Государева крестница - Слепухин Юрий Григорьевич 3 стр.


— Да уж не обидит, мыслю. Тут другое — ты не гляди, что он из посадских. В большой силе человек, с самим царём, бают, говорит, как вот мы с тобой...

Кабы так, подумал Андрей, вспомнив подслушанный ночью разговор, и опять его пробрало страхом, как ознобом. Что если надумает оружейник повиниться? «Прости, государь, скажет, был в ту ночь в доме сторонний человек — совсем у меня память отшибло. А теперь опасаюсь, не мог ли чего услышать, стенки-то в работной не рубленые...» Да нет, не повинится, теперь уж поздно.

Позавтракав, пошёл проведать своего аргамака — конь мирно хрупал овсом, вычищенный до шёлкового блеска. Хозяйство у оружейника и впрямь, видать по всему, велось исправно. Он вывел Орлика из конюшни, стал седлать и оглянулся поспешно, услыхав скрип и стук отворившейся калитки. Во двор вошли Фрязин с дочкою и низенькая толстая старуха в шитой бисером кике, видать нянька. Поздоровались и девицу тут же увели. Проходя мимо, она на миг подняла ресницы, и Андрея снова, как и вчера, обожгло.

— Как спалось, гостюшко? — спросил Фрязин, глядя на него пытливо. — Шум не разбудил ли?

— Какой шум? Вроде не слыхать было ничего, — беззаботным тоном отозвался Андрей и похлопал аргамака по шее.

— Да я, вишь, в ночь работал, заказ срочный приспел, так... сам понимаешь, то подпилок уронишь, то клещи со стола загремят. Сон, значит, у тебя крепкий!

— Не жалуюсь, Никита Михалыч, спать я горазд. Только головой до подушки, и как в омут.

— То добро, — повеселевшим голосом сказал оружейник. — Отца-то как зовут?

— Звали Романом.

— Давно ли похоронил?

— Тому шестнадцать годов — в пожаре оба сгинули, и отец и мать. Когда царь женился, помнишь?

— Как такое позабыть! — покачал головой Фрязин. — Народу в том пожаре погибло — не счесть... Обедать останешься, Андрей Романыч?

— Прости, недосуг. Может, в другой раз пригласишь — не откажусь, а сейчас... Дозволь только с ней попрощаться.

— Это с кем же? — прикинулся Фрязин.

— С дочерью твоей, с кем ещё.

Фрязин нахмурился, помолчав, потом кликнул работника, подметавшего и без того чистый двор:

— Тимошка! Скажи там Онуфревне, чтоб Настю вниз позвала...

Та не спешила — появилась, когда уже Орлик был засёдлан, и подошла к отцу, не глядя на Андрея.

— Звал, тятенька?

— Попрощайся с гостем. Да повинись за вчерашнее, по твоей милости человек мало не убился!

Настя, не поднимая глаз, в пояс поклонилась Андрею:

— Прости, сударь, за мою девичью дурь. Не взыщи, я не хотела...

— Помилуй, Настасья Никитишна, за что мне тебя прощать — лошадь виновна, да и то не диво, что испугалась, с шумом всем этим. Вон, Орлик мой — конь ратный, привычный — и то вчера всё ушами прял...

К Фрязину подошёл работник:

— Слышь, Михалыч, там железо привезли, что заказывал, полосовое. Сам поглядишь аль мне принять?

Никита поколебался, глянул на дочку, на сотника, словно решая, можно ли оставить их вдвоём. Потом махнул рукой и пошёл прочь. Настя, не поднимая глаз, спросила негромко:

— Ты с нами отобедаешь?

— Спаси Бог, недосуг мне нынче, Настасья Никитишна.

Она, легко вздохнув, взмахнула ресницами, смотрела на него уже не таясь. И вдруг прыснула еле сдерживаемым смехом, прижав к губам пальцы:

— Ох ты ж и потешный в этой тряпице — ровно турок в тятиной книжке...

— Какой турок?

— А в книжке иноземной нарисован, у него на голове так же вот накручено!

— С тобой поведёшься, ещё не так изукрасишься, — засмеялся и Андрей. — Оповести, как снова кататься-то поедешь, а?

— Да теперь, чай, тятенька не скоро отпустит. Разве что к зиме, на масленой...

