Для Катрин С.
Убийство на улице Каскад
Я человек с улицы, первый встречный.
Для принца я плебей. Для звезды – публика. Для интеллектуала – простец. Для избранного – зауряднейший из смертных.
О, как прекрасно высокомерие исключительных существ, едва речь заходит обо мне! С какой энтомологической точностью они судят о моих вкусах и нравах! Как снисходительны к моим столь обыденным недостаткам! Часто я завидую этому их таланту – никогда не узнавать себя в других, в обыкновенных людях. И чувствую сквозь их благодушие, как их успокаивает моя посредственность. Чем была бы элита без серой массы, чем было бы выходящее за рамки без нормы?
Неужели я так предсказуем в глазах мыслителя, который знает все о моем стадном инстинкте, о моем призвании быть никем, о моем удивительном влечении к часу пик? Неужели я дисциплинирован до такой степени, что никогда не теряюсь в устроенном учеными лабиринте? Неужели настолько лишен самолюбия, что приспосабливаюсь к палке в ожидании морковки? Неужели так готов смеяться или плакать, стоит только какому-нибудь художнику или артисту почувствовать вдохновение? Неужели так уныл и скучен, что способен повергнуть в отчаяние поэта? Неужели настолько труслив, что жду воя волков, чтобы завыть вместе с ними?
Вы, лучезарные существа, дерзающие отправляться в Крестовые походы, выбирать нехоженые пути, рассуждать о душе, воодушевлять толпы, вы, заставляющие крутиться этот мир, который человек с улицы всего лишь населяет, знаете ли вы, что, говоря от его имени, сводя его к блеющей породе, отрицая его индивидуальность, вы – о ирония! – вынуждаете его к счастью? Ибо как можно принять такое – лишиться исключительной судьбы, если не быть просто счастливым – глупо, пошло, естественно счастливым? Счастливым, каким умеет быть только человек с улицы, избавленный от обязанности удивлять, потребности восхищать. И это анонимное, терпеливое счастье утешит его, быть может, в том, что он не пережил ту четверть часа славы, которую сулил ему двадцатый век.
Я солгал. Я вовсе не человек с улицы, не первый встречный.
Почти пятьдесят лет я делал все, чтобы стать им и оградить свою семью от ужасной правды. Для них я был обыкновенным малым, любящим супругом, порядочным отцом, не способным лгать или хранить тайну. Какое двуличие! Как я смог дурачить их так долго? В буквальном смысле слова я – миф. Реально существовавший исторический персонаж, преображенный легендой. В свое время обо мне исписали немало страниц. Я был темой всех разговоров. Меня искали на каждом углу улицы. Если бы мир узнал, кем я был на самом деле, я бы сейчас раздавал автографы.
Прошлой ночью моя жена, которую я так любил, умерла. Ничто более не удерживает меня от того, чтобы раскрыть свой обман.
Будучи целыми днями свидетелем ее мук, отрешенности, приступов гнева, я судорожно стиснул ей руку, чтобы впитать хоть немного ее боли. Но, не обладая этой способностью, был вынужден ждать, ждать, ждать, тщетно, бессильно, вплоть до того мига успокоения, который застал нас обоих врасплох, – ее дыхание стало почти неощутимо, конечности перестали бороться, и я увидел, как на ее губах обрисовалась загадочная, околдовывающая улыбка: «Вот оно, я готова». Снова став сообщниками, мы заговорили на языке старых пар – закодированными, загадочными сообщениями, где в обрывках слов, вздохах, многоточиях таятся воспоминания и истории. В самый последний раз она сыграла роль жены, хорошо знающей своего мужа, и беспокоилась о том, что я не был способен совершить в одиночку, – оказалось, за сорок семь лет совместной жизни количество таких дел умножилось, а я даже не остерегся. Но я едва ее слушал, готовый украсть у нее этот последний час, пытался сказать ей про свою вторую жизнь. Меня вовремя удержал один образ – как моя любимая проклинает меня из могилы, царапая стенки гроба, чтобы вырваться оттуда и выдрать мне глаза за то, что я скрыл тайну посильнее нашей любви.
На заре она угасла, шепнув мне свою последнюю волю:
Обещай мне сблизиться с ним.
