Бегство в Египет. Петербургские повести - Етоев Александр Васильевич 3 стр.


– Нет, брат, что там ни говори, а – пестиком. Но против пальца тоже не возражаю. Иногда бывало и пальцем.

– Пальцем-пальцем, а пестиком – только на военных парадах.

Это дядя Петя и инвалид Ртов, чтобы скрепить перемирие, вышли в Покровский сад выпить квасу.

– Сашка! Ну у тебя и велосипед! – крикнул дядя Петя Кузьмин.

– А это что за карась? Опять, что ли, родственник с Новгородской? – сказал инвалид Ртов.

И тут я закричал:

– Помогите!

Дальше помню только пляшущий костыль инвалида да то, как стоптанные дедовы башмаки мелькают между деревьями садика, словно рыжие пузатые тараканы.

Вместе с дедом сгинуло и точило.

12

Смоляной бычок-тепловоз стоял, пригорюнившись, у перрона и говорил вокзалу: «Прощай». За спиной его переминались вагоны.

Ещё один тепловоз, дрожа железным хвостом и нервно кусая рельсы, пристроился у вокзальной стрелки и ждал, когда подадут зелёный.

Кошачий глаз светофора всё не хотел мигать: поезд не принимали. Подходы к шестой платформе занял «Северомуйск – Конотоп» – состав был цвета тоски.

Северомуйские жители тёрлись лицом о стёкла, прощаясь с транзитным перроном. А тот, захоженный тысяченогой толпой, стоял на месте и всё не трогался – не хотел.

Пассажиры уже обжились, укладывались на общих местах, шипело ситро, лопалась яичная скорлупа – уже как будто и ехали.

А через перрон, напротив, позёвывали вагоны люкс состава на Симферополь.

Носильщик бляха № 15 покуривал в начале перрона, глядя, как тёплый воздух съедает папиросный дымок. С утра он уже наломался, и ничего ему сейчас не хотелось – ни взваливать на телегу багаж, ни переть его, потея, к вагону. Стоять бы так и стоять, а денежки чтобы ходили сами. И когда он услышал голос, то сказал в уме: «Подождёт».

– Свободны? – повторил голос.

Но и бляха привык себя уважать. «Ещё раз спросит, может, тогда отвечу. Бог любит троицу». И пустил табачное колесо.

– Уважаемый, вы чего – оглохли? Я вас спрашиваю.

Бляха № 15 нехотя приоткрыл глаз, потом оба, потом раздвинул их в пол-лица и быстро отступил за тележку. Перед бляхой на асфальте перрона стоял и смотрел на него в упор чёрный кожаный чемодан. Взгляд его был пристальный и недобрый. А рядом с этим пристроился такой же второй – наверное, его близнец. И так же хмуро смотрел на бляху.

Бляха вмиг поскучнел. Папироса догорела до гильзы, и, чадя, занялась бумага. А он стоял как пришибленный, глотая вонючий дым.

Чемоданы тоже стояли. И ладно бы просто стояли – один из них, что был слева, прокашлялся и говорит:

– Мне бы на симферопольский, десятый вагон.

«Всё, – решил для себя бляха, – с квасом надо кончать».

Сзади была стена, за стеной – зал ожидания. Влево-вправо – тоже не развернёшься. Впереди – два чернокожих дьявола, говорящие по-людски.

Все пути перекрыты, бежать некуда, разве что к Богу в рай.

Он вытер горячий лоб, с тоской посмотрел на небо, но дорога к райским обителям была перегорожена тучей.

– Послушайте, поезд сейчас уйдёт.

«Поезд? В рай поезда не ходят». Бляха сморгнул соринку, затёкшую вместе с потом в глаз. После встряхнул головой.

Перед ним стоял человек. Плащ защитного цвета, кепочка набекрень, под козырьком – лепёшка: нос, глаза, две ноздри. Такого среди вещей и правда немудрено не заметить.

Душа у бляхи отмякла. Он выбросил прогоркшую папиросу и закурил новую.

– На симферопольский, говоришь? – Бляха посмотрел на часы. – Поздно, уже ушёл.

– Да как же ушёл – не ушёл. Вон он, на пятой платформе. – Человек замахал руками.

– Сказано, ушёл – так ушёл. Слышишь, дымком запахло?

– Это северомуйский ушёл, а мой ещё вон стоит.

Бляха пожал плечами:

– Ушёл, не ушёл – не моё дело. На пятую платформу не возим, чужой участок.

– Друг, выручите. Опаздываю.

Но бляха знал себе цену.

