Свои-чужие - Пэтчетт Энн 4 стр.


– Так мы ее задавим, – засмеялась Беверли и наклонилась к детскому личику. – Ты уж извини нас.

Он держал ребенка на руках – знакомая невесомая тяжесть. Беверли взяла с пеленального стола мягкую тряпочку и вытерла Казинсу губы.

– Помада, – сказала она и, подавшись вперед, снова поцеловала его.

– Ты… – начал он и осекся: так много всякого теснилось в голове, что трудно было выбрать что-нибудь одно.

– Я пьяная, – сказала она и улыбнулась. – Пьяная, вот и все. Неси ребеночка Фиксу. И скажи, что я приду через минуту. – И наставила на него палец. – А о прочем убедительная просьба не распространяться, – и снова засмеялась.

Казинс наконец осознал то, о чем начал догадываться с первой минуты, как только увидел ее – когда она заглянула на кухню и окликнула мужа. С этой минуты началась его жизнь.

– Иди, – сказала Беверли.

Она отпустила ребенка. Прошла в другой конец комнаты и принялась устраивать поудобней спящих девочек. Он еще минуту простоял у закрытой двери, не сводя глаз с Беверли.

– Что? – спросила она уже безо всякой игривости.

– Замечательный вышел праздник, – сказал Казинс.

– Не то слово.

У Фикса был лишь один резон послать его на поиски ребенка – Казинса никто из гостей не знал и, значит, ему было легче и проще пробиваться сквозь толпу. Казинс понял это только в ту минуту, когда все дружно уставились на него. Тонкая, как прутик, и даже загаром схожая с древесной корой женщина шагнула навстречу и, вскричав: «Вот она!» – наклонилась поцеловать обрамлявшие личико ребенка золотистые кудряшки, оставив на лбу у девочки след от губной помады. Ойкнула и пальцем попыталась стереть пятно, отчего малышка сморщилась, готовясь заплакать.

– Простите. – Женщина взглянула на Казинса и улыбнулась ему. – Фиксу не говорите, что это я, ладно?

Ему было нетрудно пообещать – эту загорелую он никогда прежде не видел.

– А вот и наша девочка. – Какой-то мужчина улыбнулся ребенку и похлопал Казинса по плечу.

За кого они его принимают? Никто не спросил, кто он такой. Один Дик Спенсер знал его тут – и тот убрался восвояси. Покуда Казинс лавировал сквозь толпу на кухню, его снова и снова на каждом шагу останавливали и окружали. Вокруг только и было слышно: «Ах ты лапочка!», «Привет-привет, моя красавица!». А девочка вправду была чудесная – теперь, при свете, он и сам это видел. Вылитая мама, и кожа такая же, и глазки широко расставлены – слышалось со всех сторон. Ну, копия Беверли. Он держал ее на сгибе руки. Девочка то приоткрывала глаза – сверкающие синие маячки, – то снова закрывала, будто проверяла, по-прежнему ли она у него на руках. Ей было уютно и удобно там, как любому из его собственных детей. Он умел держать их.

– Вы ей явно нравитесь, – сказал человек с кобурой под мышкой.

На кухне курили несколько женщин. И пепел стряхивали в чашки – верный признак того, что увеселились вконец. Теперь оставалось только ждать, когда мужья скажут им, что пора по домам.

– О-о, кто пришел… – протянула одна, и все уставились на Казинса.

– А где Фикс? – спросил тот.

– Не знаю, – пожала плечами женщина. – Вы уходить собрались? Давайте я возьму. – И протянула руки.

Однако он не собирался доверять ребенка первым встречным и со словами: «Я его поищу» – попятился.

Казинсу казалось, что он уже целый час кружит по дому Китингов, отыскивая сначала дочку Фикса, а потом его самого. Наконец хозяин обнаружился на заднем дворе, где беседовал со священником. Девушки, с которой тот танцевал, нигде видно не было. Людей на лужайке, да и не только на лужайке, заметно поубавилось. И солнечные лучи пробивались сквозь ветви апельсиновых деревьев уже сильно наискосок. Высоко над головой Казинс увидел единственный уцелевший апельсин, который непонятно как проглядели в угаре соковыжимания, привстал на цыпочки, высвободил одну руку – девочка покачивалась у него на другой – и сорвал.

– Господи, – сказал Фикс, вскинув на него глаза. – Где ж вас носило-то?

– Вас искал, – ответил Казинс.

– Да я все время тут был.

«В следующий раз вот сам себя и ищи» – чуть было не вырвалось у Казинса, но он совладал с собой:

– Тут, но не там, где я вас оставил.

