Предсказание будущего - Пьецух Вячеслав Алексеевич 39 стр.


— Каких еще лекал? — спросил Владимир Иванович, тараща на меня невидящие глаза.

— Финских.

— Сроду у нас не было никаких лекал; не то что финских, а просто-таки никаких.

И, повернувшись на другой бок, он почти немедленно захрапел.

3

Наутро — проснувшись, но еще не открыв глаза — я сразу припомнил, где я нахожусь и что произошло со мной накануне. Но, как ни странно, мне от этого не сделалось тяжело; напротив, я чувствовал, что мне по-своему хорошо, несмотря даже на то, что все тело противно ныло, точно меня побили. Я принялся размышлять, отчего бы это мне было так загадочно хорошо, и пришел к довольно неожиданному заключению: я вдруг припомнил, что дотошнейшим образом предсказал события 13 февраля вплоть до того, что мы с Владимиром Ивановичем окажемся в изоляторе: из этого следовало, что мне потому загадочно хорошо, что вообще любые, даже самые злосчастные происшествия, которые загодя предречены и, стало быть, осмыслены с точки зрения законов превращения настоящего в будущее, непременно дают какой-то успокоительный результат и, может быть, даже исключают горе как таковое.

Затем я открыл глаза: Владимир Иванович еще спал, а вчерашний уголовник, который оказался маленьким человеком с блестящей плешью, нисколько не похожим на уголовника, делал зарядку и что-то мурлыкал себе под нос. Увидев, что я проснулся, он приветственно сделал мне правой рукой, а потом подошел к двери и стал в нее барабанить. Лязгнул засов, и в камеру просунулась голова Никоненко.

— Умываться, — сказал ему сосед и вышел из камеры в коридор.

Пока он умывался, Никоненко осмотрел помещение, забрал у Владимира Ивановича прохоровские сапоги, подсунув ему вместо них какие-то стоптанные ботинки.

Я поинтересовался насчет соседа; оказалось, что он инженер-строитель и отбывает краткосрочное заключение за драку с женой.

— Этот тип у нас постоянный клиент, — сказал в заключение Никоненко. — Редкий месяц он у нас без привода. В другой раз возьмем его после очередного сражения, я и говорю: «Интересно, — говорю, — Петрович, если Нинка у тебя такая зараза, чего вы не разойдетесь?» А он так плечами пожимает, дескать, сам удивляюсь. Вот дурак-то! Я думаю, он первый дурак Фрунзенского района.

Вслед за этим Никоненко разбудил Владимира Ивановича и ушел, но чуть ли не в ту же самую минуту, как за ним затворилась дверь, снова лязгнул засов и в нашу камеру один за другим ввели троих новых узников.

— С новосельем вас, ребята! — по возможности весело сказал я.

Новые сокамерники не ответили ничего; они уселись на нарах в ряд и как-то внимательно замолчали.

— Так на чем мы вчера остановились? — спросил меня Владимир Иванович.

— На финских лекалах, — подсказал я.

— А еще раньше?

— А еще раньше вы возмущались, что два раза ни за что отбывали тюремное заключение.

— Ну да… Так вот я понимаю, когда ты провинился — тогда тюрьма, это само собой, а так с каких шишей? Народ кругом безобразничает, а я за них отвечай?! Нет, вы мне объясните: за какие такие грехи это получается не жизнь, а продолжительное несчастье?

Тут один из наших новых сокамерников сказал:

— Зря вы переживаете, товарищ. Несчастье — это вообще знак особенного внимания, а незаслуженные несчастья — просто теплая забота о человеке.

— Это в каком же смысле? — насторожился я.

— В том смысле, что если судьба тебя гнет в дугу, то значит, что ты у нее избранник, то значит, что она тебя лелеет и всячески привечает. Это такая народная примета.

— Ничего себе знаки особенного внимания! — сказал я. — Человек столярный клей ел, по чердакам жил, чернилами травился, в плену сидел, за всю свою жизнь имел только два костюма, а вы говорите про знаки особенного внимания!

— Человек рожден на страдание, как искры, чтобы устремляться вверх, — вступил второй наш новый сокамерник. — Знаете, к чему это сказано?

— Ну к чему?

