Он бросил беглый взгляд на дверь и вынул из кармана тяжелый массивный браслет без футляра и даже без бумаги.
— Ого, — сказала Наташа, рассматривая изумруды и бриллианты. — Да он, пожалуй, тысяч десять стоит.
— Наверное, — сказал Гастон. — Мне поручено запросить не меньше пятнадцати. Спрячьте его скорее. Я знал, что не ошибусь в вас. Вы — моя подруга. Правда?
Он посмотрел на нее ласково и был такой измученный, что даже глаза закрывал.
— Мы завтра встретимся лучше всего в кафе, — сказал он. — Приходите в кафе «Версаль»… нет, в «Версаль» нельзя. Приходите к Дюпону… знаете? Войдите внутрь и ждите меня за столиком в углу с правой стороны. Спросите себе кофе или что-нибудь, чтобы не было видно, что вы ждете… потому что… это всегда глупый вид, когда ждут. Вы мне там и передадите деньги.
— И квитанцию?
— Н-нет. Квитанцию спрячьте у себя. А теперь я пойду… я еще не обедал.
— Как не обедали? — удивилась Наташа. — Ведь теперь, пожалуй, уже двенадцать…
Он словно испугался.
— Двенадцать? Ай-ай-ай! А я пришел… Могут заметить…
— Вы волнуетесь за мою репутацию? — ласково улыбнулась Наташа. — Ну, знаете, в этом скверном отельчике ничем не удивишь.
— Вы думаете? — спросил он задумчиво. — Так до свиданья. Завтра в семь часов у Дюпона. Не забудьте и не перепутайте.
Он рассеянно несколько раз поцеловал ей руку.
— Вы мне самый близкий человек, — сказал он.
«Странно, что он придает столько значения такому пустяку», — подумала Наташа.
Ее гораздо больше интересовало то тревожно-нежное к ней отношение, которое она вдруг почувствовала в нем. Любит ли он ее? Но ведь ни разу до сих пор он ее не поцеловал, не обнял. Чем это объяснить? И чего вообще хочет он от нее? Денег у нее нет, и, кажется, он даже не находит ее очень красивой. По крайней мере, тогда, в первый день знакомства, восхищаясь ею, он ведь все-таки сразу стал вносить какие-то поправки…
«Нужно желтее розовое для щек…», — вспомнилось ей. — «Ваш жанр должен быть всегда немножко „чересчур“»…
Да, вносил поправки. Значит, не был так потрясен ее красотой. А между тем — ищет ее общества, ходит за ней.
Он хочет, чтобы она была его «amie». У французов это слово имеет определенное значение. Но один раз он как-то сказал «copine» … А это уже другое.
Об этом думала она, засыпая, и только на рассвете, в полусне, между сном и жизнью вдруг почувствовала как толчок в сердце:
«Этот браслет краденый!»
Но тотчас заснула снова.
Утром, выходя из дому, вынула браслет из ящика стола, куда спрятала его на ночь, долго разглядывала его, стараясь вспомнить что-то очень нехорошее, связанное с этой ночью. Но так и не вспомнила.
«Нехорошее» была та самая мысль, которая на рассвете ударила в сердце.
В ломбарде ждал ее приятный сюрприз: за браслет предложили не пятнадцать тысяч, как она собиралась просить, а сорок пять.
«Хорош комиссионер, — улыбаясь, подумала она про Гастона. — Много он в вещах понимает!»
Ей приятно было, что она обрадует его сегодня, и она с нетерпением ждала вечера и побежала в кафе раньше назначенного времени.
К ее удивлению, он сидел уже там.
— Ну, что? — спросил он вполголоса.
— Поздравляю вас! — смеялась Наташа. — Вы удивительно опытный комиссионер! Оцениваете вы замечательно верно.
Гастон посмотрел на нее испуганно:
— Вы, кажется, шутите? Неужели не дали даже десяти?
Ей стало жаль его:
— Успокойтесь, милый мальчик, ваш хороший друг умеет дела делать. Вот — получайте.
И она торжественно открыла сумку и хотела вынуть деньги.
— Нет, нет, — вскинулся он. — Потом, потом!.. Здесь неудобно. Вы только скажите, сколько.
— Сорок пять!
— Что-о?
Он сильно покраснел и, по-видимому, совсем не обрадовался.
