Но в этот момент Закатов, не выдержав, расхохотался. Залилась серебряным звоночком и Маняша у него на руках. Прыснули девки. Только Дунька осталась насупленной.
– Избалуете вконец, вот моё вам слово! Сами потом локти кусать будете, что её замуж никто взять не захочет! Хоть какое приданое посулите – не возьмут! И ни один благородный панзиён её не примет!
– И не надо! – с облегчением сказал Закатов. – И замуж не выдам! И в пансион тоже не пущу! И хоть ты меня съешь с костями без соли!
– Ну, давайте, давайте, растите цыганку дикую! – разбушевалась Дунька (девушки за её спиной уже хихикали в открытую). – Спортили младенца цыгане эти ваши! А вы ещё и потакаете! Ох, пожалеете, моё вам слово! И как только барыню-покойницу угораздило в цыганском шатре родить!
Дунька была права. Два с половиной года назад, ранней осенью, когда графине Закатовой подошло время рожать, она даже не поняла, что с ней происходит. Не обратив никакого внимания на первые схватки, болотеевская барыня взобралась в дрожкии отправилась проверить, хорошо ли вспахана под озимые дальняя полоса у Рассохина. В результате Настю скрутило посреди пустой полевой дороги, и никого, кроме перепуганного кучера, не было под рукой. К счастью, в полуверсте от дороги, у рощи, был раскинут драный цыганский шатёр, и Кузьма на руках отнёс туда свою барыню. Через два часа Настя с помощью пожилой цыганки благополучно разрешилась девочкой, и первой Маняшкиной пелёнкой был цветастый, линялый фартук степной повитухи.
К вечеру и роженица, и младенец были доставлены в усадьбу. К тому времени уже вся дворня бегала по округе, разыскивая свою брюхатую барыню. Сам Закатов носился верхом по окрестностям, сходя с ума от беспокойства. Он первым и увидел подкатывающие к Болотееву дрожки.
«Настя! Господи, наконец-то! Где ты была?! Разве можно тебе… в твоём положении… Ох! Это кто? Это чьё? Как же так… Уже?!»
«Уже, Никита Владимирович.» – устало и счастливо сказала Настя, беря из рук сидящей рядом старухи-цыганки пёстрый свёрточек. – «Вы уж простите меня, дуру… сама не знаю, как срок проворонила. Мы с Дунькой считали, что через две недели только, а вон что вышло! Кабы не вот эта тётка Грипа…»
Но тут налетели дворовые во главе с трубно рыдающей Дунькой, начались охи, расспросы, причитания, поздравления… Закатов едва успел сунуть широко улыбающейся цыганке серебряный рубль – всё, что нашлось в карманах. Он пригласил тётку Грипу в усадьбу назавтра, для окончательного расчёта – но на другой день цыган уже не было в поле: только чернело брошенное костровище среди примятого жнивья.
А вскоре Настя погибла – глупо, нелепо, страшно. Закатов до сих пор не мог простить себе, что в тот ветреный день отпустил жену в гости. И полжизни бы отдал за то, чтобы забыть вечер с кровавыми полосами заката в сизом небе, когда на двор ворвалась Дунька – вся в крови, без платка, с безумным лицом. В её руках надрывалась криком месячная Маняша.
«Барин, миленький… Прикажите меня на воротах повесить… Не уберегла… Барыню нашу, голубушку… Не сберегла, Никита Владимирович, не оборонила… Примите младенца…»
Он едва успел выхватить из Дунькиных рук малышку – и нянька рухнула на землю в беспамятстве.
Дальнейшее Закатов помнил смутно. Милосердная память оставила ему лишь обрывки воспоминаний о том, как в кромешной темноте они с мужиками ехали в лес. Как искали впотьмах брошенные дрожки и бесчувственного Кузьму, как нашли Настю, убитую в лицо ударом топора… Кажется, мужики пытались оттащить его, уговаривая «не смотреть, не страдать попусту» – но как он мог не увидеть того, что осталось от жены?..
Закатов почти не помнил и похорон, на которые съехалась вся округа. Отпечатался в памяти почему-то лишь снег, сухой и колючий, падавший на забитую крышку гроба. Рыдала дворня, закатывалась в судорогах Дунька. Всхлипывали в платочки помещицы-соседки, тяжело вздыхали и кряхтели их мужья. Каждый подошёл к Закатову со словами сочувствия – и ни одного из сказанных слов он впоследствии так и не смог вспомнить.
На поминках Никита почти не пил. А ночью, оставшись, наконец, наедине с бутылкой водки, в полчаса выпил её всю и навзничь повалился на неразобранную постель.
