Чем более человек осознает свое реальное место в обществе, тем легче ему живется. Всего год назад из-за фразы Михайлова в мой адрес, на которую я ныне и внимания не обратил, я пережил нервное потрясение. Ныне же я вышел от Михайлова в хорошем даже расположении духа, несмотря на клевету Саливоненко и на страшные слова в мой адрес Михайлова и его жены. Главное, я был доволен собой за то, что сумел выдержать и не впасть в обиду на Михайлова. Умение глотать обиды было для меня тем же теперь, что для тигра зубы, а для зайца ноги… Но путь этот сулил удачу, то есть возможность выжить, сохранив человеческий облик лишь до тех пор, пока положение мое в обществе оставалось и материально и духовно беспредельно ничтожно. При малейшем отклонении от этого условия, при малейшем возвышении моем этот путь грозил взломать мою душу, посеять в ней жестокость и горькую месть и уничтожить те остатки человечности и добра, которые не уничтожила еще постоянная потребность в корысти, выгоде, в том, что главным образом было основным в моих отношениях с людьми.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Рабство в переносном смысле этого слова является необходимым условием для преуспея-ния человека со слабой волей – эти слова я выписал как-то в библиотеке из Ницше (вернее, из брошюры, критикующей его мировоззрение, в которой это положение также критиковалось и анализировалось). В свое время выписал я их попросту для красоты, как этакий каламбур, но впоследствии, когда события приняли настолько резко иной оборот и все настолько поменялось, что иногда мне даже казалось – я ли это, в этот период мне слова Ницше попались случайно на глаза и заставили задуматься, правда, не приведя ни к каким четким выводам. Мой характер в эту формулировку Ницше впрямую не укладывается, я не могу считать себя человеком со слабой волей, однако есть случаи, когда отдельные детали противоположны, а ситуация в целом если и не соответствует, то во всяком случае симметрична. Поскольку был я лишен твердых прав, причем в силу воспитания и господствующих в окружающем обществе взглядов считал все это явлением нормальным, то моя постоянная нужда в покровителях невольно приспособила меня к подобной жизни, когда человек получает ночлег, заработок и в конечном итоге даже родину не от рождения и по закону, а по чьей-то доброте и мягкосердечию. Юность моя прошла в обстановке патриотического подъема от победы страны моей над фашизмом, который перешел постепенно в патриотический подъем и в других областях общественной жизни, науки и культуры, где всюду ощущалась гордость своим превосходством и приоритетом. Я не отличался, а может быть, превосходил многих своим патриотизмом и все ж в глубине души даже школьни-ком всегда знал, что счастье быть патриотом куплено мной ценой обмана, и это выделяло меня, отщепенца, из среды моих сверстников, которым патриотизм доставался так же естественно, как глоток воздуха. Таким образом, я еще с детства научился ценить то, что другие воспринимали просто и спокойно, и нужда в добрых или простодушных покровителях стала моей постоянной потребностью. Поэтому с возрастом, когда я думал об удаче и преуспеянии, я думал прежде всего о хороших, влиятельных и добрых покровителях. К сожалению, жизнь не была ко мне столь милостива, и покровители, которых я отыскивал или которые отыскивали меня, не были столь идеальны, хоть и делали мне в известной мере добро, конечно, крайне неустойчивое, во многом незначительное, позволяющее лишь передохнуть и набраться хоть в некоторой степени сил в ожидании новых неудач и лишений. А случись мне встретить покровителей, о которых я мечтал, жизнь моя, с раннего детства приспособленная к подобному ритму и образу существова-ния, стала бы попросту счастливой и безмятежной. То есть в жизни бесправных отщепенцев, бесправных сословий или даже бесправных народов преобладает женский элемент и женское понятие о счастье… Кстати, выписывая из Ницше, я последнюю фразу опустил как несуществен-ную и забыл о ней. Лишь недавно, отыскав этот кусок опять, я прочел: «…для преуспеяния человека со слабой волей, а следовательно женщины». И это закономерно. Человек, сословие и народ со временем вырабатывают для себя не просто психологические, но, так сказать, телесно-психологические законы и представления о счастье, то есть происходит определенное приспосо-бление не только психологии, но и физиологии… Если вдруг все это взрывается, даже из-за самых благородных причин: революции, эмансипации или реабилитации, происходит некий не лишенный мистики трагический надлом. Как бы вдруг женщина, пусть несчастная, однако стремящаяся к своему женскому счастью, проснувшись однажды, почувствовала себя мужчиной почти физиологически. Правда, первоначально возможны и гордость и радость от подобного превращения, но постепенно она (или ныне он) начали бы ощущать тот не жизненный, уже патологический трагизм, когда прежнее женское счастье невозможно, а нынешнее мужское – опасно и ненужно. Пример с женщиной, стремящейся к своему женскому счастью, но вдруг мистически обретшей трудную мужскую судьбу, взят для наглядности, а события названы мной трагическими не для того, чтоб поставить под сомнение их историческую закономерность, прогрессивность и справедливость, а для того, чтобы точнее охарактеризовать те печальные и необдуманные поступки, которые совершались.
