Пупок - Ерофеев Виктор Владимирович 5 стр.


Третий лишний

«Королева, ей-богу, королева». — Борис искоса посмотрел на гордый профиль и шею спутницы, и у него даже что-то неслышно шевельнулось в паху.

— Пойдемте к утесу, — предложил Борис. — Там возле церкви могила юной княжны.

Быстрыми, решительными шагами шли к утесу. Солнечные зайчики прыгали по мокрому асфальту. Был поздний апрель. Было жарко. Глеб распахнул пальто. Высокий, худенький, длинноногий, с узкой грудью, он был весь — порыв, весь — движение.

«Кажется, влюбляюсь», — подумал Борис. У могилы княжны он сказал:

— Глядите, какая внизу здесь излучина. Словно натянутый лук. А там дальше заливные луга, луга, луга. Так и хочется оттолкнуться и полететь.

Марина посмотрела на него своими серыми глазами с пониманием.

— Ну, так чего мы стоим? — вскричал Борис. — Полетели?

— Да, — тихо прошептала Марина. Он схватил ее за руку. Они полетели.

— То, что вы красивая — это полбеды, — закурил Борис, сидя на бревне у самой воды. — Но то, что при этом у вас есть ум, воображение, несомненный талант…

— Зябко, — передернул плечами Глеб, вставая. — Я сзади не грязный?

— Вы чистый со всех сторон и изнутри тоже, — с жаром заверил его Борис.

— Какой же вы все-таки дурак! — весело сказала Марина и быстро пошла вперед по тропинке. Борис сломя голову пустился за ней.

— Марина, можно я вас поцелую?

— Нет, — строго ответила девушка.

— Ну, пожалуйста, в щечку…

— Нет. — Была неумолима.

— Ну, тогда, — с угрозой сказал Борис, — я брошусь к вашим ногам.

— Это ваше право, — усмехнулся Глеб. Борис упал на колени в весеннюю жижу и обхватил руками неновые женские сапоги. Она посмотрела на него сверху, хотела что-то сказать, но ветер вдруг растрепал ее черные волосы, и они залепили ей глаза, рот, все лицо.

Борис встал с земли совершенно новым человеком.

— Ну, теперь пошли в ресторан, — сказал он.

Они вошли в пустой зал пиццерии с таким шиком, что метрдотель тут же специально для них включил видеомагнитофон с розоволосыми эстрадными монстрами.

— Две пиццы с грибами! — объявил Борис свой выбор официанту. — И бутылку шампанского.

— Кажется, нет с грибами, — заколебался официант.

— Должна быть! — убежденно сказал Борис и посмотрел официанту в глаза. Тот выпорхнул в кухню. Через минуту вернулся с радостной вестью.

— Теоретически, — сказал Борис, обращаясь к Марине, — эти розоволосые крикуны могли бы быть нашими детьми.

— Мне тридцать четыре года, — потупилась Марина.

— Нет, пожалуй, не получается, — прикинул и засмеялся Борис. — Как сладко пить шампанское и сидеть в полумраке с красивой женщиной, когда вся страна трудится в поте лица.

— Ну уж в поте лица! — смеясь, усомнился Глеб.

— Метафора! — покатываясь со смеху, объяснил Борис.

— Скажите, — посерьезнел Глеб, — я давно хотел вас спросить: как по-вашему, люди равны или нет?

— Конечно же, нет, — воодушевился Борис. — Как же они могут быть равны? Но вот в чем дело. Я вам открою тайну: надо делать вид, что они равны. В этом сущность цивилизации.

— Здорово… — восхитилась Марина. — Я бы хотела написать об этом эссе. Вы не боитесь пить шампанское за рулем?

— Я ничего не боюсь, — серьезно ответил ей Борис, разрывая пиццу тупым ножом. Глеб тоже занялся пиццей. Молодые англичане и англичанки лихо отплясывали на малом экране.

— Хорошо у них получается. Качественно, — одобрил Борис — Вы никогда не были замужем?

— Мы не расписывались, но вместе жили с одним человеком…

— И что?

— Он вышел в булочную и не вернулся. Его зарезали в нашем подъезде.

— Кто? — вытаращил глаза Борис.

