Предсказание будущего - Пьецух Вячеслав Алексеевич 3 стр.


Мне, естественно, не везло: я постоянно назначал не ту игру, которую следовало, забывал про «снос», два раза нарвался на абсолютно выигрышном мизере — словом, мне не везло, что объяснялось и, так сказать, географической близостью Саши, сидевшей от меня в нескольких сантиметрах, и тем, что по причине этой близости я нервничал и все время пускался в дурацкие разговоры. Например:

— Что же ты, гусь ты этакий, делаешь? — говорил я приятелю, игриво заглядывая в его карты. — Обещал взять на пиках семь взяток, а сам, фигурально выражаясь, сидишь без штанов!.. Разве это по-мужски?! Мужчина тем и отличается от попугая, что он соображает, что говорит. Если он говорит, что завтра будет землетрясение, значит, должно быть землетрясение…

Во время этих моих монологов Саша то и дело косила в мою сторону и вздыхала: верно, ей было за меня совестно. А я думал: «Отчего это влюбленность так оглупляет?» — и нервничал еще пуще.

Вскоре карты нам наскучили, и мой приятель спрятал колоду в своем реликтовом поставце. На улице уже наступили сумерки: тени исчезли, воздух, набухший мглой, казался грустно-тупым, как глаза зевающего человека; стояла та немного томная тишина, которая всегда устанавливается ближе к сумеркам, и ее нарушало единственно уютное тиканье ходиков, разрисованных фантасмагорическими цветами.

Потом мы пили чай с брусничным вареньем: мой приятель пил чай из граненого стакана в серебряном подстаканнике, Саша пила из блюдечка, по старинному образцу, а я — чуть ли не из вазочки для цветов. Что-то в одиннадцатом часу Саша засобиралась, и я со смущением вызвался ее проводить.

На дворе было уже так темно, что, как говорится, хоть глаз выколи. Ночное небо имело грязноватый оттенок, видимо, оно было затянуто облаками, а в воздухе, полном запахов осеннего тлена, стояло что-то окаянное, предвещающее беду. Я думаю, это тягостное предчувствие в первую очередь объяснялось полным безветрием и противоестественной тишиной; даже собаки, и те молчали. В общем, стояла «воробьиная ночь».

Хотя Сашина избушка находилась в дальнем конце деревни, провожание заняло считанные минуты. Дойдя до крылечка, мы с Сашей остановились, и наступило то неловкое, мучительное молчание, которое неизбежно должно было наступить. Мне очень хотелось, чтобы Саша пригласила меня зайти, то есть я не представлял себе, как буду жить дальше, если этого не случится, но по всему было видно, что она отнюдь не расположена вести со мной полночные разговоры, а расположена как раз завалиться спать.

Кажется, мы простояли так целую вечность, как внезапно над нашими головами сверкнула молния, на мгновение озарившая окрестность жемчужным светом, и затем раздался оглушительный гром, который произвел на меня впечатление неожиданного удара по голове. Вдруг сделалось так душно, что стало нечем дышать, но в следующую минуту грянул проливной дождь, взбивший на деревенской улице клубы пыли, и в ноздри пахнуло благоуханием. Хочешь не хочешь, Саше пришлось звать меня в дом. «А еще говорят, бога нет», — подумал я, ступая на ветхонькое крыльцо.

Сашино жилье состояло из одной небольшой комнаты, по-женски чистенькой и уютной. В правом ближнем углу находилась свежепобеленная печка, у противоположной стены стоял стол, накрытый клетчатой скатертью, и два венских стула, а у окошек с крахмальными занавесками — узкая металлическая кровать, которая возбудила во мне чувство благоговения. Пахло здесь замысловатой помесью косметики, чего-то горелого и известки.

Только я осмотрелся, как раздался всесотрясающий раскат грома, и в избе погас свет. Ставлю голову против коробки спичек, что внезапно наступившая темень натолкнула нас на одну и ту же сокровенную мысль, или чувство, или предчувствие, которое скорее всего вызвало в Саше законную настороженность, а во мне такую бурю сладких переживаний, что я, как после погони, вдруг задышал жадно и тяжело. Я до такой степени разнервничался, что у меня даже схватило сердце.

— Что-то у меня сердце схватило, — сказал я Саше и внутренне улыбнулся тому потешному предположению, что, вероятно, от любви в принципе можно исцеляться при помощи валидола.

— Вы знаете, Петя, у меня тоже, — сказала Саша. — Наверное, это давление скачет. Давайте-ка, от греха подальше, примем сердечных капель.