С ним – это с нашим единственным сыном, который ждал за дверью.
Не имея другого выбора, я согласился – глазами. Но как сблизиться с существом, которое никогда и не отдалялось? Он всегда был уважителен, и я никогда не стыдился за него перед соседями. Ни разу не пропустил ни одного моего дня рождения, никогда не забывает про праздник отцов. Выказывает мне любовь, но с одним нюансом, я чувствую его, когда мы целуемся по официальным случаям: я подставляю ему щеки, а он придерживает меня за руки, словно останавливая мой порыв к нему. Затем спрашивает, как мое здоровье, а я – как его работа. Он не догадывается, что уже давно перестал любить меня. Если бы его об этом спросили, он бы оскорбился: Это же мой отец! Но я могу точно назвать день, когда перестал быть героем своего отпрыска.
Это было в июле 1979-го – ему тогда исполнилось тринадцать лет. Впервые он не поехал на каникулы вместе с нами – родители одного приятеля пригласили его прокатиться по Италии. Я высадил сына возле красного кабриолета, готового бороздить дороги Юга, и поздоровался с тем, кто должен был присматривать за экипажем, – человеком моего возраста, хотя выглядевшим гораздо моложе, одетым в потертые джинсы и поношенную кожаную куртку, которые придавали ему вид искателя приключений. Впрочем, он таким и оказался – будучи инженером дорожного ведомства, строил плотины и дамбы, чтобы осушать болота и орошать пустыни. Не слишком любопытный, но хорошо воспитанный, он поинтересовался, чем я занимаюсь в жизни, и, чтобы не отвечать, что я коммивояжер, торговый представитель по сбыту ручного инструмента, я сказал ему, что, дескать, специализируюсь по стали. Он обошелся без уточнений. Не беспокойтесь ни о чем, я глаз не спущу с наших негодников. Его болид свернул за угол улицы, и в этот миг я понял, что уже никогда не увижу того ребенка, который еще вчера спрашивал меня о небесной необъятности, словно я знал, откуда она взялась.
Вместо него вернулся юноша, страстно увлеченный итальянским Возрождением, способный бриться, как взрослый, и гордый тем, что в первый раз опьянел, напившись граппы. Он хотел изучать урбанистику, а я не осмелился его спросить, что это, собственно, такое. Отныне всякий раз, предлагая ему что-нибудь сделать вместе, я буду читать в его глазах, что главное для него уже не здесь.
Обещай мне сблизиться с ним.
В ту ночь я пообещал невозможное, но с завтрашнего утра старик снова станет в глазах своего сына человеком. Как никто другой. Я не прошу ни его уважения, ни сочувствия, я лишь хочу, чтобы он пожалел о своем вежливом равнодушии, хочу снова найти в его взгляде детское удивление. Мне не придется даже напрягать память, правда сама рвется наружу, она уже совсем готова, ей слишком тесно там, где она томилась полвека.
* * *
В 1961 году в Берлине построили стену, которая, по словам некоторых, должна превратить Восток в бюрократический ад, а Запад – в упадочническую империю. Юрий Гагарин, первый человек, запущенный в космос, наверняка стал единственным, кто забрался достаточно высоко, чтобы представить себе мир, разделенный таким образом. Этим летом 61-го во Франции жарко, и уже поговаривают, что бордоские вина должны стать исключительными. На экранах идут «Пушки острова Наварон», в Сен-Тропезе танцуют твист, а газеты будоражит прелюбопытное происшествие, случившееся в Двадцатом округе Парижа, в доме номер 91 по улице Каскад. Там 17 июля в три часа ночи с неба упало тело неизвестного мужчины, пробив стеклянную крышу бывшей художественной мастерской, где проживает начинающая, но уже обратившая на себя внимание киноактриса. Она, дескать, мирно спала на диване со своим любовником, как вдруг это тело грохнулось к ее ногам вместе с дождем осколков.
Июльские отдыхающие уже заскучали на пляжах, а августовским не терпится их сменить. Наделавшее шума «Убийство на улице Каскад» не сходит с первых полос газет, которые заполняют свои колонки журналистскими расследованиями этого дела и новыми откровениями. На улицах, в бистро, в кемпингах все излагают свои версии, статья живо заинтересовала всю Францию.
