— С кем?
— Да с баннушком-то.
— Шалит?
— Варзает. Нет спасу. — Носопырь переставил с места на место длинные ноги. — Сегодня уж я не хотел с ним связываться. Нет, выбил из терпенья.
— А чего?
— Да спички уворовал.
— Мышонка-то, видать, тоже он подложил!
— Знамо, он. Больше некому.
Женщина сочувственно поойкала.
— А ты бы святой водой покропил. Углы-то!
Она раскинула на столе широкую холщовую скатерть, выставила посуду. Дед Никита положил на полицу ножик и недоделанную ложку, вымыл руки. Перекрестился, оглядел избу. При виде Носопыря крякнул, но ничего не сказал и, по-стариковски суетливо, уселся за стол. Начал не спеша резать каравай.
— Ну, со Христом! — Хозяйка разложила деревянные ложки.
— Верка, а ты чего? — оглянулся Иван Никитич.
— Не хочу, тятя.
Она подала Носопырю шапку с новой завязкой и, приплясывая, повернулась у зеркала. Спрятала под платок толстую, цвета ржаной корки, натуго заплетенную косу. Надела казачок, схватила какой-то приготовленный заранее узел и, вильнув сарафаном, выскользнула из избы.
Носопырь раза два для приличия отказался от предложенной ложки. Потом перекрестился и придвинулся к столу. Он с утра ничего не ел, запах щей делал его словоохотливее. Стараясь хлебать как можно неторопливее, говорил:
— Он, понимаешь, днем-то смирёный. А как ночь приходит, так и начинает патрашить.
— Ты бы, брат, взял да женился, — сказал Иван Никитич. — Вот бы тебе и не стало блазнить-то. Тебе потому и блазнит, что холостой живешь.
— Чево?
— Без бабы, говорю!
— Один.
— Ну вот… Долей-ко еще, матушка.
Хозяйка, смеясь и махаясь на мужа, сходила к шестку. Большое деревянное блюдо еще раз наполнилось щами. После старательно съели пшенную кашу, потом выхлебали опрокинутый в блюдо, залитый суслом овсяный кисель.
— Право слово, — не унимался Иван Никитич. — Вон хоть бы Таня. Чем тебе не старуха? Тоже одна живет. Женился бы, понимаешь, то ли бы дело.
Сережка за столом фыркнул. Дед Никита смачно кокнул ложкой по его кудельному темени. Парень перестал жевать, хотел обидеться, но фыркнул еще и, сдерживая смех, выбрался из-за стола.
— Мам, мне бы рукавицы!
— Куда лыжи-то навострил? Опять до полночи прошараганитесь. Диво, и мороз-то вас не берет!
Однако мать подала Сережке сушившиеся в печурке рукавицы. Парень проворно убрался к дружкам на морозную улицу. Вскоре заторопился гулять и Иван Никитич. Аксинья, вымыв посуду, тоже засобиралась в другоизбу. Носопырь отправился вместе с ними.
Дома остался один дед Никита.
Он увернул в лампе огонь, закрыл трубу жаркой лежанки. Сходил на сарай и в хлевы навестить скотину.
За печным кожухом потрескивала, высыхая, лучина, шуршали в стенах тараканы. Кряхтя от боли в спине, дед Никита опустился на колени, с виноватой отрадой, исподлобья взглянул на божницу. Перед большеглазым и скорбным Спасом чуть покачивалось на цепочке оправленное в резную медь голубое фарфоровое яичко, за ним тускло горела лампадка. Никита кидал щепоть ко лбу и по костлявым плечам, шептал молитву на сон грядущий:
— Господи, царю небесный, утешителю душе истины, умилосердись и помилуй мя грешного и отпусти вольныя мои грехи и невольный, ведомыя и неведомыя, яже от науки злы и суть от наглства и уныния, аще именем твоим клялся, или похулил в помышлении моем, или кого укорил, или оклеветал гневом моим, или солгал, или безгодно спал, или нищ придя ко мне и презрел его, или брата моего опечалил, или сводил, или кого осудил, или развеличахся, или разгордехся, или стояшу ми на молитве ум мой о лукавствии мира сего подвижехся, или развращение помыслил, или доброту чуждую видев и тою уязвлен был сердцем, или неподобныя глаголах, или греху брата моего посмеялся, или ино что содеял лукавое. Господи, боже наш, даждь нам, ко сну отходящим, ослабу души и телу и соблюди нас от всякого мечтания и темные сласти, устави стремление страстей, угаси разжение восстаний телесных.