После того как я ввел в борьбу за свое койко-место последний надежный резерв – Михайлова, прошло больше чем полтора месяца. Наступил долгожданный мной и любимый период застоя после весеннего выселения. В этом году он был особенно приятен, поскольку, уволенный с работы, я имел возможность жить так, как мне хочется, а деньги, не растраченные на взятку дяде Пете, позволяли мне осмотреться и подумать о дальнейшей своей судьбе… Миновали майские праздники. Было уже так жарко, что можно было ходить в одной рубашке. Иногда случался даже не майский, а настоящий августовский зной. В такие дни я с Витькой Григоренко и Сашкой Рахутиным ходили в расположенный рядом с общежитием овраг, на озера, где некогда пригородный совхоз разводил рыбу. Озера эти так и назывались – Рыбные. Я чрезвычайно любил солнце и песок, но стыдился своего костлявого, голодного, немужского тела и потому ложился где-нибудь подальше, глядя с жадностью на купающихся девушек, которые в подобном виде почти все были удивительно красивы, так что прежде всего я испытывал не похоть, а скорее чувство восторга и радости и мечтал о том счастье, какое вкусил бы, увидев здесь Нелю или даже блондинку из читального зала библиотеки. Насмотревшись, я опускал голову, нежась в сладкой лени, погрузившись губами в теплый песок. Опьяняющие запахи и звуки моего очередного тридцатого лета, которыми я упивался наедине, жадно, не делясь ни с кем, были моей наградой самому себе и моим праздником, для себя созданным. Однако вскоре произошло подряд два события, которые, как я ныне понимаю, являлись предвестником надвигающейся беды. То есть с бедой непосредственно они не были связаны, но создали некое психологическое ощущение надвигающихся неприятностей. Первое – ответное письмо от деда. Напоминаю – дед у меня не родной, тем не менее изредка он помогал мне небольшими суммами, будучи человеком самостоятельным и домовладельцем. Поэтому я не ожидал такого грубого ответа на мою просьбу дать мне немного денег взаймы… «Мне стыдно было читать, – писал дед, – ты здоровый бык, который сам должен помогать старику, просишь у него как паразит, чтоб иметь возможность вести свою разгульную жизнь… Добрые люди сообщили мне правду о тебе, и весь твой обман раскрылся. Ты пишешь, что тебе нужны деньги на мебель, но куда ты ее поставишь, если не имеешь в тридцать лет ни кола ни двора и живешь, как животное, только сегодняшним днем, ожидая, кто бы тебе бросил кусок пожирнее, ибо стыд ты потерял давно. Я старик, мне семьдесят девять лет, но стыд я имею и надеюсь, если поможет бог, что со стыдом своим перед собой и перед людьми умру». Далее письмо состояло из каких-то малопонятных обрывков и намеков, свидетельствующих, что писал дед в чрезмерном волнении, причины которых мне не были до конца ясны, возможно не имеющих даже ко мне прямого отношения. Например, была такая фраза: «В молодости мне приходилось лизать языком сапоги станционного жандарма, чтоб иметь возможность своими руками зарабатывать кусок своего хлеба…» Далее были фразы уж вовсе неожиданные, говорящие о том, что сознание старика мало-помалу путается: «Матвей (это мой отец) не был мне родным сыном, однако, когда он поступил в студенты, я ему помогал, хоть Зина всячески была против (кто такая Зина, я не знаю), ибо видел, что из него растет человек, пусть даже он поступил нехорошо и отказался от моей фамилии, когда стал большим начальником… Конечно, против меня его настраивала Клава (это моя покойная мать), а я ведь говорил ему – сынок, не женись на ней, она тебя погубит…» Следующие несколько слов были густо не то что зачеркнуты, а залиты чернилами. Видно, старый маразматик написал такое, что даже сам при повторном прочтении опомнился. Возмож-но, он хотел зачеркнуть и все вышенаписанное, оставив лишь отказ в деньгах, но как-то по старческой рассеянности не довел дела до конца и в подобном полузачеркнутом виде опустил письмо в ящик.