В 1961 году мир движется вперед без меня. В свои двадцать восемь лет мне удалось избежать и Алжирской войны, и надвигавшегося прогресса. Я считаю себя молодым, но лишь бью баклуши. Называю себя анархистом, но всего лишь увертываюсь от мира работы. Один кузен уступил мне лачугу в своем саду, в рабочем пригороде. Иногда он заглядывает ко мне, чтобы сообщить, что набирают людей на какой-то завод, но я притворяюсь спящим. А вечерами болтаюсь между Монпарнасом и Монмартром в поисках сидящей за столиками артистической публики, которой любопытно удостовериться, существует ли на самом деле хваленая парижская богема, или это сплошная туфта. За неимением таланта, который позволил бы мне самозванство, за неимением обаяния заядлого халявщика я так и не вписался ни в один кружок и вынужден откатиться к рабочим окраинам. Но там мое безделье вызывает лишь подозрительность бедняков, которые догадываются о моем глубоком отвращении к любому усилию и с легкостью распознают во мне паразита. Я продолжаю искать свое место там, где его нет. Когда у меня кончаются деньги для праздных шатаний по городу, я срываю одно из объявлений, которые в эту пору экономического роста помогают избежать нищеты любому, кто ради этого готов хоть немного повкалывать. Требуются четыре работника на склад. Наймем официанта для работы в зале. Поденщикам обращаться сюда. Тогда я подчиняюсь естественному ритму труженика: каждое утро моя рука хватается за поручень в метро, каждый вечер я падаю, молясь, чтобы ночь длилась подольше. Когда у меня заводится в кармане мелочь, пытаюсь завлечь какую-нибудь конторскую машинистку за клетчатую скатерть и подпоить ее киром. Если же она сбегает после десерта, я, чтобы утешиться, иду к площади Пигаль, полный решимости избежать ловушек, поджидающих пьяного человека на раскаленных улицах столицы. Там-то я и очутился 17 июля 1961 года, в тот час ночи, когда боги погибели проявляют столько любезности.
Ибо пьяный человек вполне способен угодить и в другие ловушки, помимо тех, что его поджидают. Вместо того чтобы дать обчистить себя в кабаке со стриптизом, вместо того чтобы выйти из подозрительного отеля с вяло повисшим между ног членом, я оказался на двадцатиметровой высоте, где, сидя на красной черепице дома, увлеченно сравнивал свои мелкие невзгоды с такими же несчастьями какого-то совершенного незнакомца. В последующие дни мне все-таки удалось, несмотря на изрядную склонность пьяницы забывать не слишком блистательные эпизоды своей жизни, восстановить последовательность событий, которые привели меня туда. И все же причины своего ночного присутствия на крыше с бутылкой в руке редко бывают приемлемы.
Все началось в кафешке на площади Бланш, где я скрестил свой стакан со стаканом какого-то никудышного типа вроде меня самого. А когда двое таких одиночек сводят знакомство за стойкой, всегда подтверждается своего рода теорема: с чего бы ни начался разговор, с погоды, Брижит Бардо или «Ситроена DS 21», в итоге они обязательно придут к этой сучьей жизни, которая не щадит никого. И где бы они ни чесали языком, на другом конце света или всего лишь за углом, далее обязательно последует универсальное развитие темы – от анекдота к невообразимой гнусности человеческого удела. Теперь уже слишком поздно, чтобы сбежать: братание становится неизбежным.
Когда настал момент рассчитываться, хмырь признался мне, что у него ни гроша, и предложил одолжить ему денег, а потом вместе заглянуть к нему, – дескать, там он их отдаст. Рассчитывал ли он на жест солидарности с моей стороны – алканавты всех стран, надирайтесь! – или же просто приглашал продолжить в другом месте нашу блестящую беседу? Моему опьянению еще не хватало щедрости, и я принял его приглашение.
