— Что случилось, товарищ? Куда бежим?
— На Центральный аэродром, — сказал парень. — Там, говорят, фашистские флаги поразвесили. — И, выдернув рукав, побежал дальше.
Иовы из любопытства дошли до Ходынского поля, и действительно: под тяжелыми чугунными воротами развевались кумачовые знамена с черной свастикой в белом круге, которые вывесили в связи с прибытием Риббентропа.
— Все-таки это нехорошо, — сказала Людмила, — это идеологически неправильно, что среди бела дня висят фашистские флаги.
— Я с этим полностью согласен, — сказал Владимир Иванович, — но с другой стороны, я вижу еще и отрадный факт: побаиваются нас фашисты, дружиться лезут. Значит, мы всех сильней!
Этот комментарий к визиту Риббентропа успокоил Людмилу, и остаток того дня они провели хорошо. Они погуляли в Петровском парке, отлично пообедали у Людмилиной тетки, которая, кроме первого и второго, подала еще картофельные котлеты в яблочном киселе, а вечером сидели дома и слушали репродуктор.
Иных ярких воспоминаний предвоенные годы во Владимире Ивановиче не оставили. Вообще, по его словам, это были какие-то незапоминающиеся годы, славные, но незапоминающиеся, — возможно, по той причине, что жизнь устоялась, вполне образовалась ее материальная сторона, то есть сложилось такое положение вещей, какое не назовешь благосостоянием, но бедностью тоже не назовешь. Обыкновенная — сытая, деловая и не то, чтобы глубоко осмысленная была жизнь, но поскольку вопрос о смысле человеческого бытия остается открытым, то вообще такие ее характеристики не могут навлечь особенных нареканий. И только в свете того, к чему в это время клонился исторический процесс, какие нагнетались страшные перемены, так называемая обыкновенная жизнь наводит на некоторые тревожные размышления.
Если бы был прав Паскаль и судьбы мира зависели от длины носа царицы Клеопатры, то тогда оставалось бы только руками развести и с легким сердцем отдаться на съедение обстоятельствам. Но каждый культурный человек, исповедующий исторический материализм, с болезненной проникновенностью сознает, что судьбы мира подчинены неотвратимым законам, вытекающим из деяний миллионов граждан земного шара. Отсюда и тревожный вопрос: как же это так получается, что миллионы людей живут своей обыденной жизнью, а в результате образуются все условия для войны… Ведь это так же нелепо, как если бы из-за распространения энцефалитного клеща на Алтае вымерло бы население Новой Зеландии! В общем, это по-настоящему удивительно, что, несмотря на громадное духовное состояние, человечество до сих пор не навострилось таким образом организовывать деятельность некоторых личностей или таким образом отсекать эту деятельность от губительных следствий, чтобы по крайней мере народы Земли не впадали бы в те периоды идиотизма, которые по недоразумению называют мужественным словом — война.
Глава III
1
22 июня 1941 года, в воскресенье, Иовы поднялись в девять часов утра. Людмила отправилась на кухню готовить завтрак, трехлетний Саша начал вырезать портновскими ножницами картинки из книжки «Битва русских с кабардинцами, или Прекрасная магометанка, умирающая на гробе своего супруга», а Владимир Иванович в одних трусах сел к окну и принялся за газету.
Уже шел шестой час Великой Отечественной войны, но только около полудня того злосчастного воскресенья из распахнутых окон Барыковского переулка в изумительный летний день вылетел загробный голос диктора Левитана:
— Сегодня в 4 часа утра без предъявления каких-либо претензий к Советскому Союзу…
Владимир Иванович, после завтрака опять вернувшийся к своей газете, отложил ее в сторону и с грустной злобой засмотрелся на репродуктор. Людмила схватилась руками за голову, слегка закачала ею из стороны в сторону, а Саша, глядя на мать, испугался и заревел.
Дослушав речь Молотова, который говорил после Левитана, Владимир Иванович оделся и отправился в районный военный комиссариат. Но там ему сказали:
— Без паники, товарищ! Когда ты понадобишься, тебя позовут.