Я разорвал письмо на мелкие клочки и бросил его в мусорницу. Потом вернулся, вытащил эти клочки, уже испачканные и мокрые, отнес их брезгливой кучкой в ладонях и бросил в унитаз, спустив воду. Однако успокоения не наступило, и с необычным для летнего периода волнением я стал ждать неприятностей. Ждать пришлось недолго, хоть вновь явились они с неожиданной стороны. Однажды во дворе нашего жилгородка, неподалеку от жилконторы, меня встретил бледный молодой человек и, пристально посмотрев мне в лицо, спросил как-то робко:
– Вы Цвибышев? Я насторожился.
– А что тебе надо? – с грубостью, поскольку этот бледный вряд ли мог быть мне опасен или полезен, спросил я.
– Вам просили передать, – тихо сказал бледный и протянул конверт.
Незнакомым почерком на нем было написано: «Гоше Цвибышеву (лично)». В конверт вложен был лист ученической тетрадки в клеточку, и на нем значилось: «Прощай, Гоша. Жить больше не хочу. Илиодор». Я растерялся. Илиодор этот был мне неприятен, и совсем ведь недавно, обнаружив нечестность его, когда он из черносотенной газеты заимствовал антисе-митскую басню, я написал ему письмо, полное ругательств и матерщины.
– Он умер? – растерянно спросил я.
– Да, – сказал бледный и прикоснулся ладонью к своим глазам. – Он отравился снотворными порошками. Месяц уже как похоронили. Просто я долго вас искал. – И бледный вдруг начал горячо говорить о том, какой это был честный и легкоранимый человек. – Эти подлецы вокруг, – говорил бледный, – этот Орлов, Лысиков, вы думаете, их волнует судьба русского народа, русского человека, которому неуютно и тесно на своей земле, которого вытесняют евреи?… Нет, их волнует собственная карьера…
Бледный говорил так, будто искал во мне не только собеседника, но и друга, то есть хотел мной компенсировать потерю Илиодора. Я вспомнил, что видел бледного в той компании рядом с Илиодором. Все произошедшее – смерть Илиодора (господи, ведь я рекомендовал ему отравиться или повеситься), эта непонятная записка именно ко мне и этот бледный больной русский патриот – привело меня в состояние некоторой растерянности и непонимания жизни, причем даже не в глубоком философском смысле, а в элементарном, событийном. Бледный все говорил, скорбно заглядывая мне в лицо и ища сочувствия. Я толкнул его в грудь, крикнул «отстань», повернулся и пошел назад в общежитие, прижав руку к своему правому боку. Лишь минуту-другую спустя я понял причину, по которой пошел назад, ибо в правом боку у меня началась сильная боль (у меня больная печень), и я решил отлежаться на койке с чем-нибудь теплым у бока. Но, войдя в комнату, я понял, что полежать мне не удастся, ибо там как раз Паша Береговой наказывал своего брата Николку.
Как я уже говорил, между братьями существовал добровольный договор, заключенный в присутствии отца, и мне кажется, инициатором договора даже был сам Николка, который, потерпев от брата порку, мог некоторое время после нее вести ленивую жизнь студента-переростка на отцовские деньги. Николка, здоровый широкоплечий парень, лежал на койке лицом вниз, а Пашка порол его сложенным вчетверо электрическим проводом. В тот момент, когда я вошел, они как раз торговались. Я уже несколько раз натыкался на порку Николки и при этом старался сразу же уйти. Правда, первоначально, когда я был дружен с Пашкой, он, если я присутствовал, просил меня держать Николку за ноги. Я однажды даже согласился, поскольку к этой просьбе присоединился и Николка.
– Быстрей отбуду, – сказал он мне, – иначе дергаюсь, и только хуже… Эта же сука знаешь как лупит!… Иногда от боли вывернешься и живот под провод подставишь, так что ты, Гоша, крепче за ноги меня держи.
Та порка, когда я держал Николку за ноги, действительно прошла быстро, и оба брата остались ею довольны. Я же после этого не спал всю ночь и в будущем всегда от этого дела отказывался. Тем более теперь, когда с Пашкой мы стали врагами. Наткнувшись на порку, я выходил и пережидал в коридоре. Но теперь так нелепо все складывалось и боль в боку становилась такой сильной, что я не мог устоять на ногах и потому пошел к своей койке и лег на спину, приложив для тепла шерстяное кашне к правому боку. На меня внимания братья не обратили, будучи заняты своим делом. Спор шел из-за того, что Николка хитрил и в момент удара прикрывал заднюю часть свою, куда метил Пашка, ладонью, стараясь принять основной удар на нее.