– На третью отвезти – могу. Хочешь на третью – грузи чемоданы.

– Да зачем мне на третью? Мне на пятую, к симферопольскому.

Бляха знал, что он делает. В носильно-тележечном ремесле он разбирался тонко.

Главное – выждать момент, когда поезд вот-вот уёдёт. Тогда клиент последние штаны с себя снимет. А так, за тридцать копеек – пускай дураки работают.

Бляха курил и слушал, как лязгнули малиновым звоном буферные сцепки вагонов. У симферопольского, на пятом пути.

– Господи, – сказал человек.

Бляха, тот не сказал ничего, он ещё не докурил папиросу.

– Ну, – сказал наконец бляха, – ставь свои чемоданы.

Пассажир сложился скобой, так что выперли на спине под плащом верблюжьи горбы лопаток. Чемоданы грохнули о телегу, и бляха полегонечку тронул.

Поезд уже дрожал.

– Пошибче бы, – нервничал пассажир и брякал в брюках монетами.

– Доставим. – Бляха остановил телегу. – За поклажку не беспокойтесь, – сказал он, неторопливо закуривая. – В целости будет поклажка. Извиняюсь, какой вагон?

Поезда приходят, поезда уходят, а вокзал остаётся на месте.

И с вокзалом – бляхи.

Они стояли рядком, руки положив на тележки, и беседовали о Тунгусском метеорите.

Бляха № 15 тоже беседовал помаленьку, а когда разговор стихал, разглаживал в широком кармане морщинистый трудовой рубль.

Про чемоданы он уже и помнить не помнил, про их хозяина тоже: мало ли на земле чемоданов, и у каждого есть хозяин.

А на ближних путях к вокзалу уже ворочался «Симферопольский № 2».

Бывает и на бляху проруха – метеорит ему надоел, и пока в расписании дырка, он отправился в тележечный цех забивать козла.

И как раз когда второй симферопольский мягко пристал к платформе, у бляхи на «пусто-пусто» выпало два пролёта. Сожрал костяной козёл по́том добытый рубль. Сожрал и не подавился.

Бляха плюнул со злости в стенку, но не попал.

Когда он выкатил на платформу, эхо боя за пассажиров уже затихло. Гроздьями с бляшьих тележек свисали сумки и чемоданы. Бляха тырк туда, тырк сюда, но поздно – бляхи своего не уступят. Это тебе не Тунгусский метеорит.

Он угрюмо посмотрел на 12-го, как тот прёт свой небоскрёб по перрону. Да в руках ещё по три чемодана, да на горбе мешок с абрикосами.

И вдруг вдали на платформе, где и вагоны попроще – не пассажирские, а прицепной товарняк, и народу – одни вокзальные собачонки, замаячила пятёрка ладони. И тянулась эта ласточка, эта птичка не к кому-нибудь, а к бляхе, к нему.

– Вот кто мне ответит за «пусто-пусто», – сказал он, взметая пыль, и покатил туда.

Ласточка ещё трепетала, когда он одолел перрон. Лихо притормозив ногой, бляха сразу же схватился за чемоданы, пока клиент не раздумал. Пристроил их на тележке плотненько, чтобы не растрясти на трещинах и ухабах перрона, погладил чёрную кожу, и – руку словно бы обожгло. Рука почувствовала что-то очень знакомое – впадинку ли, пупырышек, рубчик на чемоданном боку.

Лоб его насупился, вспоминая. Глаза задумчиво сползли с чемоданов, перебежками добрались до пассажира, и губы сделали вдох.

Перед ним стоял точь-в-точь такой же клиент, как тот, которого он недавно отправил. Те же смазанные глазёнки, горбыль носа свесился вбок, защитного цвета плащ, кепочка из козлины.

– На площадь перед вокзалом, – сказал он как ни в чём не бывало.

– Ах на площадь? Я тебе покажу «на площадь». Сгружай своё барахло. Это что ж… Это ж ещё не уехали, а уже приехали?

Пассажир стоял перед ним, ковыряя между губами спичкой.

– Имейте в виду, – сказал он, – что я заканчивал технический вуз. Так что, уважаемый, надо знать, с кем имеешь дело.

У бляхи посолонело в горле.

А, думает, пёс с тобой, главное, чтобы гнал монету. Но, однако же, дело тёмное.

– На площадь перед вокзалом, – повторил этот, что ещё не уехал, а уже приехал.

И всё, и больше ни слова, лишь шкрябанье подошв о перрон.