Но уже объявили мобилизацию шестнадцати возрастов, уже началось и кончилось Смоленское сражение, пал Киев и был отдай приказ о создании Можайской системы оборонительных укреплений, а Владимира Ивановича все не вызывали в военный комиссариат. Первого октября были прекращены занятия в его школе, детей распустили, и помещение занял штаб народного ополчения. Владимир Иванович на некоторое время вернулся в трамвайное депо имени Русакова, а потом получил направление в оружейные мастерские при «Станколите» и проработал в них до самого призыва в действующую армию.
Повестку из районного военного комиссариата Владимир Иванович получил только 18 октября, уже после того, как миновали самые страшные октябрьские числа, 14 и 15, когда немцы прорвали Можайскую линию обороны и в магазинах стали раздавать продовольственные продукты, жечь во дворах домовые книги, учрежденческие документы, а на Москву посыпались листовки с фотографией пленного Якова Джугашвили. В один из этих дней выпал снег, напомнив, что в природе все по-старому, все в порядке.
Вечером 18 октября Иовы устроили проводы. Это был один из самых тягостных вечеров в жизни Владимира Ивановича, и в частности потому, что Людмила как взяла его за руку, так весь вечер и не отпускала.
Утром 19 октября, в день введения в Москве осадного положения, Владимир Иванович явился на сборный пункт. Людмила и Саша проводили его до того дома, где умер Гоголь, — дальше Владимир Иванович не пустил. При прощании на него напало предчувствие, что он видит жену и сына в последний раз; впрочем, фронтовики в один голос говорят, что это всеобщее и законное предчувствие, но что оно ничего не значит.
В числе примерно тысячи новобранцев Владимира Ивановича сначала занесло в Раменское. Там его в первый же день остригли, помыли в бане, обмундировали, вооружили и привели к присяге. Владимир Иванович стоял в строю в валяных сапогах, в новых стеганых штанах и ватнике защитного цвета, в шапке-ушанке, с трехлинейной винтовкой за номером ЗХ 147339, к которой он проникся почти родственным чувством, и очень жалел, что Людмила в эту минуту не могла на него посмотреть.
Утром 21 октября раменских новобранцев посадили в поезд и привезли в Коломну. В Коломне они две недели учились стрелять, рыть окопы, маршировать, метать гранаты и бутылки с зажигательной смесью, которые выдумал какой-то знаменитый химик, а по вечерам зубрили уставы и писали письма домой. В Коломне Владимир Иванович подружился с двумя бойцами из своего отделения: Иваном Парамоновым, белобрысым парнем лет двадцати пяти с розовыми веками, и татарином Русиком, у которого была такая трудная фамилия, что Владимир Иванович не стал ее даже запоминать.
В первых числах ноября из Коломны их опять привезли в Москву. Новобранцы прошли маршем по Садовому кольцу до Октябрьской площади, повернули на Киевское шоссе и были остановлены неподалеку от деревни Толстопальцево, в расположении 24-й армии. Здесь они простояли в течение всего ноябрьского, двадцатидневного наступления немцев, не имея понятия о том, что творилось вокруг, не сделав ни одного выстрела и не понеся никаких потерь.
Затем произошла новая передислокация: их посадили на грузовики и привезли в Серпухов, потом пересадили на поезд и привезли в Каширу, потом из Каширы — в Серебряные Пруды, где стояло очень много кавалеристов, а из Серебряных Прудов — в село Михайлово, возле которого изготавливалась для прорыва 10-я армия. В Михайлове прибывших солдат развели по новым подразделениям, и Владимир Иванович вместе с Парамоновым, Русином и еще одним интеллигентом по фамилии Козодоев попал в отдельный истребительный батальон, в первую роту, которой командовал старший лейтенант Пушкин. Это был маленький толстенький мужичок с красным лицом и сиплым голосом, который оказался невероятным матерщинником, не пропускавшим не то что фразы, а даже восклицания без того, чтобы не снабдить его матерным оборотом. Кроме того, он любил прибавлять к обращениям японское слово «сан». К ротному старшине, Афанасию Сипягину, он адресовался на иначе как:
— Афанасий-сан… — И далее следовало какое-то распоряжение.
