Достоевский говорил: мы не прощаем не тех, кто нам причинил зло, кто перед нами виноват, мы не прощаем тех, перед кем мы виноваты. Вот их не прощаем. Да и вообще, долго носить в душе благодарность, делиться с кем-либо славою, обременительное это дело. Иван Денисович из одноименной повести, не философствуя, а по своему голодному лагерному опыту рассуждал просто: "Брюхо-злодей добра не помнит."
А куда, как не в "Новый мир" в ту пору можно было отдать повесть? Во главе журнала "Октябрь" - Кочетов, известный мракобес. "Знамя" возглавлял Кожевников. Он любил литературу, но - тайною любовью. Это он, прочтя рукопись романа Гроссмана "Жизнь и судьба", отправил ее не в набор, а в КГБ. Ленинградские журналы? Они еще не отошли от страха после разгрома журналов "Звезда" и "Лениград", после того, что учинили над Ахматовой и Зощенко.
А в "Новом мире" при Твардовском печаталось все самое талантливое, что составило славу нашей литературы. И Юрий Трифонов напечатал здесь свои лучшие повести. Потом, когда Твардовского сняли с поста главного редактора, Трифонов перешел в "Дружбу народов". И Владимир Тендряков. И Василий Шукшин печатал здесь свои рассказы. Вообще большинство так называемых деревенщиков начинало и состоялось в "Новом мире": и романы и повести Федора Абрамова, и роман Бориса Можаева "Из жизни Федора Кузькина". Здесь печатали свои повести Василь Быков, Георгий Владимов, здесь напечатана была "Блокадная книга" Алеся Адамовича и Даниила Гранина, которую со страхом отвергли ленинградские журналы. Здесь начинал, окреп и получил мировую известность Чингиз Айтматов. Как он за все за это отблагодарил Твардовского, я уже писал. Здесь напечатана была лучшая, на мой взгляд, книга Фазиля Искандера: "Созвездие Козлотура."
В поэзии Александр Трифонович был переборчив, многие, особенно молодые поэты, имели основание обижаться на него. Например, он мог напечатать бездарную длиннейшую так называемую поэму на производственную тему, заткнуть ею брешь. Но автор оказался еще и несговорчив, не соглашался сокращать свою рифмованную газетчину. Тогда Твардовский сказал ему: "Вот если бы вам самому пришлось высекать это на камне, вы бы сами сократили все до минимума." А целую ветвь молодой поэзии, которой суждено было будущее, он не замечал, ему это было не по вкусу. Но лучшая проза печаталась здесь, в "Новом мире". При Твардовском журнал стал центром притяжения, центром духовной жизни общества. Сюда стремились.
И вот - повесть "Один день Ивана Денисовича". Твардовский прочитал ее за ночь. И решил: голову положу, но напечатаю. Писатель, если это не ремесленник, а художник, не может не написать то, что в нем родилось и зреет и само просится на свет. Талант сильнее страха, он превозмогает. Да, бывали случаи, когда художник, поддавшись соблазнам, задавливал в себе свое дитя, и в нем погибал и художник и человек.
Твардовский был редактор, гражданин, но прежде всего он был художник. Он знал: ни руководство Союза писателей, ни в ЦК ни на одном из этажей, где решалось все и вся, его не поддержат. Скорей - утопят. Он написал предисловие к повести, тем самым прикрывая ее своим именем, и обратился к Хрущеву через его помощника Лебедева, постучался, как сам говорил, в те двери, которые менее всего для этого отверзаются.
Из дней нынешних, когда целый пласт истории забыт, все это может показаться удивительным: а чего, собственно говоря, было опасаться? После доклада Хрущева на ХХ съезде, после разоблачения "культа личности" такая повесть была Хрущеву как раз в масть. Но это - из дней нынешних, мы все умные и смелые потом. А на дворе был еще только 62-й год, всего девять лет минуло со дня смерти Сталина, мертвый еще крепко держал в закостенелом кулаке души живых, а соратники его были расставлены повсюду, сидели на своих местах. Сегодня Хрущев разоблачает "культ", а завтра, созвав, так называемую, творческую интеллигенцию, стучит кулаком по столу и, налившись кровью, кричит: во всем я ленинец, а в отношении к искусству - сталинец! Да что там говорить, когда свою речь на ХХ съезде Хрущев не решился или не дали ему напечатать. А после ХХ съезда за шесть лет сложилась и окрепла оппозиция, уже время начало двигаться вспять. И вот в такую пору Твардовский, прикрыв собой, посылает ему повесть Солженицына.
