– А где носится сердце ее? – воскликнула Эдит с глубокой тоской.
Королева умолкла и положила с нежностью свою бледную руку на грудь молодой девушки.
– Дитя! Оно не бьется суетными надеждами и мирскими желаниями так, как мое, – сказала королева. – Мы вольны заключить всю нашу жизнь в душе и не слушаться сердца; тогда горе и радость исчезают для нас, мы смотрим равнодушно на все земные бури... Знай, милая Эдит: я сама испытала величие и падение; я проснулась в чертогах английской королевой, а солнце не успело еще закатиться за горы, как король сослал меня без всякого почета, без слова утешения, в мраке Вервельского монастыря. Отец мой, мать и братья были внезапно изгнаны, и горькие слезы мои лились не на грудь мужа.
– Тогда, королева, – воскликнула Эдит, покраснев от гнева, – тогда, наверно, в тебе заговорило сердце?
– О да, – произнесла королева, сжимая руку девушки, – но душа взяла верх и подсказала мне: «Счастливы страждущие!», я тогда обрадовалась этому испытанию, так как Водан испытывает только тех, кого любит.
– Но все твои достойные, изгнанные родственники, эти храбрые воины, которые возвели короля на престол?...
– Я утешилась мыслью, – ответила на это королева, – что молитвы мои за них будут угоднее Водану, долетая к нему не из царских чертогов... Да, дитя мое, я испытала почет и унижения и научила сердце смиряться, относиться безразлично к крайностям.
– Тебе дана нечеловеческая сила! – воскликнула Эдит. – Я слышала, что ты в молодые свои годы была такой же кроткой и чуждой земных желаний и скорбей?
Королева невольно взглянула на Эдит. В глазах ее, похожих на отцовские, появилось выражение человека, привыкшего владеть своими чувствами. Более опытный наблюдатель, чем молодая девушка, задумался бы невольно над взглядом королевы и задался бы вопросом, не скрывалась ли под всем этим спокойствием затаенная страсть.
– Эдит, – проговорила королева с чуть заметной улыбкой, – есть мгновения, когда все то, что дышит, подчиняется общим стремлениям человечества. В моей суетной молодости и я читала, размышляла и мечтала только об одних знаниях. Я бросила потом эти ребяческие мечты и, если вспоминаю их, то только для того, чтобы озадачить ученика головоломными загадками науки... Но ведь я не затем послала за тобой, дорогая Эдит. Еще раз умоляю тебя повиноваться воле нашего властелина и отдать свою молодость на служение Богу.
– Не могу и не смею... Это мне не по силам! – прошептала Эдит, закрыв лицо руками.
Королева взяла эти нежные руки и, посмотрев на бледное, встревоженное личико, спросила печально:
– Так ты не хочешь, милая? Сердце твое привязано к суетным земным благам и к мечтам о любви?
– Вовсе нет, – ответила уклончиво Эдит, – но я дала уже слово не быть никогда монахиней.
– Ты дала его Хильде?
– Хильда, – ответила ей с живостью Эдит, – не позволит мне это! Ты знаешь ее твердость и ненависть...
– К законам нашей веры? Да, это-то и заставило меня приложить все старания, чтобы оградить тебя от этого влияния. Но ты дала, конечно, обещание не Хильде?
Эдит не отвечала.
– Кому же ты обещала – женщине или мужчине? – настаивала королева.
Но прежде чем девушка успела ей ответить, дверь отворилась и в нее вошел Гарольд. Быстрым, но спокойным взглядом окинул он двух женщин, а Эдит вскочила; прекрасные глаза ее засверкали от радости.
– Добрый день, сестра, – сказал граф королеве. – Я пришел к тебе в роли непрошеного гостя! Нищие и священники не оставляют тебе времени для бесед с братом.
– Это упрек, Гарольд?
– Нет! – ответил он дружески, посмотрев на сестру с видимым состраданием. – Ты одна только искренна среди лицемеров, окружающих трон, но ты и я расходимся в способах поклонения Создателю Вселенной, я чту его по-своему!
– По-своему, Гарольд? – спросила королева, качая головой, но тоном добрым и нежным.
– Да, как я научился от тебя же, Эдит, когда стал благоговеть перед делами греков и доблестных римлян, и решил в душе поступать, как они.