— Так и не нашли. До сих пор неизвестно: кто и почему. Пятнадцать ножевых ран. Следователь даже меня подозревал, бесился, что я не теряю самообладания. Что вы корчите из себя испанскую королеву! — возмущался он. Но у меня слишком слабые руки. Разве этими руками можно нанести пятнадцать ножевых ран?

— Нет! — воскликнул Борис.

— Кончилось тем, что он стал мне подсовывать какие-то следственные дела об изнасиловании маленьких девочек, а потом открылся в любви.

— Представляю себе, что вы вытерпели! — понурился Борис.

— Мне вообще не везло, — продолжала Марина. — Через какое-то время после убийства в подъезде я стала жить с другим человеком. Он разбился на самолете.

— Крыло отломилось в воздухе, — вставил Глеб.

— Тогда я нашла себе совсем тихого алкоголика. Мы прожили с ним год спокойной жизни. Через год он умирает от рака.

— Рак печени, — подмигнул Глеб. Тонкими пальцами он обхватил ножку бокала и отхлебнул шампанское. Борис молча разглядывал родинку под его левой ноздрей. Даже англичане перестали петь и кружиться, потому что кончилась пленка.

— Просто несчастье, — вздохнула Марина. — Меня буквально окружают могилы мужчин. Причем именно молодых. В общей сложности, я как-то подсчитала, двенадцать смертей.

— Двенадцать? — переспросил Борис.

— Да, до прошлого месяца было двенадцать.

— А что случилось в прошлом месяце?

— Я не хотела вам этого говорить, но раз сама начала… Видите ли, мне всегда казалось, что это касается только посторонних мужчин, но в прошлом месяце… Я всегда гордилась младшим братом: красавец, умница и — спелеолог: ну, эти, кто в пещеры спускаются. В марте он с друзьями уехал на Памир, и вот вся группа пропала. Искали-искали, а теперь уже нет надежды: видно, их раздавила лавина. В мае там сойдет снег, и их отыщут.

— Вернее, то, что от них осталось, — добавил Глеб и посмотрел на Бориса добрыми верными глазами.

— Я сейчас приду, — сказал Борис и, аккуратно отодвинув стул, мягкой поступью вышел из зала. В туалетной комнате он старательно, с мылом, вымыл руки и остановился перед зеркалом.

— На хуй, на хуй, на хуй, — быстро пробормотал он и неумело, мелко перекрестился. Из туалета он пробрался в раздевалку, сунул гардеробщику рубль и, схватив плащ в охапку, побежал к машине. До Москвы было ехать двадцать шесть километров.

Борис выжил тогда, хотя все-таки едва не погиб, чудовищно отравившись грибами.

1985 год

Русский календарь

В январе у нас ласковый Ленин.

В феврале любовь неожиданно постучалась мне в дверь.

Март — розы! Март — Сталин! Март — Танюшка ты моя доколготочная!!!

В апреле приснился Илюшенька с хлыстом. Возник вдруг передо мной. Обжигающе больно по лицу, промеж глаз… От души.

В мае русские дрочатся на луну. Мелькают их розовенькие залупы.

В июне расстреляно 60.000.000 душ, включая ребеночка-принца.

В июле мы вместе ходили, бродили. Мы дружили. Я мучил их песика.

В августе я мучил их песика и ждал сентября.

В сентябре, 19-го, Циолковский-ракетчик родился. На радость России. Рогоносцу-завистнику-другу назло.

Октябрь: банты, реформы, банкеты и — этот Танюшенькин теплый, жиденький кал на залупе.

В ноябре, Танюш, коммунизм неизбежен. Как всегда, плохая погода способствовала. Увидев меня, песик трепетно встал на задние лапы и от страха нервно и спазматично описался. Мы все в полном недоумении переглянулись.

В декабре, под западное Рождество, я спросил: за что? Выдал себя с головой интонацией. Кошка знает, чье мясо съела. Илюшечка вздрогнул несчастным лицом. Обморок. Странно еще, что не помер.

Наступил Новый год.

1989 год

Женькин тезаурус

Тацит прав, — живо вспомнился Женька. — Вместо детства, брате, обмен жизни на смерть. Они в самом деле человеконенавистники. Не терпят никакой самодеятельности, только грамотно умирай. Любила рвать уши. Рвала за все. Потому и торчат. В назидание. — Ну разве можно их всех — по девотке? — Она простая — все выболтала. Подчинение, смирение, преклонение и рваные уши.