В "Рабочих тетрадях" Твардовского, которые сейчас печатают, рассказано, как тянулись дни и месяцы ожидания, как вдруг позвонил на дачу Лебедев, сказал: повесть разрешена. И Твардовский кинулся к Марии Илларионовне, жене своей и сподвижнице, а она слышала весь разговор по другой трубке, и расцеловал ее, не сдержав слез. Дорогого стоит, когда человек способен радоваться за другого, как за самого себя. Но страшны люди, не ведающие благодарности. Особенно те, кто в мессианском своем сознании уверены: все живущие уже за одно то должны быть благодарны им, что усчастливились жить в одну с ними пору.
Помню, прочел я в "Новом мире" повесть "Один день Ивана Денисовича" и был заворожен силой таланта. И тогда же написал о ней, это была первая рецензия в "Литературной газете". Потом мне это припомнят. А тогда встретил меня случайно Твардовский в Доме литераторов и говорит: конечно, рецензия ваша не сильна аналитическим анализом, но - спасибо. В дальнейшем, когда ветер переменился и глава Союза писателей беспартийный Федин заколебался вместе с линией партии, Твардовский стыдил его несколькими фразами из той моей рецензии, это есть в его собрании сочинений.
Повесть Солженицына буквально произвела взрыв в общественном сознании. Верней сказать так: общество созрело, ждало, и в этот-то момент она явилась. Но пока ее хвалили у нас, и вслед за журналом срочно выпустили книгой, а еще и в "Роман-газете" - тиражом в несколько миллионов экземпляров, за границей отнеслись к ней весьма сдерженно. Но вот согнали Хрущева с поста, оставив под надзором заниматься огородом на отведенной ему даче, а во главе партии стал Брежнев. И развернулась травля Солженицына, травля "Нового мира" и, разумеется, Твардовского. Финский издатель Ярль Хеллеман, он году в шестидесятом издавал мою повесть "Пядь земли", в дальнейшем мы подружились, так вот он рассказывал, как они первоначально издали "Один день Ивана Денисовича" пробным тиражом в 3 тысячи экземпляров, и половина этого тиража, не раскупленная, осталась лежать на складе: это для вас, говорил он, новость, а у нас про все, что здесь рассказано, давно известно. Но тут вы нам помогли: начался шум в газетах, и мы сразу переиздали ее тиражом в 20 тысяч. И все раскупили. То же самое рассказывал мне шведский издатель Пэр Гедин, он издавал две мои книги. Кстати, подробность из тех времен: приехал он в Москву, садимся у меня дома обедать - звонок из ВААПа, то есть из Всесоюзного агентства по охране авторских прав. Никаких авторских прав оно не охраняло, поскольку никаких прав мы не имели. Агентство само заключало за нас договоры на издание наших книг за границей, гонорары соответственно забирало себе, для видимости оставляя авторам копейки. Был там заместитель главы агентства, штатский, но бывший СМЕРШевец, он имел звание то ли полковника, то ли генерала ведомства, пронизавшего всю страну. "У вас сейчас Пэр Гедин. Он собирается издавать Солженицына. Так вы скажите ему: либо Солженицын, либо девять тысяч советских писателей!" "Да не нужны ему девять тысяч советских писателей." "Нет, вы ему так и передайте!" И не сомневается, что "девять тысяч советских писателей" у него - в горсти. Это и называлось охраной авторских прав. Я пообещал: непременно вот так и передам. Между прочим, читающий человек в среднем успевает прочесть за свою жизнь 4 тысячи книг.
