Бьется сердце - Данилов Софрон Петрович 9 стр.


Вечерами у огня они дымили табаком, и Дед снова и снова повторял во всех подробностях, как он ездил в Москву, как был принят Владимиром Ильичём в Кремле, что тот спросил, что Дед ответил и какое при этом было лицо у Ленина. Слушая Деда, Всеволод видел себя на его месте, — то же казалось и другим бойцам.

Вот встал Владимир Ильич, идёт навстречу. Вот пожимает руку каждому партизану, рассаживает в глубокие кожаные кресла. Голос у него глуховатый, пальцы крепкие.

Когда Дед сказал Владимиру Ильичу: «Восемнадцать национальностей в моём отряде», Ленин даже встал со стула, возбуждённо заходил по комнате. «Восемнадцать национальностей! Скажите пожалуйста, восемнадцать… Вот наша сила! Таких нас, сжатых в кулак, кому одолеть? Никому!»

И снова расспросы: как относится к красным средний крестьянин? В чём нуждаются молодые ревкомы? Что требуется от Москвы? Когда прощались, Ленин, держа за руку Каландаришвили, сказал слова, которые вскоре узнала вся Сибирь: «Я верю в вас, уважаемый сибирский Дедушка!»

Никогда, как в эти дни перед походом, не были так близки сердцу суровые слова: «Это есть наш последний и решительный бой». Потому что каждый знал: идём и в решительный, и в последний.

В канун нового, 1922 года шестьсот красных бойцов двинулись санным путём, держа курс на Якутгубернию. С головной ударной группой при своём кольте-пулемёте ехал в перегруженной кошевке и Всеволод Левин.

Никому в отряде он не стал рассказывать, что пережил в Сосновке — хранил эту боль в себе. Лишь Деду признался однажды: «Общую задачу я понимаю, но у меня и своё поперёк горла: нужно двух знакомцев отыскать. Если есть справедливость на свете, непременно отыщу. И ты уж, Нестор Александрович, не обессудь, я тут заранее винюсь — над этими двумя собственный суд чинить стану…»

Холода в тот год случились страшные. Мороз стоял спиртовый, воздух шелестел, как поповская парча. Не будь бандитских засад на пути, всяческих передряг и трудностей, совсем бы замёрзли бойцы. «Благодаря бандитам только и греемся, — шутили в головном отряде. — А Левину в бою и вовсе лафа — кольт у него разогревается наподобие самовара».

Шестьдесят суток длился этот путь. На шестьдесят первые прибыли наконец в Якутск. Вслед за головным отрядом двигался другой — тот, где был штаб и сам Дедушка. В день, когда штабу прибыть в Якутск, на улицы вывалил весь город.

Но напрасно они прождали полдня. И потом тысячу раз Левин и его товарищи горько упрекали себя за это бездейственное ожидание, — почему не бросились навстречу, почему не проявили революционной бдительности?! Дорога через протоку Лены, между Тектюром и Табагой, узкая скалистая щель, обросшая густым тальником, стала смертельной ловушкой для отряда. Из засады пулемётным и ружейным огнём в упор бандиты расстреляли каландаришвилевцев.

Ещё не в силах постичь всего случившегося, Левин увидел на истоптанном, чёрном от пороховой гари снегу, среди стреляных гильз, среди трупов людей и лошадей, среди изломанных кошевок и перевёрнутых саней, — увидел тело Деда. Каландаришвили лежал, раскинув руки, в широко распахнутой дохе, голова его словно вмёрзла в лёд. Алые сгустки крови цвели вокруг головы. Валялся рядом пулемёт без замка — Дед в последний миг успел забросить его далеко в снег. И всего-то две ранки было на его могучем теле. Одна пуля попала комдиву в голову, другая — в сердце.

Не стало легендарного сибирского Деда. Для Левина после отца он был самый дорогой человек. И кто знает, не то ли самое ружейное дуло, что целило в отца, достало теперь и Нестора Александровича? То ли самое или какое другое — что тут гадать. Со страшной простотой вдруг понял Всеволод, стоя над трупом комдива: не в Филе с Костей дело. Плакали бородатые мужики, красные бойцы, сняв перед убитыми шапки со своих повинных голов. Уничтожать контрреволюцию до корня! Выжечь нечисть, не давая себе ни сна, ни пощады! Биться до конечной победы — или до той пули, которая найдёт и тебя, как нашла вот Дедушку, прошедшего через столько смертей, преодолевшего столько трудностей, чтобы пасть 6 марта 1922 года в скалистом ущелье между Тектюром и Табагой.