Никита вздохнул и сделал глубокий поклон. Глядя на крохотный, еле мерцающий огонек лампадки, он закончил молитву:
— Помилуй мя, творче мой владыко, унылого и недостойного раба твоего, и остави ми, и отпусти и прости ми, яко благ и человеколюбец да с миром лягу, усну и почию блудный, грешный и окаянный аз, и поклонюся, и воспою, и прославлю пречестное имя твое, со отцом и единородным его сыном, ныне и присно, и во веки, аминь.
Он проворно встал и так же по-стариковски суетливо полез на печь. Там, наверху, он поставил валенки на горячее место, заткнул уши куделей, чтобы не заполз таракан, и положил голову на узел просыхающей ржи.
Где-то в бревнах летней избы сильно пальнул мороз.
Было девять часов вечера. Шла вторая неделя святок, святок нового тысяча девятьсот двадцать восьмого года.
II
Примерно в тот самый момент, когда смеркли окна у Роговых, в доме напротив вспыхнул огонь. Десятилинейная лампа осветила внутренность Шибановского сельсовета. Длинный, на точеных ногах стол был покрыт розовым полотном. Залитый в иных местах химическими чернилами, стол этот и венские стулья, как и само подворье, принадлежали когда-то местному торговцу Лошкареву. Поэтому стены сельсовета были оклеены цветными шпалерами, повторявшими один и тот же рисунок: барыня в кринолине и с зонтиком прогуливала около дома с верандой какую-то диковинную собачку. У дверей громоздилось три-четыре сосновые скамьи, около изразцовой печи размещался несгораемый железный сундук, а на нем лежали старинные лошкаревские счеты.
Колька Микулин (по-деревенски Микуленок), молодой парень, председатель сельсовета и лавочной комиссии, он же председатель Шибановского ТОЗа, смачно и вслух выругался. Микулина допекала, вывела, как он говорил, из всех рамок бумага, полученная из уезда еще неделю назад. Он подвинул огонь поближе и перечитал ее.
«Председателю Шибановского сельсовета тов. Микулину. Срочно. Несмотря на неоднократные указания, вами до сего времени не представлены сведения проработки материалов XV партсъезда. Требую в бесспорном порядке в срок до первого января сообщить результаты проработки тезисов ЦК и контртезисов оппозиции, результаты обсуждения резолюции ЦК о работе в деревне в неукоснительном проведении классовой линии.
Директива была отпечатана на тонкой бумаге, под копирку. Ниже подписи стояли нерусские буквы PS и приписка красным карандашом: «Не ограничивайтесь одной констатацией фактов!!»
— Рэ, рэ… так, ладно, — произнес Микуленок. — Кон… Констан-таци-я. Констатация. Ясно.
«Нет, а чего это? — подумал он. — Кооперация, кастрация… Не то, вроде не подходит. Вот мать-перемать!»
Он рассердился и плюнул в сторону, но тут же одумался и огляделся. Однако в помещении никого не было. Микуленок вздохнул и закурил махорки из даренного девкой кисета. Надо было писать сведения, а что писать, он не знал. К тому же вот-вот должен был зайти Петька Гирин, по прозвищу Штырь, приехавший из Москвы в отпуск, одногодок и холостяк. Они еще утром уговорились идти на игрище ряжеными.
Микуленок ходил по полу, курил, расправлял и подтягивал длинные, до пахов, голенища валенок. Наконец его круглое девичье лицо по-мальчишески просияло, он сел и написал на графленном под амбарную книгу листе:
«Сведенья. — Микуленок поглядел в потолок, пощипал чисто выбритую румяную щеку. — Зам. зав. АПО тов. Меерсону. Собранье по преломлению 15 партсъезда провели вечером при закрытых дверях с активом. Имея на лицо общим наличием трех членов актива слушали доклад Микулина Ник. Николаевича. Он сделал доклад вкратце по соображеньям 15 партсъезда и вчасти деревенской линии. Выступило в прениях два, вопросов задано шесть. Вопервых всецело поддержали устремления центрального комитета и всячески отвергаем в корне неправильные тезисы оппозиции, как оне чужды трудовому крестьянству а деревенской жизни совсем не знают. Клеймя позором английских капиталистов, требуется укрепление ТОЗа кредитом, также просим выделить одну конную молотилку. Чуждых элементов на нашей территории сельсовета не имеется, из-за недостатка грамотных, и по причине низкой сознательности кадров имеем большую нужду в указаниях работы и в канцпринадлежностях. Ревизия кооперации проводится регулярно…»
На этом месте мысли Микулина оборвались, потому что хлопнули наружные ворота. Скрипуче запела давно не чиненная лошкаревская лестница. Вслед за валом холода в сельсовет с утробным воем закатился наряженный покойником Штырь.
