, как общее одобрение. Только жирный Быков сказал равнодушно:

— Воешь ты очень.

— Я пою, — высокомерно произнес Благово, — пою, как и он. Многие находят, что очень похоже. А если тебе медведь на ухо наступил, молчи и не оскорбляй большого поэта.

— Почему большого? — спросил я.

— Потому, — повернулся, как на шарнирах, Благово. — Трудно объяснять это человеку со школьными вкусами.

— И не объясняй. И так ясно.

— Докажи.

Все выжидающе смотрели на меня. Я покраснел.

— Большой поэт глупых слов не придумывает.

Благово засмеялся.

— Старая песня. Амфитеатров уже писал об этом.

— Все равно, слова глупые.

— Какие?

— Ну, «экстазёр», «грезёрка», «окалошить», «морево», — начал перечислять я.

Благово поднял брошенную ему перчатку с видом завзятого бретера.

— Это обогащение языка, — сказал он. — Словотворчество.

— Не очень умное, — неожиданно вставил Володька.

— Повторяетесь, — сказал Благово, даже не взглянув на него.

Но Володьку это ничуть не смутило.

— Есть умное словотворчество, есть и глупое, — спокойно продолжал он. — Вот Достоевский придумал слово «стушеваться». Умное слово. Очень меткое. Потому оно и в язык вошло. А «окалошить» глупое слово. Никто так говорить не будет. И «морево» — глупое. Есть слово «мористо», что означает: далеко в море, дальше от берегов. А что означает «морево»? Чушь. И поэт он, кстати, не очень грамотный. На диване взвизгнули.

— Докажи, — повторил Благово.

— Пожалуйста, — усмехнулся Володька. — Как это у Северянина? Вы сейчас читали… «С жаркой кровью бурливее кратера…»

— «… Краснокожий метал бумеранг… И нередко от выстрела скваттера… Уносил его стройный мустанг», — закончил хор голосов на диване.

— Никаких скваттеров в Мексике нет и не было. Так звали первых американских колонистов на Западе. А Мексика была колонизована не американцами, а испанцами. А с бумерангом уж совсем глупо, — усмехнулся Володька. — Бумеранг — это оружие туземцев Австралии, а не мексиканских индейцев.

— А это не глупо? — закричал я, подыскав наконец аргумент на ненавистное «докажи», и поспешно процитировал: — «И я, ваш нежный, ваш единственный… я поведу вас на Берлин!»

— Это иносказательно, — возразил Благово.

— Рассказывай!

— Даже символично.

— Поехал!

— Читать надо уметь, — огрызнулся Благово. — Это патриотический порыв. Конечно, некоторым такие стихи не нравятся, они другие предпочитают! — Он театрально взмахнул рукой. — На днях сижу у зубника. В приемной у него на все вкусы газеты. Взял одну и читаю…

Благово эффектно замолчал — он знал свою аудиторию.

— «Как ныне стремится кадет Милюков… К желанным, заветным проливам… Должны мы добиться таких пустяков…» — продекламировал он и усмехнулся. — Дальше в том же духе. Взглянул на первую страницу — все ясно: большевистская газетка…

— Ну и что? — спросил я.

— Как — что? Значит, проливы, по-твоему, пустяк? Дарданеллы нам, как воздух, нужны. Ты был на лекции Кизеветтера?

Я вспомнил журчание о «великой исторической миссии России» и смутился. Средств для опровержения у меня не было.

— А ведь я знаю, господа, почему для него это пустяк, — продолжал Благово, презрительно на меня поглядывая. — Я вам расскажу сейчас кое-что. В конце концов, мы уже определились политически. Все мы сочувствуем кадетской партии…

— Кроме меня, — сказал я.

— Знаю, — пренебрежительно откликнулся Благово. — Его судьбы России не интересуют. — Он демонстративно кивнул в мою сторону. — Вы знаете, что он отказался работать для комитета.

Я никогда не был в суде, но мог бы точно представить себе состояние подсудимого, когда зал сочувствует прокурору.

— Это правда? — спросил Колосов.

Я молча пожал плечами.

— Он даже листовок не вернул, — ехидно прибавил Благово.

— Я их выбросил, — зло сказал я.

Меня бесил этот наглый барчук, но спорить с ним я не умел.

— Тогда с кем ты? С монархистами? С эсерами? С большевиками? Или, может, просто обыватель?

Я был «просто обыватель», но признаться в этом не мог решиться.

— По-моему, таким у нас делать нечего, — продолжал добивать меня Благово. — Кто не понимает, что кадетизм грядет…

— Куда это он грядет? — насмешливо перебил Володька.

Теперь на скамью подсудимых сел он, но и бровью не повел.

— Интересуюсь, куда? — продолжал он, обращаясь к замолчавшему Благово.

Тот наконец нашел ответ.

— На авансцену истории.

— А не на свалку?

— Ну, знаете… — протянул Благово и демонстративно развел руками.

Все сразу вскочили и закричали, перебивая друг друга, как на уличном митинге.

И сквозь шум мне показалось, что я слышу спор Благово с Володькой.

— Так думать могут только пораженцы!

— А кому нужна победа в этой войне?

— Хотя бы армии — кому!

— Солдатам?

— Ну, и солдатам.

— Солдаты — это народ, а народу нужна победа не в такой войне.

— А в какой?