Бляха тоже поначалу молчал, но когда уже выкатывали на площадь, не выдержал пустоты во рту.

– А почём нынче в Крыму помидоры?

Но по Лиговке стрекотал трамвай, и, видно, пассажир не расслышал. Бляха гнал свою поклажу как бог. Там обгонит кого, здесь кого перегонит – шёл ровно и не сворачивая, чувствовал колесо.

– Здесь, – сказал ему человек и пальцем показал в землю.

Бляха сгрузил чемоданы и поставил их в тень тополька.

– Что-то сдачи… – сказал он, нырнув в карман, когда дело дошло до сдачи. А вынырнув из кармана, он увидел лишь пыльный тополь да две вмятины на пустой земле – на память от чумных чемоданов.

В животе гулял холодок, время приближалось к обеду. Бляха медленно катил вдоль стены, скучая и дымя папиросой. И когда его скучающий взгляд сунулся в милицейский щит, где висели объявления о розыске, сердце у него помутилось и душа наполнилась шумом.

Там, на сером щите, под угрюмой строкой «РАЗЫСКИВАЮТСЯ», увидел он то лицо. Нос, глаза, две ноздри, кепочка из козлины. Тот нос. Те глаза. Всё то. И кепочка тоже та.

13

Я ему рассказал всё: и про вчерашний уличный маскарад, и про сегодняшнее дворовое приключение.

Он подумал и говорит:

– Ты такое слово – «шпиономания» – знаешь?

– Нет, – отвечаю я.

Он опять подумал и спрашивает:

– Ты что в последнее время читал?

Тут я мог чем похвастаться.

– «Зубы дракона», – говорю, – «Когти тигра», «Щупальца спрута», «Бацилла № 15», «Синий тарантул»…

– Хватит, дальше не надо. Смотри, утки летят.

За окнами над школьным двором по облачной белой дороге летели утки.

Короткая утиная стая. Они пропали за крышами, но мы ещё смотрели туда, где только что был их след.

Я хлопнул кулаком по лбу:

– Да, забыл – ещё «Пленники подземного тайника».

Женька поёрзал за партой и внимательно на меня посмотрел. Сидел он у окна слева, парта наша была последней, спереди нас прикрывали Жуков и Карамазов, один был длинный, другой коротенький, как бочонок, и оба сидели молча – должно быть, спали.

– Раз «Щупальца спрута» – значит дело серьёзное, – сказал Женька. – Жаль, что всё это теперь без меня. Сегодня я уезжаю.

Куда, я уже не спрашивал, слишком египетскими стали его глаза, чтобы не понимать куда.

– Женька, а может, завтра? Завтра я бы тоже с тобой.

– Ты теперь не со мной, ты теперь со своими тарантулами.

Я понял, он мне просто завидует, и мне его стало жалко.

– Хорошо, сегодня, но давай вечером. – Я страшно не любил темноту и знал, что он это знает. Поэтому и предложил вечер. – Когда у нас последний трамвай?

Женька посмотрел на меня, Египта в его глазах уже не было, были хитрые паучки вопросов, насаженные на крючок удивления.

– А этот твой Лодыгин, он не артист? В цирке он не работает?

– В цирке? Кажется, нет. А ты почему спрашиваешь?

– Понимаешь, однажды на остановке я видел человека с хвостом.

– Как? С хвостом?

– Погоди, сначала дослушай. Стою я, значит, на остановке, и он стоит. Я сначала не понял, что он с хвостом, потом вижу, люди вокруг шушукаются и на него поглядывают. Я тоже на него посмотрел и вижу – у дядьки за спиной хвост. Метёт он им по асфальту – билетики, пыль, окурки всякие в кучку у фонаря сметает. А потом вдруг как заволнуется, покраснел – понял, что люди на него смотрят, и говорит. Товарищи, говорит, извините, забыл хвост отстегнуть. С работы, говорит, еду, работа такая у меня, говорит. Отстёгивает он свой хвост, а тот у него жёлтый, как веник, и к себе в портфель прячет. В общем, он был артист. Может, и эти тоже?

– Насчёт второго не знаю, а что Лодыгин не артист, это точно.

– Ну, может, он в художественной самодеятельности, ты ж не знаешь. Стой, я придумал. Надо пойти к нему и спросить.

– Как! Просто взять и прийти домой?

– А что?

– Это же не по… – «Правилам», хотел я сказать. Как ведь положено: сделать сперва ходули, подойти незаметно на ходулях к окну и подсмотреть, что делает враг. Главное, чтобы ходули были высокие, доставали до нужного этажа. Паша и Толик в «Тайне „Соленоида“» поступают именно так.