Наконец рано утром 6 декабря, после продолжительного стояния под Михайловом, Владимир Иванович принял свой первый бой. Ночь на шестое число он провел в окопе, вырытом посреди поля. Было градусов пятнадцать мороза, и заснуть было решительно невозможно. Владимир Иванович сидел на дне окопа, обнявшись с винтовкой, и смотрел в мохнато-черное небо, на котором торчала одна звезда, в свою очередь, смотревшая на него с тем пустым выражением, какое бывает в глазах у зевающего человека. Время от времени на немецкой стороне стреляли из пулемета, иногда с шипением поднималась ракета и долго гасла. Иван Парамонов, который мог спать на любом морозе, сладко вздыхал во сне, Русик нервно курил самокрутку за самокруткой. Потом пришел Козодоев и сказал:
— Интересно, в каком смысле мы истребительный батальон? В том смысле, что мы будем истреблять, или в том смысле, что нас будут истреблять?
— Если бы ты, Козодоев, был не из нашего отделения, — сказал Владимир Иванович, — я бы тебе, Козодоев, в морду дал. За пораженческие настроения.
Козодоев замолчал, но спустя некоторое время тяжело вздохнул и сказал:
— В сущности, это я так, для поднятия тонуса. Ведь шутка сказать, братцы, — помирать с рассветом…
— Зачем каркаешь? — сердито пробурчал Русик. — Вот ворона какая… И так на душе плохо, а ты еще каркаешь! Как это ни странно, но Владимир Иванович в ту ночь не испытывал чувства страха, которое по логике вещей должно испытывать перед боем. Он, разумеется, сознавал, что завтрашний день может стать последним днем его жизни, и даже несколько раз начинал мысленно прощаться с Людмилой и Сашей, нарочно вызывая в себе соответствующее состояние, но оно, как нарочно, не приходило. Было просто холодно и противно. Но когда затеплилось утро и мохнато-черное небо стало превращаться в какое-то серенькое, на него навалилось чувство неприятного ожидания. Еще окончательно не рассвело, еще на лицах лежали полумаски теней, а в окопе уже послышалось нервное шевеление, приглушенное бряцание и утренний кашель, как будто деревяшкой стучали о деревяшку.
Вдруг из глубины наших позиций донесся тяжелый вой, переходящий в грохот, почти не переносимый для человеческого уха, — это началась артиллерийская подготовка, предвестившая наступление наших войск по всей линии обороны. Когда перед немецкими позициями разорвался последний снаряд и внезапно установилась страшная тишина, старший лейтенант Пушкин выбрался из окопа, поднял вверх правую руку и что-то пронзительно закричал. Что именно он кричал, Владимир Иванович не разобрал, но не потому, что не расслышал, а потому, что чувство неприятного ожидания в этот момент достигло той критической точки, когда люди без малого ничего не слышат, не видят, не понимают. Однако из-за того, что на крик Пушкина все стали вылезать из окопа, Владимир Иванович тоже вылез, автоматически отряхнулся, взял винтовку наперевес и вместе со всеми пошел в сторону немецких позиций. Он шел и не чуял под собой ног.
Когда рота Владимира Ивановича уже преодолела примерно половину пути, отделявшего наши окопы от неприятельских, кругом стали подниматься черно-белые фонтаны разрывов, и все, кроме Козодоева, залегли. Владимир Иванович лежал в темном снегу и с удивлением наблюдал, как Козодоев единолично продолжал наступать, не по науке держа винтовку перед собой. Он протащился по глубокому снегу еще шагов пятьдесят, потом как-то весь дернулся, точно его ударило электричеством, и осел. Владимир Иванович отвернулся.
То ли оттого, что уже прошел первый страх, то ли оттого, что его потряс поступок бойца Козодоева, Владимир Иванович несколько отошел и уже кое-что слышал, видел и понимал. Вот прошли несколько тракторов ЧТЗ, крытые листовой броней и снабженные станковыми пулеметами, вот послышался голос старшего лейтенанта Пушкина, и все стали подниматься и идти дальше, вот откуда-то справа донеслось наше «ура!» и покатилось, покатилось, разрастаясь в самостоятельную громоподобную силу, способную, кажется, питать электростанции и сдувать с лица земли целые государства.
