Новеллы (-) - Борис Садовской 6 стр.


IV

Обедали в саду. Там, у цветника, высокие, серебром трепещущие тополи подымались ровным тенистым кругом; под ними, в холодке, сели Василий Иваныч с гостем. Три борзых пса обступили их, облизываясь, на задних лапах. Перед щами рябиновой выпили и повторили. Но как ни старался смеяться, подшучивая над собой изо всех сил, майор Мухтолов, кошки скребли у него на сердце. Выходит все-таки, что стрелок он немудрящий, попросту сказать, плохой, ежели рябчика Хлопова обстрелять не мог. Нет, этого так нельзя оставить. Дудки! Шалишь! Тут честь полка и фамилии задета. Душу заложу, а уж обстреляю яблочника, бабника, седого черта.

- Я все дивлюсь вам, Василий Иваныч, - заговорил он, откашливаясь и хмуря брови,- зачем это вы баб у себя столько держите, куда вам они?

- Как куда? Всякая баба годится в дело.

- Оно положим, а все-таки: на кой их вам столько? Ведь целыми табунами они у вас. По мне это все равно, что кошек разводить. Право. Вот у меня всего одна Палагея-ключница да кошка при ней. И вдруг вздумается мне, чтоб и ключниц, и кошек в доме по два десятка было.

Василий Иваныч собрался ответить, но тут в тополевый круг бесшумно ступила тоненькая, как стебель, девушка в голубом сарафане; бережно держала она в смуглых выточенных руках полную суповую миску. Над лицом ее, продолговатым и загорелым, черные, гладко причесанные с пробором волосы лежали ровно; две змеистых косы, струясь, бежали с узких плеч на стройную выгнутую спину. Легкая и быстрая, как птица, поставила она горячее, разлила по тарелкам и упорхнула прочь.

- Это что за девочка? - спросил майор изумленно. - Новенькая опять? У вас, помнится, не было такой?

- Нет, это так... статья особая... Тихонова внучка, Глаша... при нем живет... да... Так спрашиваете вы, зачем мне баб столько? Сухой вы человек, Дормидонт Петрович. Разнообразие во всем надобно, без него жить скучно. Бабы для меня все одно как яблоки свежие: люблю. А только не станете же вы все одну титовку или апорт целый век жевать, захочется вам и китайского яблочка, и боровинки, и того-другого. Правда?

- Мне все равно это. Хоть бы совсем их не было.

- То же я и говорю. Сухой вы человек. Так и бабы. И из них любая свой вкус имеет. Одна сладка, другая с кислотцой, а которая оскомину набивает, а это не плохо: и оскомина в свою меру хороша. По саду пройдешься, нынче с одной яблони сорвешь, завтра с другой, а уж вчерашнего яблока и в рот взять не захочешь. И бабы: приглянется иной раз какая, как вдруг загоришься весь, эх! Хочу вот эту одну, хоть провалиться сквозь землю: вынь да положь!

Заблистали серые глаза у Василия Иваныча: помолодел будто.

Майор его слушал мрачно.

- А где у вас Агафон? - вдруг перебил он хозяина.

Василий Иваныч обернулся.

- Ягутка, позови сюда Агафона, да принеси... знаешь?

- Слушаю-с.

Через несколько минут, протекших в безмолвии - нарушал его только стук тарелок да сердитый майорский кашель,- к столу на четвереньках подполз рыжий бородатый мужик в сермяге. Яркие кумачные заплаты пестрили ему полы и грудь; спина вся расшита была дубленой кожей. За пазухой торчала балалайка. Отряхнувшись, он смело стал перед барином и глядел строго, без улыбки.

- Здравствуй, Агафон, закусить хочешь? - спросил Василий Иваныч.

- Давай.

Василий Иваныч взял у подскочившего Ягутки кусок желтого мыла.

- На.

Агафон перекрестился: громко чавкая, зажевал он мягкое мыло полным ртом. Потом с хрустеньем съел десяток горячих угольев, принесенных из кухни в деревянной чашке. Наконец, Ягутка сунул ему ломоть хлеба, намазанный мыльной пеной с волосами от утрешнего бритья.

Сожрав все без остатка, Агафон почесался, крякнул, сел на корточки и, звякая на балалайке, запел тихонько:

- Жена мужа продала

За старого старика,

За медведя-плясуна,

За мальчишку-прыгуна.

V

Майор отвернулся равнодушно, прикусив усы.

- Гляньте, Василий Иваныч, яблоко-то какое: отсюда видно. Ишь, блестит, точно паникадило.

- Белый налив.

- Сшибить бы его. А что, Василий Иваныч, чем нам доску дырявить, давайте по яблокам палить. Это занятней выйдет. Кто больше сшибет?