Фикс поднялся и принял ребенка без изъявлений благодарности и прочих церемоний. В ходе передачи девочка недовольно пискнула, но сейчас же прильнула к отцовской груди и заснула. Рука у Казинса лишилась привычной уже тяжести, и ему не понравилось это ощущение. Сильно не понравилось. Фикс заметил пятнышко на лбу дочери.

– Ее что – роняли?

– Это губная помада.

– Ну-у, – сказал пастор, собирая себя со стула, – вот и мне пора. Через полчаса у нас в церкви будут угощать спагетти. Всех приглашаю.

Они попрощались, и отец Джо Майк в окружении свиты прихожан прошествовал к воротам, как святой Патрик Даунийский. Паства махала Фиксу на прощание и желала доброго вечера. Был еще не вечер, но и уже не день. Вечеринка затянулись.

Казинс выждал еще минутку в надежде, что Беверли, верная своему слову, придет за ребенком, но она все не приходила, а вот ему давным-давно пора было уходить.

– Я так и не знаю, как ее зовут, – сказал он.

– Франсис.

– Правда? – Казинс снова взглянул на миловидную малютку. – Вы дали ей свое имя?

Фикс кивнул:

– Сколько носов было разбито из-за него в детстве. Каждый пацан в округе считал своим долгом сообщить мне, что у меня девчачье имя. Ну вот я и решил назвать дочку Франсис.

– А если бы мальчик родился?

– Мальчика я бы назвал Фрэнсисом, – сказал Фикс, и Казинс снова почувствовал себя идиотом. – Первую нашу мы назвали в честь дочки Кеннеди. Я думал, ну и ладно… Подождем, думал, но вот… – Фикс замолчал и взглянул на ребенка. Между рождением первой и второй дочери у Беверли случился выкидыш на позднем сроке. Ваше счастье, говорил им потом доктор, что смогла вторую выносить, но не рассказывать же об этом заместителю окружного прокурора. – Так оно и вышло.

– Славное имя, – сказал Казинс, хотя на самом деле подумал: повезло малышке, что не родилась мальчиком.

– А у вас как? – спросил Фикс. – Дома небось Альберт-младший?

– Сына зовут Кэлвин. Кэл. И ни одну из дочек Альбертой не назвали.

– Вы сказали – еще одного ждете?

– В декабре, – ответил Казинс, и ему вспомнилось, как перед рождением Кэла они с Терезой, лежа в темной спальне, перебирали имена. Одно забраковали, потому что так звали мальчика, с которым Тереза училась в начальной школе: рубашка у него вечно была в пятнах, он грыз ногти и был всеобщим посмешищем. Другое не понравилось Казинсу – напомнило одного неприятного паренька из детства, хулигана. Но потом добрались до Кэла, и обоим понравилось. Примерно так же выбирали они имя для Холли. Кажется, потратили меньше времени и, кажется, не обсуждали это в постели, когда ее голова лежала на его плече, а его рука – у нее на животе, но придумали вместе. И не в чью-то честь или в память, а просто дали девочке это имя, потому что решили: оно красивое. А Джанетт? Он не помнил, чтобы они вообще обсуждали, как ее назвать. Он опоздал тогда в клинику – единственный раз – и, если память ему не изменяла, как только вошел в палату, Тереза сказала: «Это Джанетт». Но если бы Казинса спросили, он сказал бы, что хочет Дафну. Теперь надо обсудить, как назвать следующего. По крайней мере будет о чем поговорить.

– Назовите Альбертом, – сказал Фикс.

– Это если мальчик.

– Мальчик и будет. Обязательно.

Казинс взглянул, как спит Франсис на руках у отца, и подумал, что ничего страшного, если родится еще одна девочка. Но если все-таки окажется мальчик, можно будет назвать его Альбертом.

– Вы уверены?

– Абсолютно, – ответил Фикс.

Он так и не рассказал об этом Терезе, но в клинике, в комнате ожидания заполнил свидетельство о рождении – Альберт Джон Казинс – как бы на самого себя. Терезе никогда особо не нравилось имя мужа, но возможности оспорить принятое Казинсом решение ей не представилось. И, вернувшись домой, она стала называть сына Элби – «Эл-биии». Казинс возражал, но делать было нечего. И правда – что он мог сделать? Другим детям понравилось. И они тоже стали называть брата Элби.

2

– Так ты говоришь, это ты назвал его Элби? – спросила Франни.

– Нет, не я, – ответил ее отец, пока они следом за медсестрой шли по длинному, ярко освещенному холлу. – Я бы никогда не допустил, чтобы Элби досталось такое дурацкое имя. Будь уверена – очень многие проблемы этого мальчика берут начало в его имени.