— Давайте, — согласился я, — только, если вы не против, на брудершафт.

Я почувствовал, то есть не увидел, поскольку темень стояла полная, а именно почувствовал, что в ответ на мои слова Саша отрицательно усмехнулась.

— Впрочем, я не настаиваю, — обиженно сказал я.

— И правильно делаете, — сказала Саша. — Вообще должна вам сообщить, что в эти игры я давно уже не играю.

— Собственно, что вы имеете в виду? — спросил я, хотя я отлично понял, что именно она имела в виду.

Саша не ответила и правильно поступила.

За окошком рябым темно-перламутровым занавесом по-прежнему стояли воды небесные, по-прежнему время от времени вспыхивала молния, и струи дождя внезапно остекленевали, повисая в воздухе стеклярусной бахромой.

— Так что же вы все-таки имели в виду? — опять спросил я и почувствовал себя идиотом.

Черт меня дернул приставать к Саше с этим дурацким «что вы имеете в виду». Она вдруг завела романтическую историю о том, как один капельмейстер заставил ее выпить на брудершафт, и с тех пор она целых семь лет не может с ним развязаться. В этой истории были главы о ночных восторгах, о полном духовном соединении и о скандалах с рукоприкладством.

Я молча слушал ее историю и прямо чумел от ревности и любви. Мне было одновременно и горько и сладко, и плакать тянуло, и непереносимо хотелось целовать ее шлепанцы, почему-то стоявшие на подоконнике, словом, во мне происходил такой душевный переполох, такая неистовая комбинация из боли и радости меня донимала, что в конце концов на ум пришла одна превосходная мысль, которая впоследствии безотказно скрашивала мою жизнь: я подумал, что вот, кажется, я несчастлив, а в то же время как будто и счастлив, из чего вытекало то душеспасительное заключение, что в энергетическом смысле между счастьем и несчастьем нет никакой разницы…

Он никогда не сидел в тюрьме…

Он никогда не сидел в тюрьме, не умирал с голоду, не замерзал, не тонул, не скрывался, сроду не знал боли острее зубной, и поэтому считал свою жизнь никчемной, недостойной мужчины, вообще настоящего человека. В первой молодости он из-за этого очень переживал и как-то даже уехал с геофизической экспедицией в Теберду, но у него внезапно открылась какая-то аллергия — то ли на тушенку, то ли на жидкость от комаров, — и он был вынужден возвратиться к прежнему, малоромантическому существованию. Двадцати семи лет он женился на своей бывшей сокурснице и к тридцати четырем годам, когда с ним случилась эта история, уже имел двоих ребятишек. Фамилия его была Коромыслов.

К этому времени чета Коромысловых достигла известного благосостояния: у них была трехкомнатная квартира, а в ней все то, чему полагается быть, когда вы достигаете известного благосостояния. Понятное дело, Коромыслов смирился. Более того: с годами он окончательно укрепился в том мнении, что жизнь — это отнюдь не праздник, а своего рода обязанность, даже отчасти служба, и если вы порядочный человек, то ваша первейшая задача будет заключаться в максимальном соответствии своей человеческой должности согласно, так сказать, положению о жизни и штатному расписанию судеб. Единственно, что осталось у него от прежнего беспокойства, был большой портрет Горького, полный комплект «Библиотеки приключений» и сломанная тульская одностволка. Но когда Коромыслов бывал, что называется, подшофе, он ерошил волосы и со слезою в голосе восклицал:

— Разве это жизнь? Это недоразумение, а не жизнь!

Видимо, тоска по какой-то исключительной доле сидела в нем все-таки глубоко.

Теперь о другом. Водится у нас один вредный подвид человека разумного; представители этого подвида тем отличаются от нормальных людей, что не мыслят своего существования без того, чтобы нам с вами как-то не подкузьмить. Впрочем, эти люди измываются над нами без злого умысла, а по причине чувства некоторого превосходства, соединенного с избытком веселости и здоровья, потому что в них сидит некая неистребимая егоза, которая то и дело подбивает их на разные остроумные гадости и злодейства: они выписывают нам журнал «Вопросы энтомологии», устраивают свидания с любовниками жен, вывешивают объявления, гласящие, что будто бы мы торгуем породистыми щенками или скупаем яичную скорлупу. Говорят, абсолютным чемпионом по этой линии остается один замечательный композитор, который, помимо всего прочего, обеспечил себе вечную память тем, что однажды опечатал квартиру одному замечательному писателю, а поскольку этот писатель был человеком мнительным, он с перепугу месяца два прятался по знакомым. Разумеется, озорник, который затеял нашу историю, посредственность рядом с замечательным композитором, но тоже большой прохвост.