– Правда, правда! – созналась печально королева. – Я совратила душу, которая, быть может, нашла бы себе иные предметы для подражания... Не улыбайся так недоверчиво, брат; поверь мне, что в жизни убогого и смиренного нищего кроется больше мужества, чем в победах Цезаря и поражении Брута!
– Все это может быть, – ответил ей Гарольд, – но из одного дуба вытачиваются и дротик, и костыль, и руки, недостойные владеть первым, владеют другим. Каждому предназначен свой жизненный путь, и мой давно уж избран... Но довольно об этом! Сообщи мне, сестра, о чем ты говорила с прекрасной Эдит, почему она так бледна и, видимо, встревожена? Берегись, сестра, превращать ее в монахиню! Если Альгиву отдали бы за Свейна, он не скитался бы теперь, всеми отверженный на далекой чужбине.
– Гарольд, Гарольд! – воскликнула королева, пораженная его выходкой.
– Но, – продолжал граф с красноречием взволнованной души, – мы не рвем свежих листьев для своих очагов, а жжем в них сухие. Незачем губить юность; пусть она мирно слушает звонкое пение птичек. Пар исходит от сочной зеленеющей ветки, брошенной в огонь; жгучие сожаления овладевают сердцем, отрезанным от мира в полном расцвете молодости.
Королева в волнении ходила по комнате. Через несколько минут она указала Эдит на молельню и проговорила с вынужденным спокойствием:
– Пойди туда и стань смиренно на колени; умоли Бодана, чтобы он просветил твой рассудок и дал тебе спокойствие... Я хочу поговорить с Гарольдом.
Эдит вошла в молельню. Королева смотрела с нежной лаской на девушку, склонившую свою головку для усердной молитвы. Притворив плотно дверь, королева подошла к брату и спросила его тихим, но ясным голосом:
– Ты любишь эту девочку?
– Сестра, – ответил ей задумчиво Гарольд, – я люблю ее, как мужчина способен любить женщину, то есть больше себя, но меньше тех целей, для которых дана нам наша земная жизнь!
– О, свет, ничтожный свет! – воскликнула королева в негодовании. – Ты вечно жаждешь счастья, но при первом проявлении твоего честолюбия попираешь ногами дарованное счастье! Вы говорили мне, что я ради величия и могущества вашего должна быть женой короля Эдуарда, и обрекли меня жить вечно с человеком, который ненавидит меня всей душой...
Королева умолкла и затем продолжила совершенно спокойно, как будто в ней совмещались два резко противоположные друг другу существа:
– Я уже получила награду за покорность, конечно, не от мира. Так и ты, Гарольд сын Годвина, любишь эту девушку, и она тебя любит; вы могли быть счастливы, если бы счастье было возможно на земле; но, хотя Эдит и высокого рода, у нее нет обширных и богатых поместий, нет родни, чтобы пополнить ею твои дружины! Она не может быть ступенью к достижению твоих тщеславных планов, и потому ты любишь ее только так, как мужчина способен любить женщину, – меньше своих целей!
– Сестра, – ответил граф, – ты говоришь так же, как говорила со мною в былые годы, как женщина с душой, а не как кукла, покрытая власяницей. Если ты будешь поддерживать меня, я женюсь на Эдит, я огражу ее от суеверий Хильды и от могилы, в которую ее сведут живую!
– Но отец наш... отец... с его железной волей?
– Я боюсь не отца, а только твоих монахов. Ты разве забыла, что Эдит и я состоим в отдаленном родстве, при котором брак запрещается церковью?
– Да, правда, – ответила с испугом королева. – Прочь же и мысль об этом! Заклинаю тебя: вытесни эту мысль поскорее из сердца!
Она поцеловала его ласково в лоб.
– Опять исчезла женщина, и появилась кукла! – проговорил Гарольд с глубокой досадой. – Ничего не поделаешь, я покоряюсь судьбе... Но наступит же день, когда представитель английского престола не будет раболепствовать перед упорными монахами, и тогда я, в награду за все мои услуги, упрошу короля, у которого будет биться живое сердце, испросить разрешение на мой брачный союз. Оставь же мне, сестра, хоть эту надежду и не губи Эдит в расцвете ее жизни!