5

Жил Андрей возле Андроникова монастыря на берегу Яузы, в доме дальнего родича, боярина Ховрина. Сам Ховрин был не из родовитых, года три как овдовел и теперь находился при войске в Ливонии; обе его дочери были давно замужем, и дом вела престарелая ключница. Увидев Андрея, она широко перекрестилась:

— Ну, слава те Господи, живой вернулся! А мы уж с Юсупкой твоим не знали, что и думать, — хоть по скудельням ходи да расспрашивай божедомов, может, уже сволокли... А чтой-то с головой у тебя?

— Пустое, Федотовна. Вечор пошумели маленько, о притолоку и зашибся...

Федотовна поверила, не усомнившись и не удивившись. Подобное нередко случалось и с Афанасием Ховриным, невоздержанным в винопийстве и порою тоже возвращавшимся домой в слегка повреждённом виде. А вот обмануть Юсупку оказалось труднее: старичок был не так прост. Давно в этом убедившись, сотник Лобанов втайне побаивался своего то ли слуги, то ли наставника, а более всего — дядьки. Непростого этого старичка Андрей — тогда ещё будучи пятидесятником — добыл себе в первом астраханском походе, вместе с бесценной харалужной саблей. Гнались за изменником Ямгурчеем до самого Азова, но настигли лишь часть его двора и гарем; разгорячённые погоней, казаки князя Пронского с досады на неудачу порубили немало ханской челяди, но одного Андрей отбил, пожалев, — тот был стар и явно немощен, а скорее таковым прикинулся. Не зря говорят, что доброе дело всегда себя оправдывает: уж как радовался Андрей взятой в бою сабле, а вышло, что спасённый старичок ещё большая ценность. Сперва оказалось, что он толмач и говорит по-русски, а на обратном пути Андрей занедужил, испив дурной воды, и басурман в два дня излечил его отваром из трав, собственноручно собранных там же в степи. И стало так: о чём басурмана ни спроси — всё знает. Великой мудрости оказался дед, даром что мал ростом и плюгав.

Как его звать, никто не ведал и по сей день. Взятый в полон, на вопрос об имени он гортанно и с придыханиями произнёс нечто столь долгое и неудобосказуемое, что Андрей только плюнул да рукой махнул. Правильно поняв, старичок сказал, что имя это и в самом деле трудно для языка урусов, но можно звать проще — ибн-Юсуфом, ибо так звали его почтенного отца. И стал он просто Юсупкой, но потом Андрей из уважения к возрасту и великой мудрости начал звать его по батюшке.

Помимо благодарности за спасение там, в ногайской степи, Юсупыч скоро привязался к своему новому хозяину как к родному сыну и стал всё чаще донимать советами да запретами — того избегай, того пасись, этого лучше не делать... Андрея это порой выводило из себя, он грозился при первой оказии отправить Юсупыча с каким-нибудь торговым караваном в Крым, в Кафу или куда подальше — лишь бы избавиться от докучной басурманской опеки. И сам понимал, что никогда этого не сделает. Окрестить бы нехристя, думал он иногда, так нет же, и слышать не хочет. Оно понятно, от отцовской веры отказаться — это те не шапку сменить...

Толмачом Юсупыч был отменным: языков знал множество, кроме своих басурманских — татарского, перского да арапского. Во время ливонского похода перетолмачивал в Лаисе и Вендене показания пленных немцев, это Андрей слышал своими ушами и потому не сомневался, что так же легко мог бы Юсупыч говорить и с французами, и с италийцами. Во всяком случае, язык староиталийский, сиречь латынь, он знал отменно, наизусть читал ихние старинные вирши и всё порывался научить этой премудрости и Андрея.

— У вас, в христианских землях, — внушал он, — латынь так же потребна для общения людям просвещённым, как правоверным необходим арабский. В какую бы страну ни привёл тебя доблестный путь воина, на латынском языке ты всегда сможешь побеседовать с мудрым о возвышенных материях.

На это Андрей обычно отвечал, что о возвышенных материях говорить непривычен даже на своём родном языке, а из мудрых он пока знает одного лишь своего прецептора, и с него довольно. Однако сотню, не меньше, латинских слов он, чтобы не обижать Юсупыча, всё-таки запомнил и иной раз даже употреблял их, желая старичка задобрить.

Знание столь великого множества языков было одной из причин тайных опасений, которые внушал ему крючконосый дядька. Андрей помнил о чуде с огненными языками, которые в Духов день сошли на апостолов, после чего тем стала понятна речь всех народов; но коль скоро на нехристя Святой Дух сойти явно не мог, оставалось лишь гадать, кем и откуда послан Юсупычу этот дар.