— Ай-ай-ай, — пробормотал он. — Начнут, пожалуй, историю. Заботы.
— Почему? — удивилась Наташа. — Я думала, что, чем дороже вещь, тем больше вы получаете комиссионных.
Он посмотрел на нее с недоумением, видимо, совершенно не понимая, о чем она говорит. Она снова повторила свои рассуждения. Он поморгал глазами и ответил:
— Конечно, конечно. Но дорогую вещь труднее будет продать.
Он стал очень рассеянным, отвечал невпопад и пошел говорить по телефону. Говорил очень долго и, вернувшись, сказал, что у него разболелась голова и он хочет пойти домой и отлежаться.
Наташа обиделась и загрустила. В головную боль она не поверила, а подумала, что он сговорился с кем-нибудь по телефону покутить на эти неожиданные деньги. И грустно ей было, что она так радовалась весь день, думая, что осчастливит его, и надела нарядную шляпу и белые перчатки — так была уверена, что он поведет ее обедать или в театр. А он даже не поблагодарил за услугу. Она хотела упрекнуть его за неблагодарность — она из-за него опоздала на службу, а он даже чашки кофе не предложил. Но он был такой растерянный, что не стоило и разговора начинать.
На улице он кликнул такси и почти молча довез ее домой. Взял деньги, которые она передала ему, вышел вместе с ней и расплатился с шофером.
«Он, верно, хочет подняться ко мне», — подумала Наташа и, так как была обижена, решила сделать вид, что не понимает его намерения.
— Зачем же вы отпустили шофера? — спросила она. — Не идти же вам пешком, раз у вас болит голова?
— Нет, я поеду, — ответил он. — Только я хочу взять там на углу другой автомобиль.
Он рассеянно поцеловал ей руку и быстро скрылся.
Наташа стала тихо подыматься по лестнице.
— Ловко, нечего сказать.
Вспомнился знакомый офицер, который говорил в таких случаях, пародируя восточный акцент:
«Харашо, душа мой? Получил об стол мордом».
— Это все грубо и глупо и, в конце концов, даже скучно. И чего ему от меня надо? Чтоб я закладывала для него какие-то подозрительные браслетки? «Комиссионные»! Наверное, просто краденые. Ведь этак можно легко запутаться в какое-нибудь грязное дело. Нужно быть совсем дурой, чтобы не видеть, что этот молодой человек — весьма подозрительный тип. Если он завтра явится, я скажу ему прямо, чтобы он на меня не рассчитывал и что вообще… я не хочу с ним встречаться. Быть героиней какого-то авантюрного романа я не создана.
Хотелось есть — она ведь так и не пообедала.
— А — тем лучше. Париж стоит мессы. Осталась без обеда, зато отделалась навсегда от этого прохвоста.
Она была очень обижена и на обиде этой, как на прочном цементе, начала спокойно и холодно укладывать свою жизнь.
— Пойду завтра к Шурам-Мурам… Надо возобновить уроки английского… В конце августа поеду в Жуан-ле-Пен … Скопирую синюю пижаму сама, сделаю ее в ярко-зеленом…
12
Когда от Канта ушел его старый слуга Лампе, огорченный философ записал в записной книжке: «Забыть Лампе».
«Не будем больше думать об этом», — сказала она, она думает об этом всегда.
— Не надо о нем думать. А чтобы скорее забыть, лучше всего быть с людьми, которые никакого отношения к этому темному типу не имеют, — решила Наташа.
Поэтому визит к Шурам-Мурам исключался, хотя они были очень милые и хорошо действовали на настроение.
Вспомнила о ломбардной квитанции и решила тотчас же отослать ее Гастону. Просто, без всякого письма. Улицу и отель она запомнила хорошо. На обратной стороне конверта надписала свое имя и адрес. Отправила. После этого три дня сидела дома «не потому, что ждала ответа или телефонного звонка, а просто так».
И это «неожидание» утомило и измучило, как тяжелый труд.
На четвертый день письмо вернулось с надписью «Адресат неизвестен»… Очевидно, Гастон жил в отеле под другим именем…
Сидеть и «не ждать» стало совсем невыносимо.
Тогда выступил на очередь план: быть с людьми, не имеющими отношения к темному типу.