— Ну, ну, хватит, — Микулин попятился к сейфу.
На Гирина жутко было глядеть. Длинный, до пят, саван из беленого холста, вывернутая на левую сторону шапка, по плечам седые кудельные космы. Выбеленное мукою лицо искажалось вырезанными из брюквы громадными редкими зубами. Зубы не умещались, выпирали изо рта и наводили настоящую жуть. Вурдалак да и только.
— Что? Ничего? — смеялся Петька.
Он вынул из-за щек «зубы», закинул в сторону полу савана. Из кармана синих комсоставских галифе проворно выволок четвертинку водки и завернутый в газету кусок вареной бараньей печенки.
— Ты это… — Микуленок затравленно оглянулся. — Крючок, крючок-то накинь. Тут вот с бумагами не могу развязаться.
— В части пятнадцатого?
— Ну. Сведенья требуют, как приспичило.
Петька Гирин, по прозвищу Штырь, знал толк в политике. В деревне говорили, что он служит теперь в канцелярии у самого Михаила Ивановича Калинина. Но сам Гирин не хвастал пока этим даже перед Микулиным — первым его дружком и теперешним главным командиром Шибанихи. Петька накинул на дверь крючок, поставил четвертинку под стол.
— Ну-ко, покажи…
Микулин подзамялся.
— Да ты не боись, не боись, я и не такие бумаги видывал! — Он быстро пробежал глазами по «сведеньям». — Так. В ажуре. А чего молотилка-то? У вас была молотилка лошкаревская.
— Вышла из строя. Дадут, как думаешь?
— Дадут не дадут, а в лоб не поддадут. Должны дать.
— Должны, должны! Вон Ольховской коммуне пехают в оба конца, чего не спросят. Два лобогрея, сепаратор. А нашему ТОЗу — хрен с возу!
— Так это коммуна, а у вас ТОЗ, — засмеялся Гирин. — Голова садовая. Должен чувствовать разницу.
— Да в чем? — обозлился Микулин. — У них вон всего две коровы да полтора мужика в хозяйстве. Остальное бабы и едоки. Будет от этой коммуны толк, как думаешь?
Петька ничего не ответил. Он снял с графина стакан, откупорил четвертушку. Широкие лошкаревские половицы запрогибались под его долговязой, в саване, фигурой.
— Ты вот скажи, — не унимался Микулин. — Чего там большие-то мужики думают? Какие у них центральные планы, куда оне-то мекают? С крестьянством-то…
— А чего? — Гирин глуповато, по-детски сморщился. — Земля вам дадена? Дадена.
— Дадена-то она пока дадена… А, ладно! — Микуленок бесшабашно махнул рукой. — Давай наливай, пойдем на игрище…
Решили обменяться валенками и вывернуть микулинский полушубок, чтобы нарядить Микуленка цыганом. Берестяная личина была сделана заранее, но лежала у председателя дома.
— Ты тут покарауль помещение, а я сбегаю, — сказал Микуленок.
— Давай.
Председатель выскочил на мороз в одном пиджачке.
Синие знобящие звезды близкими гроздьями висели в фиолетовом небе. На севере, за деревней, бесшумно и призрачно ворочались необъятные сполохи: на святки гулял везде дородный мороз. Желтым нездешним светом источались повсюду и мерцали под луною снега, далеко вокруг дымились густо скопившиеся в деревне дома.
В Шибанихе собиралось веселое игрище. Со стороны деревни Залесной слышались громкие всклики девок, с другой дороги, от Ольховицы, в морозном воздухе наяривала балалайка. У Микулина что-то восторженно заныло между ключицами. У самых ворот косого своего дома его вдруг осенило: надо достать еще. Надо отпотчевать Петьку. Бежать на дом к продавцу он не решился, чтобы не было разговоров, а достать четвертинку в другом месте можно было только в избушке у старухи-бобылки Тани.