– Все же, наверно, дело не только в его имени, – сказала Франни, вспомнив все, что знала о сводном брате.

– А тебе известно, что я вытащил его однажды из изолятора для несовершеннолетних? В четырнадцать лет он попытался поджечь школу.

– Я помню, – сказала Франни.

– Мама позвонила мне и попросила помочь. – Он постучал себя по груди. – Меня попросила. И сказала, что это – ради нее… Можно подумать, мне хочется что-то делать ради нее. Если вспомнить, сколько у Берта знакомых копов в Лос-Анджелесе, поневоле удивишься, зачем я им сдался.

– Ты помог Элби. Он был тогда мальчишкой, и ты помог ему. Так что – все правильно.

– Он даже толком не знал, как устроить нормальный пожар. Я вытащил его из колонии и привез к твоему дядюшке Тому, который в ту пору перевелся в Лос-Анджелес и служил в пожарной охране. И сказал ему так: «Ты хотел спалить школу, полную детей, – ну так вот: здесь работают ребята, которые могут научить тебя, как это делается». И знаешь, что он мне ответил?

– Знаю, – вздохнула Франни, не упомянув, что, во-первых, в здании никого не было, а во-вторых, Элби справился с задачей прекрасно. Что-что, а обращаться с огнем он умел.

– Он сказал, что ему это больше не интересно. – Фикс остановился, отчего остановились сперва Франни, а потом, поджидая их, и медсестра. – Но его так теперь уже не зовут, верно ведь?

– Элби? Не знаю… Я всегда звала его так.

– Я стараюсь не слушать, – сказала Дженни. Так звали сестру. Это имя значилось на бирке, прицепленной к халату, но посетители и без того знали, что она – Дженни.

– Да слушайте себе на здоровье, – сказал Фикс. – Но мы попытаемся рассказывать что-нибудь поинтереснее.

– Как вы себя чувствуете сегодня, мистер Китинг? – спросила Дженни. Фикс приехал в Медицинский центр Калифорнийского университета на сеанс химиотерапии, так что вопрос был задан не из вежливости. Скажешь «неважно» – тебя отправят домой, и вся процедура отодвинется в неопределенное будущее.

– Блеск, – ответил он, беря под руку Франни. – Блещу, как свет на воде.

Дженни рассмеялась, и все трое оказались в просторном помещении, где сидели две женщины в чем-то вроде тюрбанов на головах и с градусниками во рту. Одна устало кивнула вошедшим, другая так и смотрела перед собой. Входили и выходили медсестры в разноцветной форме – яркие, как набор леденцов. Фикс уселся, Дженни дала ему термометр и надела на предплечье манжету тонометра. Франни заняла свободный стул рядом с отцом.

– Ну, если вернуться на минутку к истокам, неужели вы с Бертом еще до рождения ребенка обсуждали, как его назвать? – Историю про пожар и про телефонный звонок, последовавший за этим, Франни слышала сотни раз, а вот про имя почему-то никогда.

Фикс вытащил изо рта термометр:

– Ну уж не после.

– Эй-эй! – сказала Дженни, и Фикс покорно вернул термометр на прежнее место.

– Просто не верится, – покачала головой Франни.

Фикс перевел глаза на Дженни, которая как раз снимала ему манжету, и сестра пришла на помощь:

– Во что не верится?

– Да во все! Что ты с Бертом готовил коктейли, что ты с Бертом разговаривал, что ты с Бертом познакомился раньше, чем мама.

– Девяносто восемь ровно, – сказала Дженни и выбросила пластиковый чехольчик градусника в урну. Потом вытянула из кармана халата ярко-розовый жгут и стянула им руку Фиксу выше локтя.

– Ну, разумеется, я знавал Берта раньше, – сказал он, словно оскорбившись недоверием Франни. – Как бы иначе твоя мать с ним повстречалась?

– Не знаю. – Этот вопрос она никогда себе не задавала. Эпохи «до Берта» ее память не сохранила. – Ну, я думала, Уоллис их свела. Ты ведь ее просто терпеть не мог.

Дженни кончиками пальцев разминала внутреннюю поверхность руки Фикса, отыскивая пока еще пригодное для вливания место.

– Мне доводилось видеть наркоманов, которые умудрялись вмазываться между пальцев ног, – заметил он едва ли не ностальгически.

– Вот и еще одна причина не брать наркоманов в процедурные сестры. – Еще немного похлопав по истонченной пергаментной коже, Дженни улыбнулась, наконец прижав вену пальцем. – Так, нашла. Сейчас немножко уколю.

Фикс даже не вздрогнул. Дженни каким-то образом удалось попасть сразу.