Вспомнила о мадам Велевич, вышивальщице, работающей и на мастерскую Манель. У Велевич бывал народ и все такой, из другого мира: бывшие светлые личности — фанатики воскресных школ и волшебного фонаря — учительницы музыки, переводчицы, рисовальщицы по крепдешину, шоферы и дантисты.
На этот раз за чайным столом сидели, кроме самой хозяйки, пожилой, курносо-русской уютной женщины, еще трое.
Одного из них Наташа уже встречала. Это был дальний родственник хозяйки. Очень высокий, светло-рыжий, с выражением ржущей лошади на лице, он давно жил в Париже и смотрел на все российские дела — советские и эмигрантские — с наивным и даже как бы веселым удивлением. Был он когда-то кавалеристом, потом служил в государственном коннозаводстве и, вероятно, благодаря этой лошадиной линии своей жизни получил прозвище в память призового жеребца Отставной Галтимор его величества.
Кроме Галтимора, были две дамы. Одна — маленькая, ядовитого типа старушонка, в старинном корсете и высоком воротничке, подпертом серебряной брошкой-подковой.
Вторая дама, что называется, — средних лет, с пухлым, дряблым, очень бледным и как бы дрожащим лицом, в черном грязном платье. Странная дама. И звали ее необычно — Паллада Вендимиановна. И была она, очевидно, очень строгих принципов, потому что, когда хозяйка предложила ей варенья, сделала отвергающий жест и сказала твердо:
— Ни-ко-гда!
И ясно было, что и под пыткой варенья не съест.
На Наташу взглянула с отвращением, искренним и нескрываемым.
— Ну, что нового у вашей Манель? — спросила хозяйка, усаживая Наташу.
— Ах! Вы служите у Манель! — почему-то обиделась ядовитая старушонка.
— Да, я манекен, — ответила Наташа.
— Так скажите вашей Манель, — продолжала обижаться старушонка, — что она платьев шить не умеет.
— Вот это здорово! — гаркнул Галтимор, заржал и стукнул ногой.
— Да, не умеет. Моя знакомая дама купила себе костюмчик и потом ко мне переделывать принесла. Спину обузили, юбку обузили и запаса в швах не оставили, так что и выпустить нечего.
Наташа вступилась за честь Манель.
— Ваши дамы покупают в больших домах на сольдах платья, которые не на них шиты, а потом недовольны. Платье сшито на тоненькую фигурку, а в него лезет пятипудовая бабища и обижается, что плохо.
— А почему же не оставляют запаса в швах? На материи выгадывают?
— Ха-ха-ха! — веселился Галтимор, переводя вопросительно веселые глаза с одной собеседницы на другую.
— Ужас! — воскликнула Паллада Вендимиановна, оттолкнула чашку, расплескав чай, откинулась на спинку стула и закрыла глаза.
Все переглянулись.
— Паллада Вендимиановна недавно приехала из России, — смущенно объяснила хозяйка. — И вот все не может привыкнуть к нашей жизни.
— И никогда не привыкну! — истерически крикнула Паллада. — Н-не могу! Задыхаюсь! Разве это люди? Это… ламэ ! Ламэ! Где чудеса любви? Чудеса самоотвержения? Восторг муки?
Галтимор оглядывал всех, точно спрашивал — пора ли смеяться.
— Я уже семь месяцев здесь! — задыхаясь и дрожа лицом, кричала Паллада. — И я изнемогаю! Варенье… ламэ! Ха-ха! Ламэ! Люди что-то шьют, работают, получают деньги, едят, спят, сколько полагается. Покупают все, что им нужно… Учатся спокойно… Купит книжку и учится. Ха-ха! Где восторг? Где подвиг? Где чудо?
— Позвольте, — вступила ядовитая старушонка, — При чем здесь чудеса? Чудеса в религии, а не в том, что я полфунта сахару куплю.