Спасибо. Из Варшавы явились американцы с горячим приветом от Женьки. Спасибо прозвучало слабосильно. Чего так? — удивились янки (впрочем, польского происхождения). Неразделенная любовь Польши к Америке.

Поскольку история (с большой буквы) для меня вроде кончилась, как бы дальше она ни продолжалась, и на другую (с большой буквы) я уже не подпишусь, горючее иссякло, постольку я скушно сидел.

Из их слов выходило, что он процвел и размножился. Четыре девочки. Ни одного мальчика. Отчего это американцы такие утомительно бодрые? Общая идея — залог бодрости. Скоро сломается ваш пропеллер.

Когда-то мы вместе боролись. Я, видимо, даже был чем-то красив в безнадежной борьбе, поскольку она, несмотря на великий брачный успех, всегда по-особому прижималась ко мне, вся отдаваясь ненаказуемому минимализму наших встречно-прощальных поцелуев. Потом они навсегда уезжали; мы плакали — значит, жили.

Между тем, незаметно принаряженная, угадав признаки моей скуки, она стала плести мне, что я на Олимпе, а они — имя им легион, но меня этим нынче не купишь; купаясь в прохладной и горькой воде Биарицы, я последние бои, свой последний исторический шанс пропустил, лежа в мирных песках полуголого пляжа, никак не откликнувшегося, только флаги напряглись над головами мороженщиц, но зато я взбодрился, вновь обретая общую идею, и тут все свернулось. История скомкалась.

Скука обманчиво выглядела высокомерием, и, совестясь, я сказал про свой Олимп, что он, дескать, сраный. Чем всех, включая себя, озадачил. Мы замерли, как маленькие ящерицы.

Ну, и что Женька? Как он? Говорят, из актеров писателем сделался, да он и раньше покушался, делился идеями.

Какая же я тихая сволочь, с некоторым восхищением думал я о себе, какая же ты редкая мягкая сволочь.

В неряшливом варшавском журнальчике я наткнулся на его, как было заявлено, сенсацийную повесть. То есть, значит, роман о варшавских роскошных курвах. Засор дикий сленга, канализационная катастрофа, ублюдочный декамерон. Курвы тоскуют в Сильвестр по клиентам, понося новогодний карнавал, поскольку простаивают, и делятся опытом. Нищета достоверности, объявил я испуганным американцам. Да и вообще. Не люблю торговлю мытыми половыми органами.

Что-то много развелось поляков на белом свете. Я даже не понял, зачем позвонил. Не для того я в Париже, чтобы общаться с поляками. Я на удивление глух к польской культуре. Не знаю азов, хотя делаю вид. Не читал ничего, истории их не знаю, король Баторы, не знаю, как пишется, чем знаменит, не интересно. Я ездил в Варшаву, когда никуда не пускали, копаться в отбросах Европы, казалось: там залежи.

Теперь смешно смотреть на их судороги. А тогда Женька, выкатив грудь, ходил в джинсовой куртке на голое тело со значком Мао Цзедуна. Я даже не думал, что так можно. Через Женьку-проводника до меня кое-что доперло. Конечно, в слабом масштабе, едва-едва, но доперло. Через эту большую дуру значка.

Он снова был в джинсовой куртке, но грудь не голая, размер другой. Тогда он был худенький — со значком. С воспоминанием о детской рахитичности. А тут стал похож на отца. Мне даже стало не по себе. Тогда его лицо было нервным, дерганным — он пробивался. На варварском французском языке он заказал два пива, еще два и слазил в карман за смятыми франками. Я тоже с тех пор раздобрел. При свете, простите, гласности. Кафе было шумным и тесным. Он прокричал через столик, что живет в пригороде, семья — одни девки, Эвка не работает, но не бедствуют, возвращаться в Варшаву не хочет, потому что Польша — говно, как была говном, так и осталась, даже хуже, делать там нечего. Я сдержанно согласился и в ответ проорал, что в Париже проездом, лечу в Нью-Йорк, а оттуда на месяц в Лос-Анджелес, по всяким разным делам, вот такой я, получается, щвятовый, разом с ним, выходит, интернейшнл.

