— Ты, святый отче, дело говори, если ведаешь. А про отвержение от православия учения ради я знаю. Не нам, отче, их судить. Под басурманами живут... С благословения архиереев своих на эти уловки идут.
— Дак то и страшно, владыко, что с благословения... Но не это главное, хотя что главнее есть, чем добровольное отвержение от Христа...
— Что же главное известно тебе, отче?
— Об этом, открытом мне на исповеди, не могу сказать, владыко. Не превозмогу тайну исповеди нарушить. Но душа, я тебе открою, владыко, очень вонючая душа у Арсена. Христом Богом заклинаю, не увози отсель. На беду привезёшь.
Мартирий встал.
Встал и Никон.
— Храни тебя Господи, старец... — сказал. — Про Арсена не думай лишнего. В Москве тоже умеют за еретиками досматривать. Коли обнаружится что, есть и в белокаменной места, где человека спрятать.
— Твоя воля, владыко... — сказал Мартирий. — Я тебе поведал, что мог, а ты думай...
Он ушёл — седобородый, похожий на здешние валуны в белёсых пятнах лишайников. Даже не ушёл, а как-то растворился в немыслимой толщине стен, сложенных из таких же, как он, валунов.
«Ништо... — успокаивая себя, подумал Никон. — За изданием книг у нас Неронов да Стефан Вонифатьевич приглядывают. Не забалует у них грек. А знания языков нужны сейчас на Москве...»
5
Блистали на солнце маковки Успенского и Преображенского соборов, возвышающиеся над каменной монастырской стеной. Словно воины, охраняющие церковь, поднимались по углам монастырской стены мощные башни...
Арсен смотрел из ладьи на удаляющийся монастырь, на дремуче-мощные стены, как будто прямо из лазурной воды встающие, и забывал о долгих и тёмных соловецких зимах.
Арсен был уже не молод. Пятый десяток шёл ему, и позади осталась огромная — её хватило бы и не на одного человека, — раскиданная по разным странам жизнь.
Вырос Арсен в Триколе, в турецкой семье, и всё своё детство думал, что он мусульманин. Но в четырнадцать лет в семью, где воспитывался Арсен, приехал рыжебородый грек, назвавшийся архимандритом Афанасием, и, посмотрев на Арсена, назвал его своим родным братом и увёз в Венецию. Затем, перейдя в католичество, учился Арсен в Риме. И можно было бы ограничиться и иезуитским коллегиумом, но Афанасий велел ехать в Падую постигать там, в университете, философские и врачебные науки.
Арсену было двадцать три, когда Афанасий сказал, что пора принять православие и постричься в монахи. Через два года Арсен был уже игуменом монастыря на острове Кафа.
Монастырь ли это был или постоялый двор, куда насельники сбредались со всех концов света, чтобы в назначенное время исчезнуть, Арсен и сам не знал. Делал то, что было указано делать, и, когда указали, что надобно ехать в Валахию, уехал сам... Жил там у валахского воеводы Матвея, потом у молдаванского Василия. Но и оттуда сорвали. Велели ехать в Варшаву.
В Варшаве Арсен снова был католиком, и не монахом, а врачом. И здесь неведомая Арсену сила поддерживала его, толкая вперёд, и очень скоро он приобрёл известность и лечил уже самого короля. Последнее, что успел совершить в своей медицинской карьере, — вылечил короля Владислава от каменной болезни. Тогда и пришло новое приказание — пробираться в Киев.
В Киев Арсену ехать не хотелось, не хотелось бросать дом в Варшаве, нелегко сорокалетнему человеку сниматься с места, но покорился Арсен и сейчас. Выпросив у короля Владислава грамоту к киевскому митрополиту Сильвестру Коссову, снова обрядился в монашеские одежды и поехал.
Было это летом 1648 года. Украина встретила Арсена горьковатым дымом пожарищ и сладковато-тошнотным запахом разлагающихся трупов. Впрочем, здесь увидел Арсен и трупы, которые не разлагались. Более километра ехал Арсен по дороге с насаженными вдоль неё на колы повстанцами. Когда была совершена гетманом Вишневецким эта ужасная казнь? Бог знает... Под жаркими лучами солнца трупы людей ссохлись и под ветерком легко поворачивались на колах, погромыхивая костями.