А издавал в это время Пэр Гедин "Архипелаг ГУЛАГ", он и рассказал мне, как приехал к нему вести деловые переговоры Солженицын, высланный из СССР и свободно перемещавшийся по странам, как уединились они в кабинете, и Солженицын потребовал, чтобы всех "veg!" А была в доме большая черная собака с отрубленным хвостом: "Каналья", старая и по старости ласковая ко всем, в том числе - к гостям. Не лишенный юмора Пэр спросил: "И Каналью тоже veg?" (Говорили они по-немецки). "Veg!" И такого страху гость этот нагнал на всех, что когда дочь Пэра Марийка внесла на подносе чай и печенье, руки у нее тряслись, она уронила чашки с горячим чаем Солженицыну на колени. Наша пропаганда, бессильная в своей ярости, бессильная потому, что вылетел птенчик из гнезда, вышла в "Новом мире" повесть Солженицына "Один день Ивана Денисовича", очень и очень наша пропаганда помогла Нобелевскому комитету совершить свой выбор. И это не впервые. Великого поэта Пастернака выставляли и раньше на Нобелевскую премию, но дали премию только после романа "Доктор Живаго", который у нас подвергся изничтожению. А выйди он спокойно книгой, ровным счетом ничего бы не сотряслось. Поэты вообще редко пишут хорошую прозу. Речь, конечно, не о Пушкине, не о Лермонтове. "Герой нашего времени" - это начало психологической русской прозы.
Твардовский умер от рака. Известнейший немецкий онколог и хирург Райк Хамер, обследовав более 20 тысяч больных разными формами рака, пришел к выводу, что у всех этих людей незадолго до начала заболевания имел место какой-то сильный стресс, эмоциональный конфликт, который им не удалось разрешить.
Тем не менее, когда чета Солженицыных вернулась из Вермонтского поместья на родину, встреченная с величайшим энтузиазмом, раздалось вскоре из семьи: а что, собственно говоря, "Новый мир" сделал для Солженицына? Напечатал три рассказа. И то название одного из них пришлось изменить, потому что Твардовский не ладил с Кочетовым: назывался рассказ "На станции Кочетовка", а пришлось назвать "На станции Кречетовка". Выходит, еще и пострадали. И это сказано было вслед уже ушедшему из жизни Твардовскому. Недавно младшая дочь Александра Трифоновича Оля сказала мне: "Я все думаю: за кого отец взошел на костер..."
Итак прошло сорок лет с того дня, когда в "Новом мире" была напечатана повесть "Один день Ивана Денисовича", сыгравшая такую роль в судьбе Солженицына. Как художественное произведение это - лучшее из всего, что им создано. Да еще, пожалуй, - написанный с натуры "Матренин двор". И опять сошлюсь на Достоевского, он писал: "Прежде надо одолеть трудности передачи правды действительной, чтобы потом подняться на высоту правды художественной." В рассказе "Матренин двор" - правда действительная, в маленькой по размеру повести "Один день Ивана Денисовича" автор смог подняться до высоты правды художественной. И потому она останется. Конечно, останется "Архипелаг ГУЛАГ". Не вина автора, что сегодня у этой книги немного читателей, в ту пору, в пору холодной войны, она сыграла свою роль, да и написана сильно. Безразмерное "Красное колесо", главный труд его жизни? Рассказывают, вернувшись в Россию, автор , заявил: эта книга должна лежать у каждого на столе. Не знаю. насколько это достоверно, хотя самооценке и характеру автора соответствует. Но вот покойный ныне Владимир Максимов писал: это не просто провал, это сокрушительный провал. Я читал первый "узел", "Август четырнадцатого года" в рукописи, когда там еще не было тех 300 страниц об убийстве Столыпина и обо всем, что с этим в его трактовке связано. И после "Ивана Денисовича", дышащего живой жизнью, показалось мне все это натужным, очень литературным и просто скучным. Но когда в годы перестройки труд этот был у нас издан, я стал читать его заново. Нет, не художник писал это и не историк, а грозный судия, на каждой странице - перст указующий: быть посему! Истории отныне быть такой, как я начертал и всем вам знать предписываю. Впрочем, кто только не насиловал историю, кто ни пригибал ее в свою сторону, по каким лекалам ее ни кроили. И пока медленно продвигался я от "узла" к "узлу", все мне бессмертный Гоголь нет-нет да и вспомнится: как въехал Чичиков в губернский город NN и "два русские мужика, стоявшие у дверей кабака против гостиницы, сделали кое-какие замечания, относившиеся более к экипажу, чем к сидевшему в нем. "Вишь ты, - сказал один другому, - вон какое колесо! Что ты думаешь, доедет то колесо, если б случилось, в Москву или не доедет?" "Доедет". - отвечал другой. "А в Казань-то, я думаю, не доедет?" - "В Казань не доедет", - отвечал другой". В недавней своей статье "Потемщики света не ищут" (Кто - потемщики? Кто свет?) Солженицын писал озабоченно: "Но вот сейчас явно избранно: опорочить меня как личность, заляпать, растоптать само мое имя.