— К тому, что истинная жизнь доступна только пострадавшему человеку, равно как истинное общественное бытие — всякому настрадавшемуся народу. История обрекает народы на безмерные страдания, чтобы они устремлялись вверх. Она избирает себе народ, мучает его до полного безразличия к физической стороне жизни и затем строит из него качественно новое человеческое сообщество. Потому что всякое качественно новое здание предполагает качественно новый строительный материал.

— И вот что интересно, — вступил третий сокамерник из прибывших, — чем круче страдает народ, тем крепче его вера в истинную жизнь. Вам это о чем-нибудь говорит?

— Мне это ни о чем не говорит, — сказал я. — Вон Владимир Иванович настрадался в своей жизни за какой-нибудь небольшой западноевропейский городок, а между тем пороха он не выдумал.

— Нет, я действительно не пойму, за что мне выпала такая вредная доля, — поддержал меня Владимир Иванович.

— Вы неправильно ставите вопрос, — сказал первый сокамерник. — Не «за что», а «зачем» — вот как надо ставить вопрос. А затем, что тьму несчастий вы пережили, и в стране-то тем не менее полный развал всего, и не ворует-то у нас только ленивый, но вот ответьте мне: верите вы в лучшее будущее отечества?

— Верю! — непоколебимо ответил Владимир Иванович.

— И, академически говоря, чем-нибудь готовы пожертвовать ради этого будущего?

— Остаток жизни буду на хлебе и квасе сидеть, только бы этот наш бардак как-то нормализовался!..

— Что и требовалось доказать, — сказал второй наш сокамерник, а третий добавил:

— Вера, это такая же материальная сила, как молоток.

— Интересно, — спросил тогда я, — откуда вы взялись, такие профессора?

— Из страны Уц, — был ответ.

Я почуял недоброе и смолчал.

Прошло минут пять в полном молчании, как явился Никоненко с бумажкой в руках и сделал в нашей камере перекличку; у новых сокамерников оказались очень странные фамилии — Елифазов, Вилдадов и Софаров-Наамитов.

Когда некоторое время спустя Никоненко конвоировал нас с Владимиром Ивановичем в дежурную часть, я дорогой его спросил:

— Каких-то странных подсадили к нам мужиков; я их спрашиваю, откуда они, а они отвечают — из страны Уц…

— Есть такое дело, — сказал Никоненко. — У них так и записано в паспортах: место рождения — страна Уц.

Вчерашний капитан кивком поздоровался с нами и сообщил:

— Так что, ребята, дело ваше табак. Тут поступили кое-какие материалы, из которых недвусмысленно вырисовывается состав преступления — это я откровенно буду говорить.

— Товарищ капитан! — сказал я. — Какое еще там преступление! Это все нелепейшее стечение нелепейших обстоятельств.

Капитан продолжительно и как-то въедливо на меня посмотрел.

— Хорошо, — сказал он. — Вот вам бумага; пишите все, как было и почему. И если несовершеннолетние граждане оказались на квартире случайно — это я вам даю такой намек, — то же самое опишите.

— Я все напишу, — сказал я, — только, видите ли, я не могу писать, если я не один. Позвольте мне где-то уединиться.

— Никоненко! — закричал капитан.

— Я! — отозвался Никоненко и в мгновение ока вырос в дежурной части.

— Вот, понимаешь, учителю требуется уединиться. Уедини его где-нибудь.

Никоненко велел мне убрать руки за спину и повел вдоль длинного коридора, который закончился очень маленькой комнатой с белой больничной табуреткой и забавным столиком, смахивающим на пюпитр. Тут он меня запер и удалился.

Оставшись один, я сел на больничную табуретку, положил перед собой лист бумаги, достал из кармана ручку, и вдруг на меня напало… Если вдохновением называется некая волнительная щекотка в мозгу и общее ощущение надутости теплым воздухом — то на меня напало именно вдохновение. Я улыбнулся и стал писать.

Я не припомню случая, чтобы мне писалось так хорошо. Мысль аккуратнейшим образом оформлялась без каких-либо усилий с моей стороны, а слова вылетали легко, на счастливых крыльях. Прав был подлец Богомолов: с горя мне писалось великолепно.