Василий Иваныч сморщился и затряс головой.

- В яблоки не годится стрелять, Дормидонт Петрович.

- Почему?

- Неловко.

- Грех великий, ваше высокоблагородие, - как гусак, засипел сгорбленный Тихон, нарезая барину жаркое дрожащими руками. - Великий грех. Это все одно, что землю-матушку ножом резать.

- Да мне только бы вот это одно сшибить. От одного не станется. Майор понемногу оживлялся. - Вот что, Василий Иваныч, давеча мы с вами так стреляли, а теперь давайте на интерес. По одному яблоку на выбор. Ежели оба по яблоку сшибем, значит, паки вничью и спорить больше не буду, а ежели я промахнусь, так вот эти самые пистолеты свои тебе отдам. Владей, коли лучше меня стреляешь!

Майор, говоря все это, сумятился сильно. Что его так подмывало, Василий Иваныч понять не мог. И ноздри раздувал майор, и зубы, как лошадь, скалил, и двигал бровями, а усы то веером распушал, то завивал в пышные кольца, то заплетал жгутом, то связывал в узел на затылке.

- Что ж... - И замялся неведомо отчего Василий Иваныч. Странная жуть, необъяснимая, напала на него; небо вдруг в один миг почернело, будто и душно так стало. - Что ж... Я пожалуй... Можно и в яблоко. А что мне поставить?

Майор засмеялся хрипло, подпрыгнул на одной ноге и взял цепко Василия Иваныча за рукав.

- Я тогда... у вас... бабу возьму... любую.

- Бабу? Да ведь вы до них не охотник?

- Мне какую-нибудь... завалященькую... я ведь так только, чтоб похвалиться... все одно, обстреляете вы меня... - горячими губами шептал Мухтолов.

Василий Иваныч повернулся круто и пошел в дом; Майор следом. Сзади охал и причитывал, ковыляя, Тихон. Василию Иванычу было страсть как не по себе. Чудное впервые в жизни изведал он чувство. Казалось, не наяву с ним все это, а во сне; во сне он идет и идет не по своей воле: приказывают ему, и ни слова супротив он выговорить не смеет. Крикнуть бы сейчас прямо в лицо майору: не хочу стрелять и не стану, отвяжись! - и так вот и выговорил бы сразу, да нельзя: не ворочается язык. И хочется, и не хочется, и как-то хотенье сошлось с нехотеньем, переплелись в одно, вместе, не разобрать, как и что. Сердце ноет и ноет пуще, а уж пистолет в руке, и курок взведен, и уж шагает Василий Иваныч об руку с майором мягкой отавой по середней дорожке сада.

Мухтолову снова досталось первому стрелять. Потупился и побледнел Василий Иваныч, когда, выбрав крепкое яблоко, наливное и белое, как полный месяц, майор отмерил десять шагов и прицелился сразу. Хлопнувший выстрел разбрызнул далеко на траву сочные куски. Ветка качалась долго.

- Срезал, - потирая руки, сказал майор. - Ну-ну. Теперь вам.

Хмурый, разглядывал деревья Василий Иваныч. Вон яблочко анисовое, румяное, так и горит все, зарделось жалобно, будто просит: не бей. Там большое свесилось, сизо-багряное, знать, перепугалось до смерти: со страху прижалось к ветке. Василий Иваныч прошел дальше. На какое яблоко ни посмотрит, жалко. Рука не подымается. А майор все ждет.

Выбрал, наконец, Василий Иваныч продолговатое крымское яблочко, редкой красоты и породы. Всего три года, как привезли эту яблоньку из далеких стран. Недолюбливал заморских сортов Василий Иваныч. По этой, пожалуй, не жалко будет. И поднял руку.

Да как спустить курок, почудилось ему, будто не яблоня это, а Тихонова Глаша и смотрит жалостно исподлобья. Дрогнула рука. За повисшим дымным облаком яблочко крымское краснело невредимо.

- Промазали,- заметил майор.

Хотел было подшутить, да глянул на хозяина и только брюхо погладил. Бледный, суровый стоял Василий Иваныч, опустив дымящийся пистолет. Налетели на него смутные небывалые грезы. Опять почернело небо; тяжело дышать; сердце защемило. Мерещилось, что корят хором яблоки старого хозяина, смеются над ним, громко издеваются, стыдят его, дразнят. И уж не яблоки видятся Василию Иванычу вокруг, а все человечьи лица, красные, белые, желтые, оска-ленные, кивающие, хихикающие, злые, и свистом змеиным разносится по саду их удушливый шепот.