Звали его Арнольдом. Это был беззаботный, общительный человек, курчавый, с железным зубом и большими глазами навыкате, которые имели немного ошеломленное выражение. Арнольд с Коромысловым были приятели: они вместе ходили в баню и по пятницам пили пиво в пивном ресторане «Кристалл», который Арнольд называл шалманом.

Как-то осенью, в пятницу, они сидели в «Кристалле» и пили пиво. Накануне у Коромыслова произошла неприятная сцена с женой, которая во время уборки обнаружила в «Эстетике» Гегеля четвертной, припрятанный на банно-пивные нужды, и поэтому в ту пятницу он был но в своей тарелке.

— Разве это жизнь? — говорил Коромыслов, ероша волосы. — Это недоразумение, а не жизнь!

— Что тебе не нравится, не пойму? — спросил его Арнольд, по обыкновению улыбаясь.

— Все! Вообще я считаю, что наша жизнь — это только подобие настоящей жизни, что-то приблизительное, условное, как игра. Дот, допустим, прожил я тридцать четыре года, а что из этого следует? Исключительно то, что я прожил тридцать четыре года!

— У всех так, — сказал Арнольд. — А если у всех так, то, значит, это нормально.

— В том-то и дело, что не у всех! Вот работал я в Теберде: там люди из винтовок стреляют, на камнях спят, спирт неразбавленный пьют — вот это, я понимаю, жизнь!

— Ну, чудак! — сказал на это Арнольд. — Тебе что, приключений недостает?

— Недостает, — сознался Коромыслов и погрустнел.

Тут на лице у Арнольда появилось какое-то ликующее выражение, как если бы он вдруг припомнил уморительный анекдот, — это он решил пошутить с Коромысловым злую шутку; он подумал, что дело можно будет обделать на редкость весело и смешно, так как человек, которого минуют жизненные невзгоды, вероятно, по неопытности поведет себя в критической ситуации как-нибудь очень нелепо, а стало быть, на редкость весело и смешно.

Вот каким образом все устроилось: на другой день домой к Коромыслову явился человек, замечательный необыкновенно высоким лбом, таким выпуклым и тугим, что в нем отражалось электрическое освещение; этот человек вручил Коромыслову толстый пакет, запечатанный сургучом, и попросил в будущую пятницу передать его Арнольду, что называется, из рук в руки; Коромыслов удивился, но пакет взял.

В следующую пятницу, когда они снова сошлись в «Кристалле», Коромыслов рассказал Арнольду о человеке с необыкновенно высоким лбом и отдал пакет.

— Ну, брат Коромыслов, мы с тобой влипли! — воскликнул Арнольд и схватился за голову. — Ты представляешь: мне тоже пакет всучили, чтобы тебе то же самое передать! Ты хоть посмотрел, что в пакете?

— Разумеется, нет.

— А я посмотрел! Деньги в пакете — шестьдесят тысяч.

— Не свисти, — сказал Коромыслов и почувствовал, что вспотел.

— Вот тебе и не свисти! — огрызнулся Арнольд. — Влипли мы с тобой, как последние сосунки!

— И что же теперь будет?.. — на поникшей ноте спросил его Коромыслов.

— Как минимум четыре года без права переписки.

— Да за что же так много?

— За хранение ворованных денег. Это они таким манером вербуют в банды. Сунут деньги под каким-нибудь предлогом, а потом — здравствуйте, я ваша тетя, не желаете ли вступить в банду?!

— Не желаю… — сказал Коромыслов.

— Тогда четыре года без права переписки за хранение ворованных денег. Поди докажи на суде, что ты не верблюд!

— Дай хоть посмотреть, за что сидеть буду, — сказал Коромыслов треснувшим голосом.

— Посмотри, — согласился Арнольд, — но за это тебе добавят строгую изоляцию.

Коромыслов утер ладонью лицо. Ему было ясно, что стряслось непоправимое горе, что жизнь совершенно пошла насмарку, и тогда его обуяла такая гибельная тоска, что захотелось немедленно помереть.

Начиная с того злополучного дня, Коромыслов стал сам не свой: он начал то и дело оглядываться на улицах, в метро взял за правило становиться метрах в трех от края платформы, а дома с отвращением прислушивался к посторонним шумам, ронял столовые принадлежности, вздрагивал от телефонных звонков, часто засматривался сквозь стены и отвечал невпопад. Жена велела ему принимать хвойные ванны и пить пустырник — не помогало.