Сажали на колы панов и казаки Богдана Хмельницкого, но у казацких палачей не хватало ни искусства, ни опыта. Скорчившиеся, расклёванные птицами останки болтались на месте их расправ.
Всю эту страшную дорогу от Варшавы до Киева прошёл Арсен. Он всегда достигал цели и достиг её и на этот раз. Но на этот раз ему было страшно.
В Киеве надобно было Арсену ждать патриарха Паисия, суметь проникнуть в его свиту и ехать далее — в Москву.
Дело было нетрудное. Жадный Паисий, стремясь поразить Москву пышностью, чем ближе подъезжал к Москве, тем охотнее зачислял в свою свиту всех, кто высказывал желание служить ему. Арсен был зачислен как патриарший уставщик.
Он всё сделал, как предписывалось, и только одного не знали его неведомые повелители. Не знали, что едет Арсен в свите патриарха Паисия в Москву не по чьему-то заданию, а по своей воле. Страшный год, что провёл он на Украине, изменил его. Страх день за днём незаметно копился в душе, и вот Арсен вдруг обнаружил, что ему хочется спрятаться от совершавшихся вокруг ужасов, а главное, от тех могущественных людей, что, подобно Афанасию, внезапно появляются в жизни и, благодетельствуя, сразу же обрекают неведомо зачем на новые лишения и опасности.
Спрятаться Арсену — он это окончательно понял уже в Москве — очень хотелось. И только здесь, в этой бескрайней стране, куда покровители Арсена ещё не нашли хода, и можно было спрятаться.
Тогда-то он и предпринял первый в своей жизни самостоятельный шаг. Сдав, как и было условлено, все подарки, полученные в Москве, Арсен попросил у Паисия разрешения остаться и заняться учительством. Бережливый патриарх, которому не хотелось на обратном пути кормить свою многочисленную, сделавшуюся сейчас ненужной свиту, благословение дал. Так что всё правильно рассчитал Арсен, впрок пошли полученные уроки. Только одного не рассчитал он: у учителей тоже имелся опыт, и наказывать ослушников умели они быстро и верно.
Неведомо, что было поведано патриарху Паисию об Арсене, оставленном им в Москве, но скоро из Валахии прилетела к царю Алексею Михайловичу грамота, отправленная перепуганным патриархом:
«Ещё да будет ведомо тебе, благочестивый царь, про Арсения, что он прежде был иноком и священником, а сделался басурманином. Потом бежал к ляхам и у них обратился в униата — способен на всякое злое безделие. Испытайте его добро и всё это найдёте».
Так и оборвалась в самом начале учительская карьера Арсена. На допросе — его вели князь Никита Иванович Одоевский и думный дьяк Волошеников — Арсений попробовал было запереться.
— Я-то отступник?! — восклицал он. — Да буде кто уличит меня в таком двойном отступничестве, тогда пусть царское величество велит снять с меня шкуру!
Но хотя и простоватыми казались следователи, а неправду сразу почуяли.
— Шкуру с тебя тоже снимем, если нужда придёт... — недобро пообещал князь Одоевский. — А пока я штаны прикажу с тебя спустить, и всё твоё басурманство явлено будет.
И тогда смиренно пал на колени Арсений и покаялся в отступничестве. Напирал, что жить православным под басурманами тяжело и не всяк тяжесть эту нести способен. Его, грешного, не сподобил Бог такой силой...
Однажды на Кафе потребовалась ему книга «Седмь соборов», но не сумел её сыскать в монастыре, поехал Арсен искать книгу на Хиос, но и там книги не было. Пришлось в Константинополь ехать, а там патриарх Парфений в епископы его решил поставить. Уже и деньги были уплачены, но турки сведали, что учился Арсен в Венеции, с которой воевали тогда басурмане, решили, что Арсен — шпион венецианский, и бросили в тюрьму. Две недели в тюрьме просидел, совсем бы погиб, кабы не принял магометанской веры. Только когда совершено было обрезание, выпустили его из тюрьмы турки.
Князь слушал Арсена внимательно, и Арсен видел, что Одоевский и верит, и не верит ему.
Приговор тем не менее оказался мягким отправить на исправление в Соловецкий монастырь. Наверняка не такого приговора ждали решившие покарать Арсена иезуиты.