Расколдовал его майор. Подкрался тихонько, будто ласковый кот сибирский, и, усищами, как хвостом, шею Василию Иванычу щекоча, шепнул ему на ухо еле слышно:

- Вот Глашу-то и отдайте мне теперь.

Василий Иваныч, не вдумавшись, моргал только. Наконец понял, рот открыл и воззрился на майора.

- Нельзя... Глашу нельзя.

- А дворянское слово? - молвил майор, насупясь.

VI

Малиновый вечер дотлевал на закате в черных и синих ризах; в ночные тучи уплывал бессильно холодный огонь, ночь его гасила. Стихли вдалеке, замерев стеклянными переливами, майорские наборные колокольцы; после ужина веселешенек уехал майор Мухтолов; пообещал утром прислать за Глашей чем свет.

Василию Иванычу не спалось. Неподвижно лежал он на тесовой кровати, выставя седую голову из-под белого одеяла и руки высоко на груди сложивши, будто покойник. На столике перед ним коптил ночник.

Напробовался за ужином изрядно Василий Иваныч настоек крепких, а лукавая липкая дрема все никак не хотела помазать ему сонным медом ресницы и, увиваясь, скользила резвой игрункой над изголовьем. Вспоминалось Василию Иванычу, как взвыл давеча старый Тихон, как убивался он и рыдал, как в ноги кланялся хмельному майору. Как сам он, Василий Иваныч, майора упрашивал выбрать себе другую девку, хоть двух, да уперся на своем Дормидонт Петрович: хочу, дескать, Глашку одну, и больше ничего.

Груды яблок на окнах и на полу притаились, словно подслушивая ночные мысли, и только пускали, вздыхая втихомолку, свой теплый сладимый дух. От вздохов яблочных у Василия Иваныча сердце вновь затомило: мертвечиной дышали сочные плоды; тленьем несло от них, как от трехдневного гроба. А там, в саду, чует это Василий Иваныч и, не видя, видит: все до единого яблоки на деревьях обратили лица свои сюда, к нему. И следят в упор, не мигая, и ждут, и слушают шорох тревожный в спальне.

- Ягутка, - позвал тихо Василий Иваныч.

Шорох повторился. Открыв глаза, яблочный царек не сразу пришел в себя: в тусклом ночном свету Ягутка стоял над ним в одной рубашке, весь белый; трясущимися руками наводил он в лицо барину дуло пистолета.

Василий Иваныч застонал. Кто это? Что там? Чудилось ему, что все это сон кошмарный.

- Убью я тебя, барин,- глухо, с отдышкой заговорил Ягутка, уже не всегдашний казачок, а другой какой-то, чужой и страшный. - Решился я... За Глашу, стало быть... Стоишь ты этого... Без нее мне вся жисть - могила.

Ужас оковал Василию Иванычу руки и ноги. Шевелил он беспомощно меловыми губами, а выговорить не мог.

Тут тень какая-то скользнула из дверей к постели, и Василий Иваныч увидал Глашу.

- Яша... Глашенька...- молвил он плаксиво.- Не убивайте... все сделаю... простите меня...

Глаша заплакала.

- Нет, Василий Иваныч, пора тебе помирать,- опять зашептал Ягутка.Сколько ты девок перепортил. Давно все грозятся на тебя. Один я не имел на тебя сердца, да вот нынче и до меня дошло.

Круглое, как яблоко, лицо Василия Иваныча стало белей подушки.

- Яшенька... не бей меня... я вас повенчаю завтра.

- Обманешь.

- Яша...

- Побожись.

Василий Иваныч поднял было дрожащую руку. В тот же миг внезапное шлепанье с детства знакомых Тихоновых шагов разом вернуло ему бодрость. Поднявшись на кровати, он крикнул навстречу дядьке:

- Тихон, спасай меня!

- Ах ты, мошенник, злодей эдакий! Что делает! На барина с пистолетом! Брось сейчас, озорник, паршивец!

Но Ягутка, скрипя зубами и дрожа, отскочил к окну и, держа в каждой руке по пистолету, крикнул:

- Дедушка Тихон, не подходи!

Глаша взвизгнула и прижалась к парню.

Тихон задышал.

- Батюшка ты мой, Василий Иваныч...- Скрипучий голос его дрожал и обрывался.- Выслушай меня, соколик... По-Божьи, по-христианскому поступи. Отдай ты Глашу за Якова... За всю мою службу... Не гневись, родимый, на него. Он тебе будет... Ох, мочи нет... Сам ты виноват во всем, говорил я тебе... Остерегал... Грех... И ежели ты теперь... ежели ты... только...