— В гражданской, — сказал Володька и, оглянувшись на меня, прибавил: — Пошли. Нечего нам здесь делать.

Мы встали, провожаемые всеобщим свистом. Мимо нас, демонстративно заткнув уши, пробежала Зиночка. Мы вышли за нею.

Воскрешенное воскресенье. Трудно даже выговорить такое.

А между тем оно повторилось, или почти повторилось, как в подобии треугольников, когда углы равны, а треугольники-то, в общем, разные.

Все было как и тогда — те же встречи, те же споры, и гнев мой тот же, и та же беспомощность мысли. Только тогда я был один, никто не поддержал меня на кадетском сборище, я был осмеян и освистан. И ушел без всякого шума — выгнать не выгнали, но и остаться не попросили.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

А река времени, возвращенная назад, опять набирала скорость.

По закону подобия я догнал Зиночку у ближайшего подъезда на улице.

— Куда вы, Зиночка? Я провожу вас.

— Нет-нет, не провожайте!

— Но почему?

Она ускорила шаг. Я снова нагнал ее:

— Зиночка…

— Я, право, не виновата, но не надо, не провожайте. Позже я вам объясню.

— Когда позже?

Она оглянулась. Никого, кроме Володьки, сзади не было.

— Сегодня у всенощной, — сказала она и прошла вперед. Володька тут же подошел ко мне.

— Твоя? — спросил он.

— Она похожа на Катю Ефимову, — почему-то сказал я.

— А кто это?

— Катя? — удивился я. — Это необыкновенная… не девчонка, нет — она совсем взрослая. И она замуж выходит.

Я сказал о Кате Ефимовой совсем не то, что хотел.

— А тебе-то не все равно? — спросил Володька.

Я не ответил, потому что увидел Сашка. Он сидел за зеркальным стеклом пивной Шаргородского, у самого окна, и делал мне знаки.

— Иди за мной, — сказал я Володьке.

Мы вошли. Сашко подвинул к столу два свободных стула и произнес:

— На пирожные не рассчитывай. Наличность кончилась, а эти последние. — Он выразительно показал на пару пирамидальных пивных бутылок, окруженных блюдечками с воблой и моченым горохом.

Я не обиделся. На Сашка бессмысленно было сердиться — он не считался с чужими обидами.

— Зачем звал? — спросил я.

— А ты занят?

— Нет.

— Гулял?

— У Колосова был. А нас выгнали. Из кадетов выгнали, — пояснил я.

— Каких кадетов?

— Ну, партия. Не знаешь, что ли?

— А ты при чем?

— Для комитета работал. Листовки носил. Ну, а потом надоело, — я умолчал о встрече с Егором, — да и партия мне не нравится.

— Правильно, — засмеялся Сашко, — дрянная партия. Монархисты на английский манер. Всё для крупных фабрикантов. А в земельном вопросе — наездники. Верхом на мужичке.

— Вы эсер? — вдруг спросил Володька.

— Был, — сказал Сашко. — А ты почему догадался?

— О рабочих забыли.

— Наверно, отец эсдек?

Володька молча подавил улыбку.

— Бросьте, ребята, политику. Мой совет: бросьте. Я и то бросил. Женюсь, слышал?

Я кивнул.

— Потому и позвал. Мне мальчик нужен.

— Какой мальчик? — не понял я.

— Который впереди с иконкой идет. Шафера у нас есть, а мальчика нет. Согласен?

Смущенный неожиданной перспективой показаться во всем параде во главе свадебной процессии — как это Сашко не понимал, что я уже слишком вырос для таких представлений, — я спросил:

— Когда?

— Завтра у Благовещенья. За Катей в карете заедем. В закрытой — чтоб не глазели.

— А разве эсеры верующие? — спросил Володька. Но Сашко не удостоил его ответом.

— Без венчанья отец ни копейки не даст, а у него, между прочим, собственный дом в Сокольниках. Шутка, а? — хохотнул он и вдруг совсем другим тоном, резко-резко, мне даже показалось, что с затаенной тревогой, спросил, как выстрелил: — А ты Егора давно не видел?

Я даже не удивился, я испугался. Откуда ему известно, что я знаю механика? Ведь он никогда не видел нас вместе. И почему он спросил меня об этом? В знакомом, казалось, до мелочей облике Сашка вдруг проступили таинственные белые пятна. Рассказывать о своих встречах с Егором мне не захотелось, и я спросил, чтобы оттянуть ответ:

— Какого Егора?

— Не притворяйся — «какого»! Из котельной.

— Давно. А что?

— Он в Москве или уехал куда?

— Не знаю.

— Мой соперник, — принужденно засмеялся Сашко. — Тайно в Катю влюблен большевистский Демосфен. Хорошо бы угнали его куда-нибудь.

Я опять промолчал, хотя отлично знал, что Егора в этот момент уже в Москве не было. Но у меня были свои причины молчать.

— Завтра в половине девятого, ладно? У магазина, — сказал Сашко.

Я выдавил из себя улыбку, но даже на улице постарался пройти мимо окна, не оглядываясь. Тут меня Володька и спросил о Егоре.

— О ком это вы говорили?

— Так один…

— А кто он?

— Ты же слышал.

— Большевик?

Меня передернуло: еще допрос!

— А я знаю?

— Он-то знает, — усмехнулся Володька, подразумевая Сашка. — Что-то есть у тебя с этим Егором. Крутишься ты, я смотрю.

Назад Дальше