– Ох, Дженни, – сказал он, глядя в пробор на ее склоненной к нему голове. – Вот если бы вы всегда меня кололи.

– А вы правда так ненавидели Уоллис? – спросила Дженни, наблюдая, как сперва один, а потом другой пузырек с притертой резиновой пробкой заполняются кровью.

– Правда.

– Бедная… – Она вытянула из вены иглу и приложила на ее место ватный шарик. – Теперь – прыг на весы, и все на этом. – Фикс встал на весы и смотрел, как Дженни ноготком гонит назад металлическую гирьку. Щелк-щелк, минус еще один фунт, и еще один, пока не уравновесилось на отметке 133. – Вы не забываете пить «буст»?

Когда было покончено с тем, что здесь называлось «предварительные процедуры», они прошли по тому же холлу мимо стойки сестринского поста, возле которого доктора читали сообщения на экранчиках своих телефонов. И оказались в большой, залитой солнцем комнате, где в креслах с откидной спинкой полулежали пациенты под капельницами. Кто-то выключил звук у всех телевизоров. Так больные были избавлены от рекламы, но вынужденно слушали нестройный писк мониторов. Дженни подвела Франни и Фикса к двум креслам в углу. Если учесть, как плотно была заполнена процедурная палата, это была настоящая удача. Сесть в угловое кресло хотели все, у кого оставались силы хоть чего-то хотеть.

– Ну, желаю вам по завершении хорошего дня, – сказала Дженни. Химиотерапией она не занималась. Ее дело было только подготовить пациента и вверить его заботам другой сестры.

Фикс поблагодарил и, подтянувшись на руках, устроился в кресле. Откинув голову на спинку и распрямив ноги, он слегка вздохнул, как полицейский, расслабляющийся после долгой смены в патруле. И закрыл глаза. Добрых пять минут он лежал так тихо, что Франни подумала – заснул еще до начала вливания. И, пожалев, что не захватила с собой журнал из приемной, стала озираться в надежде, что кто-нибудь оставил журнал здесь, в процедурной. Но в этот миг ее отец стал рассказывать дальше.

– Уоллис дурно влияла на маму, – заговорил он, не открывая глаза. – Вечно сидела у нас на кухне и молола языком, разглагольствовала насчет женского равноправия и свободной любви. Пойми – твоя мать собственных взглядов не имела. Что ей говорили, то и повторяла. Уоллис талдычит про свободную любовь – ура свободной любви!

– Это же шестидесятые, – сказала Франни, обрадовавшись, что он не спит. – Дух времени. Не надо все валить на Уоллис.

– Хочу – и валю.

Что ж, вероятно, это было не лишено смысла. Уоллис умерла десять лет назад от рака прямой кишки, а все ее бредни о равноправии и свободной любви кончились после того, как на младших курсах колледжа она вышла замуж за Ларри. На закате дней Уоллис он заботился о жене так же бережно, как и все годы брака – подмывал, отсчитывал таблетки, менял калоприемники. В Орегон они переехали, когда Ларри перестал практиковать и продал свою оптику. Выращивали чернику, уделяли непомерное внимание своим собакам, поскольку дети и внуки посещениями их не баловали. Подруги жили на противоположных концах страны с тех пор, как Беверли в двадцать девять лет вышла замуж за Берта Казинса и отправилась в Виргинию, и поддерживали самые теплые отношения, так что переезд Уоллис ничего в их дружбе не изменил. Не все ли равно для живущего в Виргинии – Лос-Анджелес или Орегон? Можно даже сказать, они еще сильнее сблизились, потому что, кроме Ларри и собак, Уоллис и поговорить было не с кем. Теперь они переписывались по электронной почте и болтали по междугородному телефону, благо это было бесплатно. Беверли и Уоллис разговаривали часами. Посылали друг другу подарки на день рождения, забавные открытки. Когда Беверли в третий раз вышла замуж – за Джека Дайна, – Уоллис прилетела из Орегона в Арлингтон, чтобы быть на свадьбе подружкой невесты, как когда-то на бракосочетании Беверли и Фикса (Беверли и Берт свадьбу сыграли в очень узком кругу, почти без гостей, в доме его родителей в предместье Шарлоттсвилла). Потом, когда Уоллис заболела, Беверли прилетала к ней, и они, полусидя в кровати, читали вслух стихи Джейн Кеньон. И разговаривали о том, что занимало обеих сильней всего, – о детях и о мужьях. Уоллис любила Фикса Китинга не больше, чем он ее, и плевать хотела, что он винит ее во всех смертных грехах. Если она выдерживала гнет его неприязни, пока была жива, то уж теперь-то ей это наверняка безразлично.

Назад Дальше