Почему-то обрадовавшись и вообще почему-то в восторге от нашего с ним зподканья, Женька вынул толстую книжку и снабдил меня множеством телефонов, начинавшихся на 213. Это были какие-то окологолливудские поляки, пробивавшиеся локтями в газетах и кинобизнесе, которым я никогда не позвонил, потому что выбросил телефоны в парижскую урну, не желая видеть поляков в Лос-Анджелесе. Мне и в Лос-Анджелес-то не особенно хотелось, в этот глубокий апельсиновый рай, у меня были дурные предчувствия, речь не об этом. Ну чего, закричал я по-дружески, как поживает твоя сисястая Эвуня? Женька тут же стал тащить меня в подпарижье, но мало ли что. Человек в Париже становится быстро ленивым, мало ходит и ездит мало. Особенно в пригород.

Это тоже был Сильвестр, в варшавской квартире, когда за холодильником на кухне Эвкины сиськи повылезли на свет божий. Но она сама виновата, то есть не виновата, а просто хотела. Есть среди полек такая категория. Очень ебливая. Может быть, самая ебливая среди белой расы, про черных не знаю. Они прямо все так и текут. А Женька со своим Мао Цзэдуном, простой, как бигос, набычился. Мы сидели на полу и пели местные песни протеста. Тогда в Польше была славная молодежь, не только в плане ебливости. Они были по сравнению с нашими неповоротливыми мудаками на два поколения дальше продвинуты, а если точнее: на пару веков. Сильно сказывалось отсутствие Ренессанса в России.

Сени Европы начинались посередине моста, переброшенного через плешивый Буг. Стой стороны, закатав до колен самодельные джинсы, дети ловили мелкую рыбу. С нашей — солдатики прятались с пулеметами.

Пан прокуратор ма рацие Мамы в Польсце демокрацие…

В полночь вся банда полезла под елку. Эвка, сидевшая возле меня, получила в подарок колоду датских карт. Тогда Дания была в этом смысле ведущей державой, и Эвка обрадовалась цветному свинству. Я мало знаю Мицкевича, но мне сдается, что он будет поумнее своего русского друга Пушкина. С другой стороны, поляки — народ не талантливый, изнуренный, как онанизмом, несчастной геополитикой.

Партийный «бобрик», Эвунин папа, советовал Женьке поступать в университет, видя в будущем зяте отличного борца с гидрой костела (95 процентов сочувствующих, если не больше). Эвуня жрала русскую икру и ездила на собственном «жуке». Я переспал с восемьюдесятью тремя бабами, признался Женька. Я был поражен его откровенностью.

Царство червоных казалось вечным даже в Польше. Эвка ласково показала мне датскую карту с лижущей девкой, взопрелой и залитой спермой. «Это ж надо так довести датчанку…» — подумал я. — А ты так любишь? — спросила она меня еще до того, как узнала мое имя. Мягкие очертания польских полей успокаивают нервы. Аисты. Ивы. Аисты. Эвка не была исключением. Несмотря на семейный уют коммунизма, она не знала и боялась русских. То, что она вышла замуж за полурусского Женьку, в польских пределах было поступком.

В ее вопросе было много тепла и радости от выпитой водки. Эта радость неведома на землях к востоку от Буга. — А ты? — спросил я, правдивый кацап, прямо и уклончиво одновременно. — Очень, — кивнула она без смущения.

Кровь застучала у меня в висках. Я тоже русский, — сказал мне Женька по-польски, худой и нервный, как подающий надежды актер. У него была совсем не русская походка, не русские телодвижения и грудь колесом. Увидев мое сомнение или, может быть, равнодушие, или, по крайней мере, очень умеренный интерес, Женька объявил мне, что ищет своего русского отца, которого ищет многие годы.

Со стаканами яжембяка мы вышли на кухню. Мы влили в себя много рябиновой, и она, втиснувшись за холодильник, очень дружески показала холеные сиськи, которые я, с ее одобрения, осторожно потрогал. Несколько позже я стал подстрекать ее в сторону лестницы, подвала, улицы, где снега было кот наплакал, не наши сугробы и валенки, и в сыром воздухе не по-нашему пахло бензином. Женька деловито спрятал сиськи и уволок Эвку в сортир, откуда минут через двадцать, блаженно лучась, она плавно выплыла. Я не навязывался.

Назад Дальше