Сам Юсупыч объяснял это просто: много-де странствовал по разным землям и не был ленив к познанию. По его словам выходило, что родился он в Гишпании, откуда незадолго перед тем изгнали халифа, а оставшихся его подданных стали силком обращать в христианство, почему многие и бежали через море, в Магриб. Бежали и его родители, когда он был ещё отроком. Почтенный отец хотел передать сыну своё торговое дело, но тот, по младости лет одолеваемый честолюбивыми мечтаниями, ушёл из дому, едва достигнув юношеского возраста, и скоро оказался гребцом на венецианской галере. На одной скамье с ним, прикованный к тому же веслу, сидел некий франк; за год Юсупыч научил соседа говорить по-гишпански, а сам стал бойко говорить на языке франков, благо много слов оказалось похожих, явно произросших из единого корня. Когда веницейская галера была захвачена турецкой, он сумел уговорить франка принять ислам; и тот согласился — как оказалось, только для виду, дабы не быть снова приковану к веслу. Вместе они побывали в Стамбуле, в Греции, в Италии. Там нечестивый франк снова объявил себя христианином, а своего приятеля пристроил в услужение и обучение к некоему учёному мужу. Пробыв у него несколько лет и одолев семь свободных искусств, Юсупыч перебрался в земли германского императора, а оттуда — с ганзейскими купцами — в Московию. Но его тянуло к единоверцам, и поэтому он очутился в Казани, а потом и в Астрахани — поближе к Азову и вожделенным берегам Понта. Он тогда ещё не оставлял надежды рано или поздно вернуться в Магриб.

Сейчас Юсупыч сидел в своём углу, зябко завернувшись в зипун, и глянул на вошедшего Андрея круглым глазом, сердито. Глаз этот и крючковатый большой нос делали его похожим на редкостную птицу папугу, каких порой держат на потеху в богатых домах, только маленько облезлую, без алого иль зелёного оперения.

— Аве домине центурион, — проскрипел он. — Как сие перетолмачишь?

— «Здрав буди, господине сотник». Здрав буди и ты, Юсупыч. Опять за латынь взялся?

— Едино дабы удостовериться, что у твоего великолепия ещё не отшибло память. Почто голова перевязана?

— Зашиб по пьяному делу, пустяк.

— Подойди, я буду глядеть.

Андрей вздохнул и подошёл, не пререкаясь. Пререкаться с Юсупычем было что воду в ступе толочь. Дед выбрался из зипуна, стал разматывать повязку, сердито бормоча непонятное.

— Как случилось? — спросил он, неожиданно сильными пальцами осторожно ощупывая голову вокруг ссадины.

— Лошадь сшибла...

— До того упился, что уже на коне не смог усидеть?

— Да не мой то был конь! Понесла чужая лошадь, я сдержать хотел.

— И вы, неразумный народ, ещё дивитесь, почему Коран заказал правоверным пить вино! Не будь ты пьян, не свершил бы столь неразумного поступка.

— Не был я пьян, Юсупыч, не был, напраслину на себя возвёл.

— Глупость того паче. Никто в здравом уме не станет на пути взбесившегося коня.

— Да там, видишь, девица была. Ну, в повозке этой. Так я и помыслил — убьётся, жалко.

— «Жалко», — передразнил Юсупыч. — Откуда ведомо, что сие был бы урон? Я видывал девиц, от убиения которых произошло бы великое облегчение для многих.

— Бывает, — согласился Андрей, бросив на полати саблю и расстёгивая кафтан. — А ну-ка глянь ещё и тут — мозжит чего-то. У, синяк какой натянуло!

— Здесь тоже наложить повязку, сейчас достану бальзам. Что до девицы, которую ты кинулся спасать, то скажу ещё раз — сие было неразумно. Если течение её жизни иссякло и Аллаху угодно его остановить — это произойдёт если не сегодня, то завтра...

— Типун тебе на язык, старый балаболка!

— ...если же нет, твоё вмешательство было напрасным, ибо ей ничто не грозило и опасность была лишь кажущейся.

— Выходит, и я тебя тогда под Азовом зря отбивал у казаков. Если Аллаху не угодно было, чтобы тебе снесли башку, то её бы и не снесли и моё вмешательство было напрасным?