Она при свете лучины большой хомутной иглой кропала себе рукавицы. Нищая эта старушка, маленькая, но осадистая, как бы утоптавшаяся, опрятно жила в полузасыпанной снегом избушке. Округлым движением верхней губы она шевелила маленьким, о двух бородавках, носом, шмыгала. Она ушивала рукавицу, изредка пальцем в наперстке обламывая нагоревший уголь. И напевала тихо, тоненько:
У нее было то отрадно-умиротворенное настроение, когда человек, живущий в постоянной тревоге и холоде, сам добился себе всего: тепла, покоя и куска хлеба. И чувствуя, что все это у нее сейчас есть, она с отрадой напевала старую, почти беззвучную песенку. Иногда, прерывая работу неглубоким зевком, Таня крестила рот и приговаривала: «О господи, царица небесная, матушка». И это краткое, вполне искреннее обращение как бы давало ей право попеть маленько еще:
День у нее прошел, и прошел, как она думала, хорошо, счастливо. У нее имелась над головой своя крыша, была своя печка и даже своя живая душа, животинка, как она называла курицу Рябутку. Эта Рябутка днем гуляла по полу, теперь же по случаю ночной поры сидела за печкой, в закутке, на деревянном штырьке. И Таня поминутно вспоминала о ней. Вспоминала она и этот счастливо прошедший святочный день.
Утром, когда бабы в деревне испекли пироги, она босиком от одного крылечка к другому обежала Шибаниху. Таня никогда не теряла очередности, ходила по деревням строго по порядку, притом только по воскресеньям и праздникам. Собирать свою дань в одной и той же деревне два раза подряд она считала святотатством, а когда собранные милостыни подходили к концу, поспевал какой-нибудь праздник в другой деревне.
Сегодня на очереди была как раз своя деревня, Шибаниха. Таня пришла домой еще до полудня с большой корзиной кусочков. Отогрела ноги, обулась в шубные шоптаники и долго перебирала кусочки, вспоминая, в каком дому какой даден. Она разложила их по сортам: этот ржаной — на сухарики, этот пшеничный — к празднику, а этот ячневый — с кипятком для будня. У Роговых, кроме большого воложного куска.
Тане дали плашку хорошей лучины. Днем она исщепала полплашки и теперь сидела при ясном, совсем бездымном и теплом огне. Что еще надо крещеному человеку?
Какая-то застарелая, давно забытая и горькая нежность шевельнулась в сердце. Таня вздохнула, отложила наперсток и поглядела на простенок. Потемневшая питерская карточка, приколоченная гвоздиком, висела в простенке больше десятка лет. Все эти годы Таня так и не осмелилась оторвать ее от стены и по-настоящему поглядеть трех своих сыновей. Но она хорошо знала, что слева стоит младший Мишенька, справа средний Олешенька, а в середине, на венском стуле, сидит старший Никандр. Младшие сыновья стояли в фуражках, в сапогах и в царских мундирах, держа в руках обнаженные сабли, а мастеровой Никандр сидел в пиджаке и в косоворотке. Он сидел нога на ногу, сцепив на колене руки, его кудрявая голова была чуть откинута. Когда летом к Тане приходили гулять маленькие ребятки, она давала им по крохотному кусочку сахара, крестила и, указывая на карточку, говорила: «Этот вот — Мишенька, этот — Олешенька, посередке — старшой Никандр». Больше ей было нечего показать в своей избушке.
Она зажгла свежую лучинку и шепотом прочитала коротенькую молитву, поминая преставленного Никандра. С Никандром ей было легче, она уже не жалела его, потому что умер он дома, на родной стороне. В двадцатом году он приехал из Питера, но приехал не один, а вдвоем с непонятной нутряной хворью. Таня лечила его травяными настоями, заговаривала сама и ходила в дальнюю волость к другому знатоку. Может быть, и поставил бы сына на ноги тот, хороший знаток, кабы не худые харчи: вскоре она своими руками похоронила Никандра, попричитала и успокоилась. Другое дело младшие сыновья. У нее вот уже десять годов болит о них сердце, потому что никому не известно, где и как они похоронены. Сынки воевали, как говорит Таня, «один в белых, другой в красных». Вот только который в каких, она всегда путала, впрочем, было это ей все равно, и тужила она только о том, что лежат они в чужой стороне. По этой причине она иногда не совсем добрым словом поминала мастерового Никандра: ему-то, мол, тут что, ему полдела лежать. Дома-то.