В результате этой атаки немцы были выбиты из окопов первой линии обороны, но закрепились на второй, и с наступлением сумерек боевые действия были приостановлены. Рота Владимира Ивановича встала ночевать посреди леса. Хотя это было и запрещено, начали разжигать костры.
Русик плеснул в костер трофейного бензина, и он вспыхнул тревожно-весело, горячо. Владимир Иванович засмотрелся на огонь, стараясь не думать о Козодоеве, и на него мало-помалу стало наваливаться странное состояние облегчения и веселости. Ему вдруг захотелось шутить, говорить ласковые слова, как-нибудь услужить Русику и Ване Парамонову, вообще сделать что-то радостное и любовное, но поскольку он не находил этому состоянию толкового объяснения, то как бы отстранялся от своего веселого «я» и вопросительно экзаменовал его бровью другого «я», недоумевающего и замученного.
— А Козодоев твой нюня, — сказал Иван Парамонов, точно почувствовав, что Владимира Ивановича мучает его смерть, — малодушный человек, и больше ничего. Ты же сам собирался ему в морду дать за пораженческие настроения…
Владимир Иванович припомнил, что он действительно грозился побить Козодоева, и ему почему-то стало смешно. То есть ему оттого стало смешно, что можно пообещать человеку дать ему в морду и не выполнить обещания только по той причине, что через час его не будет среди живых, — это почему-то показалось ему смешно.
— По мне так, — продолжал Иван, — взялся за гуж, не говори, что не дюж. Разве я, то же самое, не человек? Разве у меня к людям жалости нет? Разве я без понятия? Нет, все то же самое, что у Козодоева, но уж раз пошла такая пьянка, что либо немец меня, либо я немца, то извини-подвинься! Всяческую жалость, всяческие умные мысли — в сторону, раз пошла такая пьянка! При данном стечении обстоятельств я могу даже людоедом сделаться, если это нужно для обороны. На годок-другой…
2
После Московского сражения, в апреле 1942 года, когда 10-я армия застряла в городе Кирове — только не в том, что на Вятке, а в том, что на Десне, — отдельный истребительный батальон, истребленный по крайней мере наполовину, был отведен с передовой и расположился на полпути между Кировом и Сухиничами. Тут-то Владимиру Ивановичу во всей полноте и явилась рутина службы: дни его теперь были заполнены штудированием уставов, учебными стрельбами, хождением в гости к зенитчикам, различными хозяйственными работами и еще теми безобидными, но довольно дурацкими деяниями самого разнообразного характера, которые у нас называются баловством. За все время стояния между Кировом и Сухиничами произошли только следующие экстраординарные события: Русика избили штрафники, и он был отправлен в тыловой госпиталь; Владимир Иванович получил от Людмилы письмо, в котором она писала, что бывший капиталист Василий Васильевич записался в народное ополчение и погиб в феврале под Тулой; один раз Владимира Ивановича посылали в Сухиничи за бланками для офицерских аттестатов; больше, кажется, ничего. Но вот в районе дислокации 10-й армии раз-другой показался Георгий Константинович Жуков, и все поняли, что не сегодня завтра фронт пойдет в наступление.
Действительно, в первых числах июля войска Западного фронта атаковали неприятельские позиции, но были отбиты и стали откатываться назад. Что касается собственно отдельного истребительного батальона, то к исходу третьего дня боев он оказался в таком сомнительном положении, что все только и ждали, что приказа об отступлении. Батальон два дня прождал этот приказ, а потом попал в полное окружение, и поэтому пришлось занимать круговую оборону, поскольку для прорыва силы были уже не те.
Когда Владимир Иванович и Иван Парамонов закончили оборудование своих ячеек, они сели на землю в ходу сообщения и закурили.
— Ну, вот и все, боец Иов, — сказал Иван Парамонов. — На этом объявляю заседание закрытым. Аминь!