Королева молчала, и Гарольд, считая это не совсем добрым знаком, пошел прямо к молельне и отворил дверь; но он невольно остановился в благоговении перед невинной девушкой, стоявшей еще на коленях. Когда она привстала, он мог только сказать:
– Сестра не будет больше настаивать, Эдит!
– Я еще не давала этого обещания, – заметила поспешно королева.
– А если и так, – добавил граф Гарольд, – то не забудь, Эдит, что ты дала мне слово под ясным сводом неба, в самом древнем из храмов нашего милосердного всеобщего Отца!
Сделав это внушение, он торопливо ушел из спальни королевы.
ГЛАВА 7
Гарольд вышел в прихожую. Ожидавшее тут собрание было немногочисленно в сравнении с толпой, которую мы встретим в прихожей короля, так как сюда приходили исключительно избранные, просвещенные люди, а число их, конечно, не могло быть значительным в то далекое время. Сюда не приходили обманщики, стекавшиеся толпою к королю для того, чтобы воспользоваться его легковерием и расточительностью. Пять или шесть монахов, печальная вдова со скромным содержанием и печалью – вот и все, кто являлся в покои королевы.
Взгляды всех обратились с любопытством на графа, когда он вышел из спальни королевы; все удивились его пылающим щекам и суровому взгляду. Но приходившим к королеве Эдит, был дорог граф Гарольд; просвещенные люди уважали его за ум и за ученость, несмотря на его мнимое пренебрежение к некоторым достоинствам, а вдовы и сироты знали его как непримиримого врага всякой несправедливости.
Увидев это мирное собрание, в Гарольде пробудилась врожденная доброта, и он остановился, чтобы сказать мимоходом сочувственное слово каждому из присутствующих.
Сойдя по наружной лестнице, – в эту эпоху даже в королевских дворцах все главные лестницы возводились снаружи, – Гарольд вышел в обширный двор, где было много телохранителей. Войдя вновь во дворец, он пошел к особым покоям короля, окружающим зал, называемый расписанной палатой и служивший Эдуарду опочивальней в торжественных случаях.
Толпа уже наводнила обширную прихожую короля. Во всех углах сидели священники и пилигримы. Считая бесполезным терять время на этих ненавистных людей, граф прошел сквозь толпу и был без промедления допущен к королю. Проводив его злобными, завистливыми взглядами, священники стали шептаться:
– Нормандские любимцы короля чтили, по крайней мере, наших богов!...
– Да, и если бы не разные важные обстоятельства, то я предпочел бы нормандцев.
– Какие обстоятельства? – спросил молодой честолюбивый монах.
– Во-первых, нормандцы не умеют говорить на понятном для нас языке и, кажется, не любят духовного сословия. Другая же причина заключается в том, что они люди скрытные и не любят вина! Проще держать в руках человека, который не склонен к баловству.
– Да, это так, – подтвердил коренастый священник с лоснящимся лицом.
– Как может человек обнаружить свои погрешности, если не облегчить ему сознание, – продолжал первый, – я успокоил многих за фляжкою вина, и не одно пожертвование досталось в пользу храма за приятельской пирушкой сметливого монаха с заблудшими овцами. Это что? – обратился он к человеку, вошедшему в это время в прихожую, за которым мальчик нес легкий сундучок, накрытый полотном.
– Отец, – ответил тот, – это просто сокровища, и казначей Гюголайн способен целый год коситься на меня: не любит он, злодей, выпускать из рук золото короля!
При этом простодушном замечании мирянина священники злобно взглянули на него исподлобья, так как у всех и каждого из них было немало замыслов против кассы Гюголайна.
– Сын Мамона! – воскликнул с озлоблением монах. – Не думаешь ли ты, что наш добрый король дорожит побрякушками, уборами и прочим? Отправляйся-ка ты со своим вздорным товаром к Болдуину Фландрскому или к щеголю Тости сыну Годвина.
– Как бы не так! – сказал насмешливо торговец. – Что даст мне за сокровища неверующий Болдуин или тщеславный Тости?! Да не смотрите же так сурово, отцы, а лучше постарайтесь приобрести эту редкость – это древнейшее изображение Бодана! Один почтенный друг купил его для меня в Висбю за три тысячи марок серебра, а я прошу сверх них только пятьсот за хлопоты.