Голос Тихона крепчал сурово, и тайной угрозой дышали последние его слова, но тут перехватило их немощное хрипенье. Он упал на колени перед кроватью и припал темным лицом своим к бариновым ногам. Глаша подбежала к старику с громким плачем. Василий Иваныч, сидя в постели, со страхом глядел на полумертвого дядьку. У Ягутки, тяжело стукнув, вывалились на пол пистолеты, и он, бессмысленно улыбаясь, зевнул раз, другой.

Тихон дергался и хрипел.

VII

Утром, как и надо было ждать, после грозового заката затянулся плакучий дождь; памятный день этот, серый и туманный, Василию Иванычу показался за десять лет. Было пасмурно и уныло. Раза два, подойдя невзначай к окну, видел Василий Иваныч в телеге связанного Ягутку, с колодками на ногах. Сидя под дождем, в мокром зипуне, парень не шевелился, понурясь; на исхудавшем лице его за ночь выступили морщины, темные, будто их порохом кто протер. Потом увезли Ягутку. Памятно Василию Иванычу и то, как прикатил к завтраку майор Мухтолов, как ахал он и ругался, водку нещадно пил, закручивал усы и увез, наконец, с собой в тарантасе помертвелую под черным платком, окаменевшую Глашу.

На третий день, когда Тихона схоронили, узнал Василий Иваныч, что Глаша в мухтоловской усадьбе бросилась ночью в пруд. Скоро пришли вести и об Ягутке: на первом рекрутском перегоне вынули молодца неживым из петли. Ровно через девять дней майор от удара помер.

Ничего не чувствовал и будто не замечал никого Василий Иваныч. Равнодушно принял он вести о четырех смертях; на неподвижном как камень лице его написано было, что уж ничем теперь не удивишь его и не испугаешь. Точно в одну ночь испарилась его душа, оставя сердце двигаться и дышать неизвестно чем. Яблочный царек перестал гулять по саду; до любимых яблоков и груш не было ему теперь никакого дела. Одиноко проводил Василий Иваныч в усадьбе бесконечные ночи и дни, осени и зимы и, дичая год за годом, отвык понемногу от людей.

Бабы его давно сбежали к мужьям и матерям; повар и пьяный вечно камердинер, только когда уж очень их зазрит, бывало, совесть, убирали комнаты и напоминали барину, что надо обедать. А тут еще заговорили о воле мужикам, и в доме Василия Иваныча Хлопова стало совсем пустынно. Какие-то люди с кокардами приезжали в усадьбу, давали Василию Иванычу подписывать бумаги и, переночевав, уезжали. Он глядел на них безучастно. Сад сдали в аренду, а к барину приставили Агафона да двух старух. Покорный всему, с утра засаживался Василий Иваныч перед окном в дедовские кресла, высматривал, как сизый дымок завивался весело над людской обветшалой крышей, как солнце, сначала разъяренное, закипая кровью, вздымалось из-под земли, как потом оно, понемногу успокоившись, утихало и, уже мирное, светлое, высоко катилось, сияя. Так до позднего вечера целый день смотрел в окно Василий Иваныч, пока не начинали двигаться по небу синие тени, открывая путь звездам, и резвый полуночник пускался с криками шнырять по застрехам, хватая столбящихся на закате мошек. Зимой пеленал радостно двор и крыши сверкавший сахаром чистый снег. Старухи трещали без умолку и бранились за пряжей. Агафон плел лапти да звякал на балалайке. Слушал Василий Иваныч бабьи рассказы одним ухом, и было ему все равно, что бунты пошли в народе, что дорог стал хлеб, что с турками война будет.

Так время день за днем катилось без перерыва и никому не давало оглядеться ни на минуту. Попробуй, спохватившись, обернуться назад - там уже все дочиста сгорело и дыму не видно, а спереди летит на тебя время-змей с разинутой черной пастью, одна только эта страшная пасть у чудовища видна, и ни за что не разглядеть никому, какие там вдали змеиные кольца вьются, да и есть ли еще они?

Однако Василия Иваныча щадил ненасытный змей. Третий десяток достукивал с того самого дня, как обстрелял его покойный майор Мухтолов, и как неузнаваемо все переменилось в усадьбе! Старый дом стал подкашиваться, сыреть, хилеть; клочьями виснут ободранные обои в зале; гнилые половицы скрипят, и портреты родительские крысы грызут в чулане. Старухи померли давно, помер и Агафон, и только Василий Иваныч по-прежнему, как заговоренный, жив и по-прежнему всматривается через окно в небесные пространства тупым одичалым взором. И так же все летит змей-время, разевая черную пасть: слышно, папа римский помер, бомбой царя убили, объявился в Кронштадте чудотворец.

Назад Дальше