Минут через двадцать все было готово; вот что у меня получилось:

«Моя внешняя жизнь — это дельная и благоустроенная жизнь, моя чувственная жизнь — это прекрасная жизнь, но моя умственная жизнь — казни египетские. Дело не в том, что моя умственная жизнь находится в разладе с природой вещей или сами по себе мучительны мысли, которые меня занимают, дело в том, что деятельность моего мозга не прекращается никогда. Это не совсем то, на что жаловался Антон Павлович Чехов; он жаловался скорее на болезненную наблюдательность, в частности побуждавшую его запоминать облако, похожее на рояль; меня же мучают художественные идеи. Это, конечно, почти беда.

Некоторое время тому назад меня посетила идея предсказания будущего, которую я вознамерился осуществить посредством большой художественной вещи, если угодно, эпического романа. Не стану останавливаться на том, что это была за идея и отчего мне ее приспичило осуществить, так как уголовного значения это не имеет, укажу только, что для реализации идеи мне понадобился герой. Я перебрал несколько разных кандидатур и остановился на Владимире Ивановиче Иове, который сейчас проходит со мной по одному делу. Товарищ Иов устраивал меня во всех отношениях, поскольку в его жизни, как в капле воды, отразилась история нашей страны за шесть последних десятилетии. То есть он совершенно олицетворял собой прошлое, из которого через настоящее сотворяется будущее. В силу означенного обстоятельства мне пришлось довольно близко сойтись с гражданином Новым, а также с его детьми. Эго знакомство сделало возможным мое присутствие на юбилее товарища Иова и необходимым — защиту моего героя от оскорбления известным молокососом.

Но это с одной стороны; с другой стороны, катастрофу обеспечили такие посторонние обстоятельства, как: влюбчивые подростки, двусмысленное положение литераторов в Советской стране, обыкновенная ревность, административные склоки, набор финских лекал, которых на самом деле никогда не было, и так далее в этом роде. Однако поскольку эти обстоятельства именно посторонние, можно сказать, что лично мое участие в скандале 13 февраля объясняется тем, что я вот уже скоро год, как занимаюсь предсказанием будущего. Из-за того, что в будущем нашего народа я тревожно предчувствую какую-то благодать, из-за того, что все предреченное, как бы оно не было тяжело, исключает горе как таковое, — 13 февраля текущего года на квартире Ольги Владимировны Иовой я стал участником катастрофы, которая в силу всеобщего «двояко» могла произойти, но могла и не произойти. И то, что она все же произошла, особенно досадно по той причине, что сегодняшней ночью мне стало ясно: нет и никогда не существовало такой идеи, которая была бы богаче жизни, и потому все мыслители — это по крайней мере баловники.

Несовершеннолетние граждане оказались на квартире случайно».

Перечитав написанное, я громко постучал в дверь. Пришел Никоненко, отпер меня, и мы отправились к капитану. Капитан взял мой листок, нахмурился и начал читать. Сначала его лицо выражало строгость и только строгость, но затем оно как-то растерялось, брови полезли вверх — словом, с его лицом произошла в некотором роде метаморфоза. Прошло минут пять, капитан отложил мой листок и лирически призадумался. Потом он сказал:

— Вообще кучеряво написано. Знаете, что: вы мне одни экземплярчик перепишите. В смысле как бы на память. Так прямо и напишите: «Уважаемому Николаю Федоровичу от автора». Число и подпись.

Я присел тут же в дежурной части и все сделал, как он просил.

— Ну и ладно, — сказал капитан, — ну и хорошо. Все, товарищ учитель, вы свободны.

От радости я даже немного опешил. Наверное, целая минута прошла в выразительном молчании и глядении друг на друга. Потом я улыбнулся улыбкой свободного человека, кашлянул в кулак и поинтересовался:

— А как насчет моего товарища по несчастью?

— Вот насчет вашего товарища по несчастью не могу сказать ничего утешительного. Видимо, ему придется еще посидеть.

Надо полагать, мне следовало настаивать на том, чтобы и Владимира Ивановича отпустили, а в случае неуспеха отказаться от освобождения и по-товарищески разделить с ним отсидку до последнего часа, однако мне было так радостно от того, что мое горе рассеивалось, оборачиваясь простой неприятностью, что поступить, как полагается порядочному человеку, не было никакой мочи. Жаль, что этот поступок остался втуне, то есть жаль, что в эту минуту меня не могла наблюдать Наташа Карамзина.