– Ладонь убери, – тяжело дыша, с раздувшимися ноздрями говорил Пашка, – уговор был… Ладонь убери…
– Что ж ты сильно лупишь, – отвечал Николка в тон брату, точно вдвоем они делали общую трудную работу, например, несли шкаф и остановились передохнуть, обсудить, как нести далее, – что ж ты сильно, – так же тяжело дыша говорил Николка, – что ж так сильно, сука?… Уговор был не в четыре сворачивать… В два провод сворачивать уговор был…
– Ладонь убери, – повторял Пашка, – врать не надо, сука… Отцовские деньги пропиваешь, сука… Ладонь убери, лучше будет…
Койки наши стояли рядом, и, повернув голову, я увидел лицо Николки, с которого даже физическое страдание не могло убрать хитрого ожесточения, которое появляется от продолжи-тельного упрямого базарного торга и попытки выгадать, то есть получить ударов поменьше и послабее.
– Ладонь убери, – хрипло сказал Пашка и со свистом опустил сложенный вчетверо провод, так что на Николкиной ладони лопнула кожа и появилась багровая полоса.
Николка как-то звонко, по-заячьи крикнул и вцепился зубами в подушку…
– Ладонь убери, – повторял Пашка фразу, застрявшую в его охмелевшем мозгу…
Он никогда еще так сильно и самозабвенно не бил Николку, и каждый удар остро вонзался мне в правый бок, хотя я отвернул лицо к стене. Свистел провод, и боль в боку становилась невыносимой, словно Пашка сек меня проводом по печени. Я встал, держась за платяной шкаф, затем за койку Саламова, за стену, и, наконец толкнув дверь, вышел в коридор. Давненько меня эдак не прихватывало, причем совершенно неожиданно…
Ленинский уголок был открыт, и слышен был звук телевизора. Это удача, ибо каждый шаг отдавал болью в боку. Я вошел, когда диктор объявил о предстоящем выступлении Хрущева. На стульях перед телевизором сидели редкие зрители из скучающих, свободных от работы жильцов. Данил-монтажник подмигнул мне.
– Сейчас выскочит кукурузник, – сказал Данил, – какой там он шахтер?… Ребята точно выяснили, он из бывших помещиков… Потому он и Сталина на весь мир опозорил…
Хрущев возник на экране в светлом костюме и светлом галстуке.
– У нас появилась хорошая традиция, – сказал Хрущев, – отчитываться руководителям партии и правительства перед народом после каждого серьезного зарубежного визита и каждой серьезной встречи с зарубежными руководителями…– Хрущев вдруг улыбнулся, так что толстое, доброе в тот момент лицо его рассекли складки у щек, взял стоящую на столе бутылку нарзана, налил в стакан, с аппетитом выпил шипящую жидкость и вытер губы платком. – Хорошая вода нарзан, – сказал он, – рекомендую…
Жильцы, сидевшие перед телевизором, загоготали.
– Во дает, – сказал Адам-дурачок.
– Это чего-то жирного поел, – весело сказал Данил-монтажник, – Гоша, принеси-ка Хрущеву из умывальника графин воды…
Я улыбнулся, поскольку чувствовал себя лучше. Боль утихла от покойного сидения на стуле, и я осторожно массировал ладонью правый бок.
– Ты тоже, Данил, не загибай, – сказал Адам-дурачок, – ты газеты почитай… Хрущев людей из тюрем выпустил, которых Сталин посадил.
– А на то и власть, – убежденно сказал Данил, – чтоб сажать… Если б Сталин врагов перед войной не пересажал, Гитлер бы всю Россию завоевал.
– А пусть, – сказал Адам, – пусть завоевывает, лишь бы в тюрьму народ не сажали.
– Да брось ты, Данил, – перебил пожилой жилец с первого этажа, – чего с дураком споришь?…
– Сам ты дурак, – огрызнулся Адам.
– Вот я тебе сейчас по шее, – сказал Данил.
Началась перебранка, так что Хрущева слышно вовсе не стало, а видно лишь было, как он шевелит губами, пьет время от времени нарзан и улыбается. Меж тем боль у меня почти совсем прошла, так что я даже встал и пошел вниз в овраг, на Рыбные озера, но не раздевался, а сидел в траве в кустах. К купающимся девушкам я уже привык, так что они меня интересовали не так сильно, да и день сегодня был весьма теплый, но без солнца, хмурый, даже не намекающий, а открыто пророчащий беду… И точно, к вечеру я получил за подписью Маргулиса повестку о выселении в трехдневный срок… Ни разу такого не случалось после вмешательства Михайлова, да еще летом, когда период весеннего выселения оканчивался. Кроме того, к этому времени расходовалось и в прошлые годы, а в этом году особенно, так много сил, что дальнейшая борьба чисто физически была немыслима, не говоря уже о том, что все средства воздействия на админи-страцию были исчерпаны. Оставалось позвонить Нине Моисеевне и жениться на одной из предложенных ею кандидатур.