Шесть дней он пил беспробудно, гоняя старого Авдеича за водкой и никого, кроме него, не впуская в комнату. День сменялся ночью, скрипели половицы под осторожными шагами прислуги, завывал ветер в трубе, голые сучья липы стучали в раму, сыпал и переставал снег… А на утро седьмого дня в комнату решительным шагом вошла Дунька. Она взяла со стола едва начатую бутылку, выкинула её в сени и, уткнув кулаки в бока, сурово объявила:
«Ну вот что, барин, – пора и честь знать! До полной скверности-то допускать незачем! Уж и так образ человечий почитай что утратили… Более Авдеича не беспокойте, а рассолу у меня немерено! Послезавтра в рассудке будете, – или я не я!»
Так и вышло. Через день, поздним утром, Закатов сидел на смятой постели, глядя остановившимися глазами в стену, и безуспешно пытался вспомнить, что он натворил за эти дни. Несколько лет назад, сразу после войны, он много пил – но пьяным никогда не буянил и вообще глупостей не делал. Может, и сейчас обошлось?.. Хуже всего было то, что он ничего, совершенно ничего не мог вспомнить. Ничего – кроме крышки гроба и сыплющегося на него сухого снега. Дальше начиналась чёрная дыра.
Скрипнула дверь. Вошла Дунька с сапогами в руках.
«А сейчас, барин, пройтиться извольте!»
«Дунька, ты с ума сошла?…» – не поворачивая головы, спросил он. – «Поди вон… Я хочу спать и…»
«После спите, сколько хотите.» – милостиво разрешила Дунька. – «А сейчас, хоть убейте, извольте на двор идтить! В комнате-то прибрать надо, хоть топор вешай… Вы своим телом недвижным только девкам мешать будете!»
Закатов молчал, не в силах не только пререкаться с Дунькой, но даже смотреть на неё. Было, однако, бесспорно, что выметаться из дома всё же придётся. Он уже начал собираться с духом, чтобы подняться – как вдруг услышал шуршание бумаги. Закатов обернулся. Рядом с ним на столе лежала стопка писем.
– Это что такое?
– Ваше, барин. – спокойно пояснила Дунька, стоя к нему спиной и одёргивая занавески на окнах. – Сами ж писали в эти дни. Писали, Авдеичу отдавали да велели отправлять. А я на всякий случай у него отбирала, потому вы не в полном здравии были, и мало ль что там оказаться могло, в бумагах-то этих… А после-то поправить тяжеленько будет!
– Дай сюда. – мёртвым голосом приказал Закатов, только сейчас смутно вспоминая, что, кажется, и в самом деле было… что-то спьяну писал… Взяв в руки письма, он убедился, что все они были адресованы княгине Вере Николаевне Тоневицкой.
Сорвав одну из печатей, Закатов с ужасом вчитывался в собственный пьяный бред.
– Скажи… – словно со стороны услышал он свой сорванный голос. – Авдеич ездил в уезд?.. Хоть одно письмо было отправлено?
– Ни единого. – отозвалась Дунька, старательно расставляя на столе книги. – Я все поотбирала. Уж простите, коли виновата, нынче же велю…
– Дунька, ты спасла мою жизнь и честь.
Она промолчала, хотя Закатов явственно услышал её невесёлый смешок. Он растерянно начал было складывать измятые листки на коленях – и вдруг вспомнил, что Дунька грамотна и она могла… разумеется, могла… Жаркая волна ударила в лицо. Закатов неловко положил стопку писем на стол. Отвернулся к окну, не смея взглянуть на няньку. Он не мог даже спросить, читала ли она эти письма – прекрасно зная, что услышит в ответ: «Как можно, барин, смеем ли…» В комнате наступила тишина, прерываемая лишь шуршанием Дунькиной юбки: она расставляла разбросанные вещи по местам. Затем послышалось грозное:
«Барин, да уберётесь вы из дому, в конце концов, аль нет?!»
Закатов поспешил подчиниться.
На дворе было белым-бело. Всю ночь падал снег – и не растаял наутро, затянув покрывалом все неровности, ямы с грязью, выбелив поленницу и крыши, мягкими шапками осев на кистях рябины у забора. Стоя на крыльце, Закатов изумлённо смотрел на воцарившуюся за одну ночь зиму. Острый, морозный воздух коготками вцарапался за воротник шинели. От сухой свежести у Никиты так закружилась голова, что он, покачнувшись, ухватился за дверной косяк – и на него тут же свалился огромный снежный ком. Выругавшись, Никита стряхнул с волос холодное крошево, огляделся. У поленницы Авдеич и Кузьма кололи дрова. Перехватив взгляд барина, они бросили работу, поклонились. Закатов кивнул им – и медленно начал спускаться с крыльца.