— А над вашим товарищем по несчастью такие собираются тучи, — добавил капитан, — что суда, я так мыслю, не миновать.

Глава XI

1

Суда Владимир Иванович действительно не миновал, но и я отделался не так легко, как рассчитывал. Очень скоро к нам в школу пришел из милиции документ, который у нас почему-то называют «телегой». Несмотря на то, что этот документ всего-навсего констатировал голые факты, де такой-то работник вашего учреждения был задержан при таких-то и таких-то обстоятельствах, он имел поворотное значение для моей биографии, поскольку в нем упоминались Письмописцев и Карамзина, а это должно было неминуемо повлечь за собой антипедагогическое расследование. Я вынужден был уйти, так как в ходе этого расследования моя учительская репутация определенно бы пострадала; между тем учитель с подмоченной репутацией, даже с безвинно подмоченной репутацией, явление до такой степени невозможное, как, положим, Наполеон с репутацией клептомана. То есть, можно сказать, что уходил я из педагогических соображений, из тех же, что прежде не уходил.

Вскоре после того, как в школу поступила «телега», я явился к Валентине Александровне в кабинет и положил ей на стол заявление об уходе. Она, бедняга, до того обрадовалась, что если можно было бы вынести мне благодарность приказом или наградить каким-нибудь памятным подарком, она бы не преминула это сделать. Затем я поднялся в свой класс забрать кое-какие бумаги, затем зашел попрощаться с учительской и уже одетым натолкнулся в вестибюле на Письмописцева и Наташу Карамзину. Они меня сначала не углядели, потому что Наташа стояла ко мне спиной, а Письмописцев был слишком занят какими-то своими речами, но в следующее мгновение их что-то толкнуло, и они разом уставились на меня. Что мне почудилось в этих взглядах… — пожалуй, ничего хорошего не почудилось. И тут меня посетило еще одно пророчество, которое, я думаю, сбудется так же неизбежно, как и пророчество 13 февраля: я предсказал, что через три с половиной года Наташа Карамзина превратится в Наталью Письмописцеву, и, таким образом, будет восстановлена справедливость; они проживут жизнь несчастливо, но, как говорится, — до гробовой доски.

Вообще начиная с 13 февраля предсказания посыпались из меня, как из рога изобилия, и что бы я ни предрек, все совершалось по-моему, так что скоро я серьезно заподозрил в себе всамделешнего пророка. Например, по дороге домой я предсказал, что, поскольку мне не удастся совершенно погасить на лице освобожденное выражение, жена встретит меня вопросом: «Что-то произошло?» И действительно: только я вошел в дом, как жена внимательно посмотрела мне в глаза и спросила:

— Что-то произошло?

— Ничего особенного, голубка, — соврал я, так как во мне еще загодя созрело решение до поры до времени не разглашать того обстоятельства, что я теперь нахожусь в статусе свободного человека.

У этого решения было очень серьезное основание: дело в том, что еще в отделении милиции, в то время как я сочинял объяснительную записку, я себе предсказал, что при условии восемнадцатичасового рабочего дня я довольно быстро напишу свою художественную вещь; но обеспечить себе восемнадцатичасовой рабочий день я мог только в том случае, если бы каждое утро под видом хождения в школу забирался бы в какой-нибудь уголок, где никто не мешал бы мне делать дело.

С этим уголком я прямо намучился. На другой день после увольнения из школы я прихватил с собой стопку писчей бумаги и принялся исследовать наши окрестности в поисках укромного уголка. Ничего подходящего не находилось: я пробовал писать в сквере — там было холодно, пробовал в маленьком кафе — там было людно. Только спустя часа два мытарств я наткнулся на ветхий пятиэтажный дом, предназначенный к сносу, и, войдя в подъезд, обнаружил, что в нем еще, как это ни странно, топят — топят, негодяи, несмотря на то, что окна были частью выставлены, а частью выбиты хулиганами. Таким образом, я напал на вполне пригодное помещение, которое соединяло в себе два первостатейных достоинства; в нем было относительно тепло и абсолютно безлюдно.

Назад Дальше