(А с таимой надеждой и саму будущую жизнь моих книг?)" О личности разговор еще продолжится, а что касается книг... Ему ли не знать, что это невозможно. Весь пропагандистский аппарат второй сверхдержавы мира был брошен на то, чтобы растоптать маленькую его повесть "Один день Ивана Денисовича". И что, каков результат? И книга, и автор всемирно прославились, автор был удостоен Нобелевской премии. И сейчас, когда прошли десятилетия и времена переменились, книга жива, потому что она талантлива, она включена в школьные программы наряду со многими запрещенными при советской власти книгами. Разумеется, политическое значение ее, эхо того взрыва отлетело, если бы сегодня постучались ею в дверь Нобелевского комитета, очень может быть, дверь приоткрылась бы на цепочку, не более: "Вам кого?" Будущая жизнь книг неподвластна ни "сверхусильному напору" (выражение Солженицына) авторов, ни суждениям современников, ни властителям, она во - власти Времени. И только Времени. Роман "Раковый корпус" я читал в рукописи, т. е. напечатанный на пишущей машинке, на тонкой бумаге, через один интервал. Запрещенная рукопись, которую дают тебе на ночь, максимум - на две ночи, имеет особую силу притяжения. Но не скажу, чтобы "Раковый корпус" поразил меня, с "Иваном Денисовичем" равнять его было нельзя. Но уже разворачивалась травля Солженицына, собралась секция прозы Московского отделения Союза писателей, я пришел на заседание, назвал позором, что книгу эту не разрешают печатать, сказал Солженицыну (он сидел за маленьким столом президиума, я стоял рядом), что какие бы гонения ни ждали его впереди, ему еще многие позавидуют. Хотел еще что-то сказать, да забыл. "Говорите, говорите!" - попросил он. В годы перестройки, будучи редактором журнала "Знамя", я хотел напечатать "Раковый корпус", вспомнив все это, но Солженицын отдал его в "Новый мир" Залыгину, который в годы гонений, подписал то палаческое письмо в "Правде" против него и Сахарова. Чем руководствовался автор романа, не знаю, возможно, обнаружилось родство душ. И совсем по-другому читал я роман "В круге первом", произвел он сильное впечатление. Но вот - перестройка, роман издан. Помню, пошел я на почту, достаю журнал и не удержался, раскрыл, прочел тут же первые строки: "Кружевные стрелки показывали пять минут пятого. В замирающем декабрьском дне бронза часов на этажерке была совсем темной." Да у Чехова - тень мельничного колеса и блестит в ней осколок бутылки, вот и вся она зримо - лунная ночь. Классическая русская литература - прекрасная школа. И все равно как точно, кратко написан замирающий декабрьский день. Но чтоб не портить впечатления, закрыл журнал, прочту дома. И шел-спешил. Но чудо не повторилось, чем дальше читал, тем больше поражался: да это же соцреализм, типичный по всем приемам - соцреализм, хотя содержание совершенно немыслимое для соцреализма. И вообще, возможен ли роман без женщины, без любви? Ах, какие женщины в русской литературе! Правда, что "есть женщины в русских селеньях." Не будем касаться Льва Толстого, это совсем другое измерение: Наташа Ростова, Анна Каренина, Бетси Тверская, Элен Безухова... Но Аксинья, Дарья, Ильинична в "Тихом Доне" в совершенно другую эпоху и в другой среде. А у Булгакова! Да что говорить... Впрочем, какие женщины, когда - "шарашка", когда корпус, где люди умирают от рака. Но у этих людей было прошлое, а на краю жизни еще сильней, трагичней и ярче вспыхивает любовь, если автор наделен не только даром бытописателя, но и даром художественного воображения, даром сочинителя в самом высоком смысле этого слова. Фантазии Солженицын, к сожалению, лишен, если не касаться его, так называемых исторических исследований, там фантазии через край. Роман не его жанр, этого ему не дано. Итак, минуло сорок лет с тех пор, когда вышла повесть "Один день Ивана Денисовича". Возможно, автору казалось, что это - его начало, главная его книга впереди. А это была его вершина.