Он уже выбрался на пустую деревенскую дорогу за околицей, вдоль которой щётками торчали голые кусты, когда его догнала укутанная платком Дунька со свёртком на руках.
– Вот… Марью Никитишну прогуляться вынесла. Пососали с утра молочка да уснуть изволили. Спят-то крепенько, здоровеньки, не сглазить бы…
Закатов остановился. Превозмогая головокружение, заглянул в безмятежное личико малышки. Словно почувствовав этот взгляд, Маша сладко зачмокала и выпятила губу.
– Не смей давать ей этот жёваный хлеб в тряпке. Только портить желудок! Настя не разрешала…
– И не собираюсь даже! – фыркнула Дунька. – Маняша и без соски спит сладенько! Кормилицу я уж нашла ей, даже не беспокойтесь! Наша Федорка такова коровища, не в обиду будь сказано, что на троих молока достанет… – Дунька вдруг всхлипнула. – Голубушка моя Настасья Дмитревна сама кормила… никого не слушала… О-о-ох…
– Не реви, Дунька. – ровным голосом приказал Закатов, глядя на низко висящие над лесом свинцовые тучи. – Не реви. Не то и я сейчас вместе с тобой взвою. Хороши будем оба…
Дунька зажмурилась и замотала головой. Маняша в её руках недовольно пискнула.
– Дай сюда. – Закатов отобрал свёрточек.
– Ой, барин, не сроните! – тревожно потянулась Дунька. – Вы ж ещё не больно в здравии, кабы беды не вышло…
– Отстань. Как я уроню собственного ребёнка?
– Вы один у Машеньки теперь остались, Никита Владимирыч. – спокойно и строго сказала нянька. – На вас грех будет, коли судьбу её упустите. Настасья Дмитревна с небес за вами следить станет…
– Да уж не стращай меня, сделай милость. – криво усмехнулся Закатов. – Я… видит Бог, постараюсь. Хотя и ничего в этом не смыслю. Кстати, Дунька, – хочешь, я дам тебе вольную?
– Это за какую же провинность, барин?! – возмутилась та.
– Постой… Но ведь ты не моя, а Настина… была…
– Ну, а теперь, стало быть, ваша! – объявила Дунька. – Коль не желаете владеть, на Марью Никитишну перепишите! Ишь, вздумали – покойной супруги имущество по ветру пущать! И куда же я пойду, с вашего дозволенья, – вольная-то? От Машеньки, ангелочка нашего?.. И что вы с ней, позвольте узнать, делать-то без меня будете? Кому на руки сдадите? Федоре, дурище этой? Аль девкам, у которых ветер под хвостом свистит?!
– Ну… как знаешь. – пожал плечами смущённый Закатов. – С тобой мне, конечно же, будет легче…
– То-то и оно-то! И отдайте младенца… а то держите как полено еловое. Идёмте домой.
– Ты ступай. – Закатов осторожно передал малышку. – Я, пожалуй, пройдусь ещё немного. Не беспокойся, скоро вернусь.
Дунька ушла. Проводив её взглядом, Закатов медленно повернулся и, ссутулившись от холода, зашагал по пустой, обледенелой дороге. Тяжёлые тучи, поднявшись из-за леса, уже закрыли собой полнеба. В воздухе завертелись первые снежинки. Глядя на них, Закатов вспомнил о том, что точно в такой же серый, холодный день три года назад сделал предложение Насте. Они не любили друг друга и едва были знакомы. Настя была сиротой-бесприданницей, Закатов – хозяином трёх нищих деревень, где мужики едва сводили концы с концами. Обоим нечего было ни ждать, ни терять. Они поженились. И в глубине души Закатов надеялся, что Настя не пожалела о своём решении. Он ни разу не обидел жену, старался выполнять её просьбы, пытался быть внимательным. Плохо, вероятно, пытался, но Настя никогда не жаловалась. Легко, шутя она привела его неряшливую холостую жизнь в порядок, взяла в руки и дом и хозяйство, и, казалось, всем была довольна.
«Мы с ней могли бы жить и дальше.» – думал Закатов, отворачиваясь от холодного ветра. – «Может, и жили бы хорошо. И ты бы успокоился в конце концов… Не век же убиваться по несбывшемуся счастью! На четвёртом десятке даже как-то и смешно. А теперь Насти нет. И ведь как глупо, как бессмысленно… Несправедливо как! Убита беглыми мужиками, разбойниками! Она, которая никогда в жизни даже дворовой девки за косу не выдрала, – не то что эта ведьма Агарина… Настя с этой своей Василисой носилась как с писаной торбой, а та… Впрочем, что ж теперь рассуждать. Глупо в тридцать лет ещё рассчитывать на справедливость в жизни… Когда и где ты её видел, Закатов?»