— Сыне, Аллаху было угодно, чтобы именно ты стал моим спасителем, и ты будешь стократ за это вознаграждён. Теперь сыми рубаху и ложись, я тебя разотру...

Растерев и перевязав ему грудь, Юсупыч помог одеться и спросил:

— Девица, я так понимаю, оказалась достойна твоего внимания? Впрочем, излишне это спрашивать. Но она ведь низкого звания?

— Почему ты так решил?

— Достойнейший, мне ведомы здешние обычаи. Дочери бояр не выезжают без охраны и сопровождения.

— Она дочь искусного ремесленника, оружейного мастера, — с досадой сказал Андрей. — Не считаю это низким званием.

Юсупыч воздел руки:

— Аллах свидетель, я тоже! Изготовление оружия — благородное дело, в Гишпании этим могут заниматься даже идальгос. Только оружие и птичьи клетки, все прочие ремесла им настрого заказаны. Но он хоть богат, твой мастер?

— Мыслю, не беден...

— Это хорошо. Это поистине хорошо! Скажи, ты намерен когда-нибудь жениться? Ты ведь уже не юноша. Когда твоя почтенная матерь осчастливила Москву твоим рождением?

— Году в сорок четвёртом, — подумав, ответил Андрей. — В семь тыщ сорок четвёртом, так выходит. Казань в шестидесятом брали? Я шестнадцатилетним туда пошёл.

— Да, тогда тебе уже двадцать восемь. Будь ты правоверным, у тебя давно было бы четыре жены и вдвое больше наложниц, здесь же ты не имеешь ни одной...

— Ладно, дед, с этим уж я как-нибудь без тебя разберусь.

— К тому времени ты будешь подобен старому петуху, способному лишь кукарекать... Прости, достойнейший, я запамятовал!

— Что такое?

— Утром приходили из Постельного приказа — боярин Годунов паки желает тебя видеть, но только у себя дома. Почему он к тебе столь милостив?

— Мне почём знать, Юсупыч. Дело боярское. Мало ли что им в голову придёт...

6

Постельничий Димитрий Иванович Годунов был человеком потаённым. Никто не ведал, каким образом худородный вяземский помещик попал ко двору, в Постельный приказ, куда попасть было не так просто. Ещё труднее было понять, как после внезапной смерти приказного дьяка Наумова сумел он без промедления занять его место — одно из важнейших при дворе, ибо постельничий не только ведает повседневным бытоустройством царской семьи, но и отвечает за её охрану, будучи начальником внутренней дворцовой стражи. Спать постельничему положено в царской опочивальне, и ему доверена «малая печать» для скрепления скорых и тайных дел.

Из-за печати этой Годунов едва не попал однажды в большую беду. Один из ближних к нему людей был замечен в сношениях с литовскими лазутчиками, но его медлили брать, дабы узнать поболе. Медлили, медлили, да и промедлили: вор исчез, похитив малую государеву печать. Убедившись в пропаже, постельничий чуть ума не лишился от страха; по счастью, следивший за утеклецом верно угадал, куда тот должен был направиться со своей добычей. Годунов пришёл к стрелецкому голове Кашкарову, с коим был в дальнем родстве, и, не объясняя, в чём дело, попросил указать надёжного человека, способного исполнить тайное поручение. Полковник, мало подумав, назвал одного из своих сотников, Андрея Лобанова; два дня спустя, едва передвигая ноги и по самую шапку забрызганный грязью, сотник вошёл в столовую палату, где ужинал Димитрий Иванович, и достал из-за пазухи знакомую сафьяновую кису. Распутав завязки трясущимися руками, постельничий вытащил печать и, удостоверившись, что цела, обессиленно опустился на лавку и осенил себя крестным знамением...

С той поры Лобанов был нередко зван в годуновские палаты, Димитрий Иванович не то чтобы чувствовал себя в неоплатном долгу — возвращённая печать была щедро оплачена серебряными ефимками, — просто в его отношении к людям дальновидный расчёт всегда брал верх над чувствами, а расторопный сотник мог пригодиться и в будущем.

Расчёт примешивался даже в отношениях с родственниками, хотя вообще он был человек скорее отзывчивый. Когда умер вдовый брат Фёдор, Димитрий, не раздумывая, забрал к себе в Москву сирот — двенадцатилетнего Бориса и семилетнюю Аришу. Это уж потом начали складываться в его хитромудрой голове разные честолюбивые планы относительно обоих.

Назад Дальше