История о том, как каландаришвилевцы отплатили за гибель своего командира, какие испытания и подвиги выпали им на долю в суровой Якутии, как наконец был выполнен ленинский приказ и республика стала свободной, — это история не для одной, для многих других книг, которые будут ещё написаны.

Скажу только о Левине. Он со своим кольтом участвовал почти во всех сражениях, записанных в революционную летопись Якутии. Довелось ему хлебнуть горячего и в Хантагайском бою, и под Никольском, и в Сасыл-Сысы — в этой беспримерной в истории ледовой осаде.

Под Амгой, собирая оружие на поле боя, где были наголову разбиты «братья»-пепеляевцы, шедшие на Якутск, Левин с трудом вытащил новенький шошевский автомат из-под штабс-капитана, навзничь рухнувшего на гребне окопа и скованного морозом в страшной, нелюдской позе — как у кузнечика вывернуты ноги назад, заломлены над головой руки. Уже перепрыгнув через окоп с автоматом, он на ходу ещё раз оглянулся — чем-то царапнула память эта нелепая фигура пепеляевца. Левин присмотрелся, и как из недавнего прошлого на него глянул остекленевшими глазами младший Архипов — Филя. Штабс-капитан… Разинутый в предсмертной агонии рот его был полон снега.

Не испытывая каких-либо острых чувств, Левин глянул ещё раз на труп врага и ушёл. Не одному Филе — он всем им теперь отомстил полной мерой. И за отца с матерью, и за Деда. Амга подвела под большим его счётом черту.

Жизнь пошла как бы по второму кругу: опять он отвоевался, опять праздновали победу, опять разъезжались по родным краям боевые товарищи. Пришла пора сдать оружейному старшине свой верный кольт. Теперь уже навсегда.

Всё повторялось. Но сам Левин к этому времени стал другим! В жизни его произошла перемена, столь серьёзная, что от неё грешно отделаться простым сообщением, не рассказать, как вошла в жизнь Левина светлолицая Аннушка, чтобы потом появиться на свет и Сашке, мальчишке русоголовому, но с глазами смоляно-чёрными и по-якутски узкими.

А было это так.

Начиналась история плохо — хуже и не придумаешь: Левин попался в разведке, как белка в капкан, только зубья лязгнули.

Верхами, он и ещё пятеро, отправились в один из заречных улусов, где особенно неспокойно было. Мест толком не знали, всё им там было вчуже. В засаду влетели самым непростительным образом. Придорожные лиственницы снизу от корней засверкали острыми вспышками, взвизгнуло над головой, кони вздыбились. Не принимая боя, разведчики повернули — и дай бог ноги! Бандиты не мешкали. Дюжина всадников мгновенно выросла сзади на дороге: погоня!

— Уходите! Я прикрою! — крикнул товарищам Всеволод.

Он ударил из винта. Бандиты залегли и стали отвечать. Выиграв какое-то время, он выпустил ещё две обоймы и поднял коня. Добром эта погоня кончиться не могла: лошади у разведчиков были тощи и заморены в долгих переходах, бандитские же кони, застоявшиеся в скрадке, только и ждали показать себя.

Гнедой нёс Левина просекой, ветки хлестали по лицу, когтистый кустарник рвал коню бока, ошалев от боли, тот сигал по кустам. Вернее было бы спешиться и осмотреться. Но мысль об этом едва мелькнула в голове, как вдруг всё закружилось, вместе с седлом он нырнул под лошадиное брюхо — в скачке лопнула, не выдержала подпруга.

Ещё некоторое время он чувствовал, как обезумевший конь тащит его. Пытаясь выдернуть ногу из стремени, он схватился за куст, но тут — будто из пушки в упор — громыхнуло в ушах, зазвенело и всё померкло.

Очнулся Левин на снегу под деревом, видимо под тем самым, о которое его трахнуло на лету. Коня и след простыл. Не было с ним и винтовки. Но и погони, слава богу, не было слышно. Удивительная тишина стояла вокруг. Левин прислушался к тайге, к самому себе и сделал попытку встать. Но при одном только движении боль в ноге так резанула, что он едва не закричал. Передвигаться Левин мог только ползком, волоча валенки.

Так, на четвереньках, он и стал двигаться — неизвестно куда, только бы не лежать. Давно уже пала тьма, над макушками сосен маячил лёгонький серпик месяца-молодика, подсвечивал снег. Левин полз, ни на минуту не давая себе передышки, положив для верности браунинг за пазуху. Только бы сознание не потерять!