Внезапный порыв ветра налетел с реки. Он взметнул полы закатовской шинели, подхватил ворону, мерно взмахивающую крыльями над стернёй, и резко швырнул её в сторону. Заунывное карканье огласило окрестности. Перепуганная ворона кое-как выровняла полёт и уселась от греха подальше на голую ветлу, крепко вцепившись когтями в сук. Закатов с невесёлой усмешкой следил за ней.
«В точности как я… Только вот уцепиться не во что.» – подумал он, сворачивая на стёжку к деревенскому кладбищу. Но на полдороге вдруг круто развернулся и зашагал назад. Почему-то мысль о том, что он увидит Настину могилу, привела его в ужас, – и до самых сумерек Закатов мерил шагами околичную дорогу, так и не решившись заглянуть на погост. Ни отчаяния, ни боли в сердце уже не было. Лишь тоска – привычная, давняя, – капля за каплей возвращалась в душу. Он снова остался один.
Ночью Никита стоял у окна, в которое бился снег, слушал вой ветра в трубе. В доме было тихо, лишь из сеней доносилось похрапывание Авдеича. Глядя на язычок свечи в чёрном стекле окна, Закатов старался думать о покойной жене – и не мог. В голову упорно, преступно шли мысли о совсем другой женщине. Те мысли, от которых он так и не смог избавиться за годы своей женатой жизни. Видит бог, он старался… Старался изо всех сил, понимая, что не выпускать Веру из сердца – глупо… что нельзя всё время думать о том, что не сложилось да и сложиться не могло. И ничего не мог с собой поделать. Не было дня, чтобы он не вспомнил Веру – сестру своего лучшего друга, Веру – княгиню Тоневицкую… Что толку теперь бередить душу?
«Ты, Закатов, теперь – старик, безутешный вдовец и одинокий папаша.» – с насмешливой горечью думал он. – «Только и остаётся, что дорастить Машу до замужества – а там уж с чистой совестью застрелиться. И кончится, наконец, весь этот кошмар… Стоило столько лет его длить! Вся твоя жизнь – нелепая, унылая, ненужная кишка, которая тянется, тянется… и никому от неё ни счастья, ни радости. И в первую очередь – тебе самому. Даже Настю не сумел уберечь – супруг, мужчина… Кому ты теперь нужен… да и кому был нужен хоть когда-нибудь? Вера считает тебя малодушным трусом – и она тоже права. Твоё предназначение в жизни – приносить всем беду. Так, может, довольно, наконец?.. Твоё счастье, что Дунька оказалась умницей и не позволила отправить эти письма… тьфу, позорище! Если бы до Веры дошло хоть одно… Трезвым, небось, ни разу не решился ей написать, духу не хватало, а спьяну… да ещё недели не прошло, как Настя умерла… Ну что ты за сукин сын, Закатов?!.»
Скрипнула дверь. Никита обернулся.
– Дунька, тебе чего? Что-то с Машей?..
– Спит Маняша, не беспокойтесь. – нянька не спеша вошла в комнату. – Сами-то пошто свечу жгёте? Ночь-полночь…
– Не знаю. Не спится. А ты ступай.
– Сейчас, только огарок вам переменю. А то вон уж совсем фитилёк плавает… Да уйдите вы от окна-то! Может, книжку какую потолще принесть?
– Какие теперь книжки, Дунька… – отмахнулся он. – Иди спать.
Дунька не послушалась. Закатов слышал, как она меняет свечу в старом медном подсвечнике. Вскоре шаги послышались совсем близко: Дунька подошла и встала у него за спиной.
– Полно, барин, не убивайтесь. Что ж поделать, коли божья воля… Авось голубушке-то нашей, Настасье Дмитревне, на небе легче, чем нам тут. Верно, Господь в ангелицы её взял за кончину мученическую… Сами видите, даже я уж не реву. А уж поболе вашего барыню-то любила!
– Я её вовсе не любил, Дунька. – Закатов, не отрываясь, смотрел на снежные сполохи за окном. – И она меня тоже. Удивительно бессмысленной вышла эта наша жизнь…
Дунька ничего не ответила. Закатов отошёл от окна; сел на старый скрипучий стул, опустил голову. И ничуть не удивился, когда Дунька, подойдя, спокойно обняла его.
– Экие глупости несёте, Никита Владимирыч… Право, слушать совестно. – задумчиво выговорила она. – Любили, аль не любили – какая разница? Жили-то по-доброму, не сворились. Вы голубушку мою не обижали. И никакого безмыслия тут не было, ибо сказано: «Плодитесь и размножайтесь». Про Маняшу-то нешто забыли? Али и она вам безмыслие?.. Полно убиваться, Никита Владимирыч. Христос терпел и нам велел, смиритесь…