С тех пор эти 57 франков стали моим наваждением, как для Иуды его тридцать сребреников. 57 тогдашних франков, все ушедшие на перно, а потом на бир. Конечно, и некоторым завсегдатаям кабака кое-что перепало от угощения, но, в общем-то, нам удалось пропить вдвоем бо́льшую часть этих 57 франков, а это три дня работы грузчиком на мебельной фабрике, три дня моей жизни, ушедшие на глотание опилок. Любой другой на моем месте, выписывая ногами кренделя по выходе из бистро, махнул бы рукой и отправился спать, положив конец прекрасному товариществу двух забулдыг, которые, опохмелившись, избегали бы друг друга на улице. Но эта злосчастная мысль получить обратно свои денежки, хотя бы половину суммы, превратилась в некое кредо: ведь пьяница видит в своем упрямстве символ взыскательности, а в своей мелочности – выражение самолюбия. Бедняга счел мою настойчивость залогом нашей рождающейся дружбы. И мы двинулись по бульвару Шапель, как двое жаждущих, заблудших в пустыне мрака.
Он жил на Бельвильских холмах, в доме номер 14 по улице Эрмитаж. Это была старая необитаемая развалина без малейших признаков жизни, наверняка обреченная на снос, где он самовольно захватил какое-то помещение. Нам пришлось перешагивать через кучки строительного мусора, прежде чем мы добрались до каморки на седьмом этаже, которую он осветил, покрутив в руках электрический провод: матрас прямо на полу, электроплитка, консервы. Увидев это место на трезвую голову, я бы сразу сбежал, как сбежал бы отсюда убийца или судебный исполнитель, но я был вдребезги пьян, и это убожество показалось мне настоящим шиком, несущим на себе отпечаток парижских крыш. Он вытащил из-под табурета бутылку мутного стекла с кустарной мирабелевой водкой и предложил мне прикончить ее на крыше; по его словам – чтобы познать упоение высотой. Сидя на ковре еще теплых черепиц, мы сначала чередовали глотки сивухи с затяжками серым табаком, а потом затеяли соревноваться в безысходности, где каждый хотел стать чемпионом невезения. Вспоминая нашу прекрасную юность, мы попирали ее ногами, превращая в крестный путь, и ныли хором, выражая скорбь всех алчущих на земле. Пока он рифмовал «бродяга» и «доходяга», я декламировал свою жизнь как античную трагедию, я был воплощением непрухи, – о нет, меня ничто не пощадило! (Если бы я знал тогда, мертвецки пьяный, сидя в двадцати метрах над землей, что переживаю последние мгновения своей беззаботности! О, юность, враг мой! Тот, кто думает, что ничем не владеет, может потерять все.) Но в эту игру малый играл лучше меня, ему удалось прямо-таки распалиться от собственных невзгод. Он клокотал, ревел, хуля жестокость судьбы и призывая на суд сам Рок. А я, помутившись рассудком от этого адского зелья, позволил проклятьями своего гостеприимца завладеть мной, превратил его драму в свою. Моя сестра слишком любит деньги! – все мусолил он. – Моя сестра слишком любит деньги! Подробностей он добавлял маловато, – похоже, все сосредоточилось в одном этом вопле: Моя сестра слишком любит деньги! Пылая сопереживанием, я поверил ему на слово: есть ли худшее несчастье в мире, чем сестра, которая любит деньги? У меня-то самого были одни братья, так что я даже не осмеливался вообразить, как бы я любил эту сестру и как бы она ранила меня, если бы поставила свое сребролюбие выше любви ко мне, о моя сестра, моя маленькая сестренка! После энного глотка наше опьянение миновало точку невозврата, и, пока он говорил сам с собой о своей проклятой младшей сестре, мной овладело изнеможение, пересилив сочувствие. Силясь вернуться на твердую почву, я неожиданно сделал последнее открытие: заклинания всех пьянчужек земли – это мистические молитвы ради скорейшего наступления эры всеобщей гармонии, пока они сами не сдохли.
Но, мельком увидев лучший мир, зачем мне приспичило возвращаться в наш, гораздо более прагматичный, потребовав с приятеля половину моих 57 франков и аргументируя это тем, что дружба дружбой, а должок платежом красен?
По его взгляду я понял, что совершил непоправимую ошибку. Он как раз достиг того опасного мига, когда пьянчуга, пожираемый нервным возбуждением, оказывается на перекрестке двух путей: один ведет к примирению, другой – к войне. И он выбрал второй.