Наконец лес поредел, вовсе отступил, и Левин упёрся головой в изгородь. Перед ним оказалось какое-то длинное строение, крытое пластами снега. Похоже, коровник, хотон по-местному.

Если судить о хозяине по величине этого хотона, то попал Левин совсем не туда, куда можно было постучаться раненому красному разведчику. Сюда стучаться — что добровольно сдаться «братьям». Левин знал — за хотоном, с противоположного края, саженях в тридцати, полагалось быть загородям для сена. Доползти бы до этого сена, зарыться поглубже, посмотреть, что там с ногой. Только не было бы собак на подворье, иначе беда. Он так сосредоточился на этих тридцати саженях, что испугаться не успел, когда прямо перед ним со скрипом разверзлась дверь хотона и женщина, закутанная в шаль, едва не наступила торбасами на руки. Она с испугом отпрянула: «Ай!»

— Дорогая… хозяюшка… — униженно забормотал Левин, протягивая к ней руку. — Тётенька, ранен я. Ногу повредил… — Тут он вспомнил кое-какие якутские слова, раньше слышанные. — Мин ючюгэй! Кутанна суох… не бойся! Мин красный… Мин — хамначчит ! Коня надо! За мной гонятся бандиты, понимаешь? Ат надо…

Слыша слова на родном языке, женщина чуть успокоилась. Показывая на хотон, она быстро стала говорить по-своему. «Туда… ползи…» — только и понял Левин. Дверь в коровник она уже открыла. Затем, неловко уцепившись за его шинель, помогла перевалить порожек.

Забеспокоились, завозились коровы. Налетевший ветер хлопнул дверью, которую она забыла притворить. Оба замерли. В самом дальнем углу коровника Левин привалился между яслями и стеной. Она забросала его сеном.

— Тихо-тихо лежи… Тут я дою…

— Спасибо, тётенька… дорогая.

За яслями негде было повернуться. С большим трудом он добыл из-за пазухи браунинг, зажал его в руке, хотя мало было надежды, что оружие поможет в таком положении. Можно ли довериться этой тётке? Не попал ли он в ловушку? И не лучше ли, пока не поздно, выбраться отсюда на волю?

Сил хватило лишь на то, чтобы подумать об этом. Ловя ускользающую мысль, он засыпал, будто валился с кручи, будто погребён был не под сенной трухой, а под обломками скал — уже не пошевельнуть рукой, не разжать веки.

Пришёл Левин в себя от громких голосов в хотоне: женщины доили коров и перекликались меж собой. Окошко в стене хотона — плитка льда, вмурованная вместо стекла, — слабо белело, снаружи уже занялось утро. Потрескивали лучинки, их неверное пламя отражалось на мокрых стенах.

Левин сдержал стон, даже язык прикусил — так болела нога. Два знакомых якутских слова то и дело повторялись в болтовне доярок — «бандит» и «красный». Видимо, и сюда дошёл слух о вчерашней стычке между разведчиками и белыми «братьями». Кто знает, может, прибилась его лошадь или винтовка нашлась. Может, «братья» сейчас вовсю шарят по дворам в поисках исчезнувшего конника?

Сквозь щели яслей была хорошо видна спина той, которую ночью он напугал до полусмерти. Она доила молча, не поднимая головы от ведра.

Но вот лучина, воткнутая в корявый столб, нагорела, стала меркнуть, — женщина встала, чтобы очистить уголь. Огонёк ожил под её рукой, и Левин успел разглядеть лицо своей спасительницы: та, кого он принял за «тётеньку», оказалась девушкой, довольно милой к тому же.

Чудно устроен человек: даже в своём бедственном положении парень оставался парнем. Словно куль затиснут, в нос и в рот лезут коровьи объедья, «братья» его ищут, чтобы поставить к стенке, а он обрадовался: «Ишь ты, попалась мне какая… краля!» У его спасительницы лицо было удивительно белое, чистое — это и в полутьме видно. Тонкие брови, рот чуть припухший… Совсем ещё юная. «Эх, и дрожит же она сейчас! В такое дело влипла…»

На этом он снова впал в забытье.

— Эй, догор. Табаарыс , — она тормошила его.

Левин приподнялся на локте. Чашка мучной каши с сосновой заболотью дымилась перед ним, поверх лежал кусок лепёшки.

Назад Дальше