Но я вовремя вспомнил про точильщика и его точило. И ещё подумал, а что бы сейчас со мной было, если бы дядя Петя и инвалид Ртов не пошли тогда выпить квасу. И почему-то эта мысль и это воспоминание соединились со вчерашним уличным случаем, и результат получился скверный. Такой скверный, что домой к Лодыгину – на ходулях или пешком – идти мне очень даже не захотелось.

Я сказал:

– …Не получится.

– Почему не получится?

– А если его нет дома или у него звонок не работает?

– Знаешь, – Женька с уважением посмотрел на меня, – что-то есть в твоей голове от головы профессора Доуэля.

И тут меня под партой кусили. Я посмотрел вниз и увидел чьи-то мокрые зубы.

Женька тоже увидел зубы и, дождавшись, когда в них откроется щель, сунул туда учебник «Родная речь». Вместо кляпа, чтобы не было крика. Я понял, вытащил бельевую прищепку и надел её мокрозубому подлецу на нос. Пусть знает, как нелёгок труд ловцов жемчуга. Без воздуха четыре минуты.

Отсчитав в уме четыре минуты, я снял прищепку. Учебник мы вынимать не стали, пусть слушает, негодяй, молча.

– Не для того, Капитонов, даны человеку зубы, чтобы другого человека кусать. – Женька хотел сказать что-то ещё, такое же доброе и большое, но двоечник Капитонов надул шершавые щёки и выдохнул изо рта учебник.

– Гады, – сказал он, хрипло и слюняво дыша. – А ты, скрипач, – главный гад. – И уполз под колоду парты.

Урок был медленный, как дохлая кляча, и назывался «Родная речь».

Вёл его наш директор Василий Васильевич, расставив ноги греческой буквой «лямбда» и вытянувшись свечой у доски.

Свет знания едва тлел, освещая только чёрную доску и первые ряды парт, где сидели девочки и отличники.

До парты, где сидели мы с Женькой, слова долетали плохо – вёрткие уши отличников хватали их на лету и втягивали в глубину голов.

Слева от нас, за окном, в каменной коробке двора бегал по кругу ветер, а посередине, из центра земляного квадрата глядела зарешёченным глазом низенькая башня бомбоубежища.

Говорили, что в глубине, под школой – целый подземный город, но поди проверь, когда башню сторожит большой амбарный замок, а ключ от него, по слухам, висит на шее директора Василия Васильевича.

Урок был свободный, как бы не по программе, и Василий Васильевич восковым голосом пересказывал чеховского «Хамелеона».

В конце, как положено, должна была прозвучать мораль, и шестеро человек в классе должны были умереть со стыда, но мы с Женькой были заняты важным делом, Жуков и Карамазов спали в положении сидя, Капитонов наматывал под партами свои двадцать тысяч лье, так что умереть мог один Юрик Степанов, но он, как всегда, спасал кого-нибудь из пожара и поэтому на урок не пришёл.

Я поскрёб авторучкой шею, где прятался клопиный укус.

– А может, устроить засаду? Спрятаться у его двери и ждать, когда он войдёт?

Женька помотал головой:

– Ну войдёт он, а что дальше? Ждать, когда выйдет?

Конечно, Женька был прав, но от правды ещё никому не бывало легче.

– Кто читал Чехова, руки вверх, – долетел до нас от доски лёгкий голос Василия Васильевича.

Никакого леса не выросло. Даже девочки и отличники позабыли, где у них руки.

И только одна былинка, один бледный чахлый росток непонятно какой породы пробился возле окна.

Я сам не понял, почему я её поднял. Какая-то тугая пружина подбросила ладонь к потолку, и пять деревянных пальцев за что-то там ухватились. Рука моя была белая, и тень от белой руки, чёрная и тяжёлая, давила мне на лицо.

– Филиппов, – вяло сказал директор, должно быть, и сам не рад, что напоролся на такого рассказчика. – Это вы зачем руку? Почему?

Почему? Однажды в вязанке газет, когда мы собирали макулатуру, мне попалась тощая, как селёдка, книжка писателя Чехова – приложение к журналу «Нива».

Книжка была старая, но смешная, особенно я запомнил рассказ про одного мужичка, который ночью проходил через кладбище.

Я поднялся; рука болталась под потолком, поднявшись вместе со мной.

– Руку-то опустите. Уже можно и без руки. Вы читали Чехова? Что? Когда? Расскажите.

Назад Дальше