— Да, у вас — да. У вас так, — совсем бешено отвечала Паллада. — А у нас — чудо на каждом шагу. Петр Никанорович шел по улице и видел — везут Алавердова и Матохина. Везут арестованных на расстрел. И все, конечно, отворачиваются и делают вид, что не узнают. А Петр Никанорыч поднял руку, перекрестил их, снял шапку и поклонился до земли. Малый подвиг — скажете вы. Нет, великий. Его расстрелять за это могли. За этот поклон, за этот крест он жизнью своей платил. Да, да… Видела я: девочка, маленькая девочка, худая, синяя, несет в черепочке немножко патоки — это ей выдали на паек. Идет осторожно и все на патоку смотрит, как бы не пролить. И вот подходит к ней старушка и говорит: «Девочка, мы с тобой старые да малые, слатенькое любим». Так и сказала: «слатенькое». А девочка говорит: «Что же, бабушка, лизни пальчиком, я для тебя не пожалею». И старушка обмакнула палец и пососала. Конечно, это малое чудо любви. Но я видела голубой свет над ними, над их головами… Голубое излучение…
Лицо у Паллады побледнело еще больше, судорога оттягивала углы рта.
— Есть у Мицкевича в «Дядах»… Души умерших детей просят, чтобы дали им горчичное зернышко, потому что не вкусили они при жизни горечи и не могут попасть в рай… Наши дети горчичными зернами вскормлены, а единственный свой черепочек грязной патоки другим отдадут. Да. Церкви закрыты, религии нет. Но звон колоколов невидимо гудит под землей, и сам Христос приходит приобщить умирающих.
— Ха-ха-ха! — свежо и бодро заржал Галтимор так неожиданно, что все вздрогнули. — Вот так большевики! Какой камуфлет ! Уничтожили религию и основали фабрику святых! Ха-ха! В ударном порядке, безо всякой пятилетки, лучший завод в государстве, в планетарном масштабе и работает по двадцать четыре часа в сутки? Ха-ха!
Галтимор веселился.
— Нет, действительно, — ну на что им церкви? Святым-то?
Паллада, ухватившись за сиденье своего стула, повернулась всем телом прочь от Галтимора.
— Жалею, что говорила перед вами… перед таким… — срывающимся голосом сказала она.
Все смущенно молчали.
— А мне гадалка нагадала, что я скоро поплыву на родину, — сказала Наташа.
— Значит, тоже в святые? — не желая сдаваться, вставил Галтимор, но уже не так браво, как раньше. — Такая хорошенькая святая — воображаю, какие толпы будут сбегаться к вам на поклонение!
Ехидная старушонка покосилась на него неодобрительно.
— И все это пустяки, — сказала она. — У нас тоже делают добрые дела. — Сколько угодно. Всякие комитеты и все, что угодно. Моей сестре Розенталь пожертвовал швейную машинку. И вовсе он не святой, а просто добрый человек и богатый. И никто не плачет и не умиляется.
Хозяйка почувствовала, что надо и ей как-нибудь вступить в разговор.
— По правде говоря, — сказала она, — у нас действительно большая распущенность. Конечно, я не возражаю, комитеты… Но любви к другу и жалости — этого я не наблюдала.
— Да чего же жалеть-то? — вступил Галтимор. — Наряжаемся, пляшем, ходим по ресторанам. Вот позвал меня вчера князь Чамкидзе, товарищ по полку, в их кабак. Он — метрдотелем. Битком набито — и все почти русские. А ведь цены умопомрачительные. Видел там нашу неувядаемую Любашу Вирх с какими-то юнцами, дансерами. Тоже профессия — эти дансеры. Существа, грациозно изгибающиеся между альфонсизмом и уголовщиной.
— Она была с французами? — задохнувшись, спросила Наташа, сама не отдавая себе отчета, почему спрашивает и почему волнуется.
— Нет, с нашими, отечественного производства фруктами.
— Ну, я ухожу, — неожиданно поднялась Паллада и, ни с кем не прощаясь, пошла в переднюю.
— Кликуша! — мотнув ей вслед головой, шепнула хозяйка.
Наташа поднялась тоже. Ей почему-то стало тоскливо и беспокойно.
— И вы? — всполохнулся Галтимор и, внимательно посмотрев на Наташины ноги, предложил ее проводить.
— Вам нельзя идти одной, еще кто-нибудь пристанет.
— И все это ерунда, — вдруг заявила ядовитая старушка. — Ведите себя прилично, так никто к вам и не пристанет. Я постоянно одна хожу. По сторонам не смотрю, иду, и никто никогда ничего себе не позволил.
Галтимор обвел всех недоуменно-радостным взглядом.
— Пойдемте вместе, — сказала Наташа старушонке. Ей не хотелось идти с Галтимором.