Уже давно в чёрную полоску сжались острова, а скоро и совсем исчезли, а Арсен всё ещё смотрел туда, и ему казалось, что он видит монастырь среди сияющей морской лазури.
Нет! Он, Арсен, не жалеет о годах, проведённых на острове. Это не Кафский монастырь. Суровы и темны Соловки долгими полярными зимами, но и постигается тут, что нигде более, может, не постигается. Нигде — ни в Риме, ни в Варшаве, ни в Греции — и половины той веры не видел Арсен, которую здесь встретил. Должно быть, и есть эта вера — истинная...
Последние же дни, проведённые на острове, окончательно убедили Арсена в этом. Он снова вспомнил, как гремел, заполняя всё пространство Спасо-Преображенского храма, голос Никона, как забывалось тогда, чей это голос, и становилось страшно и как-то сладко-легко сразу.
Почему-то ему казалось сейчас, что чудотворец Филипп был таким же, как Никон. Такая же апостольская прямота, такое же не знающее компромиссов правдолюбие! Это и не люди даже, а свет, возжжённый Господом, чтобы осветить темноту человечьих путей...
Великая радость переполняла Арсена. Слава Богу, сподобил его Господь быть причастным к великому свершению. Велик в России Господь! Велика Церковь Православная, коли царь единомыслен с народом, а пастыри — с паствой!
Велик чудотворец Филипп!
Не шелохнулось море, не единой тучки не набежало на небо, пока не вошли ладьи в Онежскую губу. Здесь, на острове Кий, остановились. Вынесли гроб с мощами чудотворца Филиппа, отслужили молебен у высокого, стоящего на пустынном берегу креста.
Арсену объяснили, что ещё будучи монахом тут, на острове, спасся Никон во время бури, и крест тогда и поставлен им. А теперь... Теперь здесь будет строиться Крестовый монастырь...
С Божией помощью 11 июня вошли в устье реки Онеги. Двадцатого — поезд с мощами чудотворца встречал Каргополь. Двадцать пятого — Рыбинск, 30 июня — Ярославль.
Звонили колокола, толпы радостнолицых людей шли за телегами, и с каждым днём, по мере того как поезд удалялся от севера, всё гуще, всё изобильнее становилась зелень, словно это сама земля расцветала навстречу мощам угодника.
Трепет вызывала в Арсене мысль, что чудо преображения, начавшееся в Спасо-Преображенском храме на Соловках, продолжается. Он сам видел, как преображается земля, вовлечённая в исполненное подлинного неземного величия движение. Преображались города, встречающие мощи чудотворца, преображалась природа, преображались люди. Чем ближе продвигались к Москве, тем явственнее проступало в Никоне патриаршее величие.
Преображался в этом движении и слабый и грешный Арсен. Ликованием была полна его душа. Снова ехал он в свите патриарха. Только тогда, с Паисием, хотя и больше было пышности, но ненастоящей, показной была она, а здесь — всё истинное... Тут та простота, что отличала, должно быть, и святителя Филиппа. Сердечная...
Уже в июле, когда подъезжали к Москве, Никон неожиданно призвал к себе Арсена и, глядя в светящиеся восхищением и восторгом глаза монаха, сказал, что надумал, к какому делу пристроить его в Москве.
— Справщиком будешь, старец безместный... — сказал он.
И стоя у чудотворцева гроба, словно клятву давал, рассказал, что задумано есть у государя упорядочить церковную службу, привести в соответствие с вселенскими образцами древнего православия.
Закружилась голова у Арсена.
Словно со стороны увидел он сейчас эту картину и поразился её сходству с фресками, которыми любовался в Риме и Венеции. Возложив руку на гроб чудотворца Филиппа, будущий патриарх говорил о новом пути, который избирает для своей церкви.
И это он, Арсен, должен был участвовать в предстоящей грандиозной работе! Он должен был исправить эту великую и чудесную веру русских! Направить её, превращаясь в часть этой веры!
Упал на колени в дорожную пыль Арсен, прижался горящими губами к руке Никона. И опять, как бы со стороны, увидел, что законченную схожесть с римской фреской приобрела картина. Как счастлив был сейчас Арсен!