В четверг Арнольд позвонил Коромыслову на работу и сообщил, будто бы бандиты велели им немедленно явиться на «малину» для объяснений. В первую минуту Коромыслов решил, что никуда не пойдет, что пусть, как говорится, все горит синим огнем, но, хорошенько подумав, он заключил, что нет ничего хуже неопределенности и что, пожалуй, нужно будет пойти. В тот же день, часа за два до свидания с Арнольдом, которое было назначено на половину седьмого в начале Гоголевского бульвара, с Коромысловым произошло внезапное превращение — он перестал бояться. То ли он просто устал бояться, то ли его разобрало зло на людей, которые ни за что ни про что вогнали его в жалкое состояние, то ли в нем действительно сидело какое-то героическое начало, но его вдруг напрочь отпустил страх, и он даже почувствовал себя отчасти другим человеком, нахальным и сильным, как это иногда бывает с застенчивыми людьми тотчас по выходе из кинотеатра, если они посмотрели мужественное кино.

Шли они пешком и очень долго, на чем настоял Арнольд, имея в виду специальную психологическую подготовку: они прошли весь Гоголевский бульвар, всю Кропоткинскую, пересекли Зубовскую площадь и еще с четверть часа плутали какими-то горбатыми, кособокими переулками немосковского антуража. Арнольд через каждые пять минут останавливался перевязать на ботинке узел и из-под руки оглядывался назад, а Коромыслов нарочито беззаботно насвистывал адский танец из «Роберта-дьявола». В конце концов Арнольда стало беспокоить спокойствие его жертвы, и он сказал:

— И зачем мы им понадобились, не пойму?! Ну какие из нас бандиты?..

Коромыслов смолчал, но сделал глазами что-то такое, что вполне могло означать: «А почему бы и нет?»

Наконец пришли. Арнольд в последний раз оглянулся по сторонам, и они завернули в парадное ветхого двухэтажного дома, в фасаде которого было что-то от усталого человеческого лица. Они спустились по каменной лесенке в полуподвал и повернули направо по коридору. Где-то за спиной горела тусклая лампочка, сильно пахло сыростью и еще чем-то непереносимо затхлым — положительно нежилым. В самом конце коридора они остановились напротив двери, которая была исписана разноцветным мелом; Арнольд постучал в нее условленным стуком, и они вошли в просторное помещение с ободранными обоями и отсыревшими потолками, посреди которого почему-то стоял разобранный мотоцикл — в действительности человек с очень высоким лбом использовал это помещение как гараж.

Прямо напротив двери, на низком диване, из которою местами почему-то торчала вата, сидели четверо: тот самый человек, с очень высоким лбом, который на самом деле был обыкновенным сменным мастером с первого подшипникового завода, его приятель, инкассатор, мужчина действительно лютой наружности, и две ничем не замечательные девицы; одна из них просто сидела, положив ногу на ногу, а другая пела под гитару какой-то бандитский романс, от которого веяло гадалками в шалях, милицейскими протоколами и тихими таганскими тупиками. Этот романс до такой степени задел Коромыслова, что ему неожиданно взбрело в голову: жизнь вне закона — все-таки романтическое занятие. Правда, к его чести нужно заметить, что эта мысль промелькнула и испарилась, хотя, разумеется, удивительно, до чего может довести какой-то бандитский романс приличного человека.

Как и ожидалось, человек с необыкновенно высоким лбом объявил Коромыслову и Арнольду, что либо они оба становятся членами его разветвленной банды, либо на них поступает в прокуратуру разоблачительный материал.

— Впрочем, можете откупиться, — в заключение сказал он. — По три тыщи колов с носа, и чтобы деньги сегодня к вечеру. А то приеду мебель забирать. Я буду грузить, а ты, — он ткнул в Коромыслова пальцем, — будешь стоять и говорить мне спасибо.

Потом он подумал-подумал и добавил:

— Или порежу…

Последнее вышло у него негрозно и даже глупо, так что он засмущался сам, но Коромыслов этого не заметил. Вообще он находился в нервно-приподнятом состоянии духа и не замечал ничего, намекающего на подвох, включая те каменные выражения лиц, какие бывают у людей, когда они делают все возможное, чтобы не рассмеяться. К тому же его все это время отвлекало следующее соображение: он думал о том, что, дескать, вот какие бывают страшные люди, не боящиеся ничего, не имеющие представления о тех основополагающих правилах бытия, без которых жизнь становится невозможной, как без вестибулярного аппарата, и, видимо, способные на самые невероятные, доисторические поступки, вплоть до избиения младенцев или антропофагии.

Назад Дальше