Все окружили с завистью сундучок и торговца.
Почти в ту же минуту раздался гневный голос, и рослый тан влетел в эту толпу, как сокол в стаю воронов.
– Не думаешь ли ты, – кричал тан на наречии, обличавшем датчанина, – что король будет тратить такой громадный куш, когда крепость, построенная Кнутом в устье Гомбера, почти вся в развалинах и нет в ней даже ратника, чтобы наблюдать за норвежскими кораблями?
– Эти почтенные отцы, – возразил торговец с заметной иронией, – объяснят тебе, что изображение Бодана лучше защитит от норвежцев, чем каменные крепости.
– Защитит устье Гомбера лучше сильного войска?! – проговорил тан в раздумье.
– Разумеется, – сказал монах, вступаясь за торговца. – Да ты разве не помнишь, что на достопамятном соборе тысяча четырнадцатого года повелено было сложить оружие против твоих соотечественников?! Стыдись, ты не достоин звания вождя королевских полков. Покайся же, сын мой, а иначе король узнает обо всем...
– Волки в овечьей шкуре! – бормотал датчанин, отступая назад.
Торговец улыбнулся.
Но нам пора последовать за Гарольдом, ушедшим в кабинет короля. Войдя в этот покой, граф тотчас же увидел человека еще цветущей молодости, богато одетого в вышитую тонну и с вызолоченным мечом; широкое и долгополое платье, длинные усы и выколотые на коже знаки и слова указывали, что он был из числа ревнителей саксонской старины. Глаза графа сверкнули: он узнал в посетителе отца Альдиты, графа Альгара сына Леофрика. Два вождя очень холодно раскланялись друг с другом.
Контраст между ними был разителен. Датское племя было вообще более рослым, чем саксонское, и хотя Гарольд во всех отношениях был истинным саксонцем, но наследовал, как и все его братья, рост и железное сложение своих предков по матери, викингов. Альгар же был невысок и казался тщедушным по сравнению с Гарольдом. Голубые глаза его были блестящи; губы всегда в движении; его длинные волосы имели очень яркий золотистый оттенок и его густые, непокорные кудри противились прическе, бывшей в то время в моде; живость его движений, несколько резковатый голос и торопливая речь, резко контрастировали с внешностью Гарольда, с его спокойным взглядом, кроткой величественной осанкой, с пышными волосами, спадавшими до плеч, роскошной волной. Природа наделила того и другого умом и силой воли; но они были очень разными.
– Добро пожаловать, Гарольд, – проговорил король без привычной сонливости, взглянув на графа как на избавителя. – Почтенный наш Альгар обратился к нам с просьбой, которая потребует, конечно, размышления, хотя она проникнута стремлением к земным благам, чуждым его отцу, который раздает все свое состояние в пользу святых храмов, за что ему и будет заплачено сторицей.
– Все это так, король мой, – заметил Альгар, – но нельзя не подумать о вещественных благах ради своих наследников и возможности следовать примеру моего достойного отца! Одним словом, Гарольд, – продолжал Альгар, обращаясь уже к графу, – вот в чем суть всего дела. Когда наш король согласился принять управление Англией, ему в этом содействовали твой отец и мой; будучи издавна врагами, они забыли распри для блага страны. С той поры твой отец прибавлял постепенно одно графство к другому, словно звено к звену; теперь почти вся Англия находится в руках его сыновей; мой же отец остался без земель и без денег. Когда ты отсутствовал, король поручил мне управлять вашим графством, и по всеобщим отзывам я правил добросовестно. Твой отец возвратился, и хотя я мог бы (глаза его блеснули, и он непроизвольно взялся за меч) удержать графство силой оружия, но я отдал его без возражений, по воле короля. Я пришел теперь к моему государю и просил его указать мне земли, которые он может выделить в своей Англии мне, бывшему графу Эссекскому, сыну Леофрика, который проложил ему свободный путь к престолу... Король в ответ на это прочел мне наставление о суетности всех материальных благ, но ты не презираешь так, как он, этих благ... Что же скажешь ты, граф, на желание Альгара?