6
День был переполнен солнцем и высоким небом, в бесконечную глубину которого медленными кругами уходила соколиная охота. Вот в малую точку превратилась птица, застыла там на недосягаемой вышине. И казалось, напрягается, будто тетива, небесная синь, дрожит, и вот стрелою, пущенною с неба, устремился кречет на добычу, ударился сверху, но добивать не стал, снова пошёл ввысь, натягивая небесную тетиву, застыл и снова — стрелою вниз.
Вот она красная соколиная охота царская! Поднятые собаками утки падали сразу, сражённые страшными ударами, а с лебедями и гусями завязывались у соколов отчаянные единоборства. Не давая соколу ударить сверху, уходили птицы в высоту, исчезали из глаз охотников. Но стремительней их ввинчивался в небесную высь сокол и снова зависал над жертвой, как стрела в натянутой тетиве небесного лука, падал на птицу, неся неминучую смерть. С бессильно обвисшими крыльями падал из поднебесья лебедь, а сокол, перегнав падающую добычу, опускался на рукавицу сокольничего, марая её стекающей с когтей лебединой кровью, и замирал так, глядя на падающего к ногам царского коня лебедя. Круглые глаза были у сокола, неподвижно-чёрные.
Утешала эта полевая потеха душу государя. Веселила его сердце сия птичья добыча, высокий соколиный лет. И возвращаясь во дворец, глядя на сияющие в лучах вечернего солнца купола московских церквей, ощущал государь соколиную лёгкость и силу в своём теле. Двадцать три года было царю, великие дела предстояло совершить, и любовью и радостью была переполнена душа.
Уже помолившись перед сном, вспомнил Алексей Михайлович, что так и не благословился сегодня у своего духовника, и досадно стало на самого себя, что позабыл в охотничьей соколиной радости друга душевного. Заспешил к Стефану Вонифатьевичу.
Быстро прошёл по дворцовым переходам и вошёл в комнату духовника. Тот не один был. Седенький, маленький, сидел он и, горестно кивая, слушал широкоплечего, ухватистого протопопа, чем-то похожего на медведя, насевшего однажды на государя в звенигородском лесу. Тогда Алексей Михайлович и с жизнью уже прощался, ибо, думая вытащить нож, только пустые ножны ухватил. Слава Богу, святой Савва Сторожевский тогда явился. Уложил топором зверя. Тогда Алексей Михайлович не знал, кто его спаситель. Исчез тот, пока выбирался из-под мёртвого зверя государь. А ныне, 19 января, обретены были мощи преподобного, и только взглянул Алексей Михайлович на образ, и сразу признал... Он, святой Савва, в лесу к нему на помощь являлся.
Здесь, у Стефана Вонифатьевича, топора не было, но уморительно схожа картина была. Не замечая вошедшего государя, корил тщедушный, как Савва, Стефан Вонифатьевич здоровенного протопопа, а тот — ну точь-в-точь как медведь — только переступал с ноги на ногу и сопел расстроенно.
Вообще-то Алексей Михайлович протопопа этого знал. Видел как-то на Пасху у казанского протопопа Ивана Неронова.
— Аввакум, Аввакум! — вздохнул Стефан Вонифатьевич и заплакал. — Что ж ты церковь-то оставил соборную?!
Кровь в голову государю бросилась. Выступил из своей невидимости у двери на середину комнаты.
— Как это церковь оставил?! — гневно вопросил. — В своём ли уме ты, протопоп, коли сотворил такое?!
Страшно было юрьевецкому протопопу Аввакуму, когда на исходе второго месяца служения в Юрьевце Повольском напали на него, сговорившись с прихожанами, местные попы. Вытащили из патриаршей избы, батогами били, а бабы — ухватами. Хорошо, воевода Данила Крюков с пушкарями подоспел, отбил у окаянных, так и жив остался...
Страшно было, когда в избе у себя под охраной стрельцов сидел и слушал, как: «Убить его, блядина сына, да собакам в ров выкинуть!» — беснуется на улице толпа.
Страшно было, когда на третью ночь под покровом тьмы, кинув жену и детей, убежал со двора. Спотыкаясь о коренья в ночи, падая, бежал по берегу Волги в Кострому. Думал, там у протопопа Данилы отсидеться, да Данилу самого с Костромы выбили. Ещё 25 мая вышел он на берег Волги певцов унять, да его и побили. Как и Аввакумовым прихожанам, не полюбилось костромичам единогласие, недосуг было длинные службы стоять, побыстрее привыкли Богу молиться.