В заднем дворе недовольно раскудахтался Сэр Забияка, когда его голые лапы погрузились в пушистую массу. Куры его гарема – ряд притихших и нахохлившихся фигурок на насестах – все крепче сжимали жердочки продрогшими лапами и смотрели сквозь дверь курятника на изменившийся и незнакомый мир. Если бы не их открытые глаза, могло бы показаться, что курицы совсем окоченели.
Маленькие мальчики, охотничьи псы, водопроводчики и немногочисленные владельцы саней ликовали. Домохозяйки и кошки, а с ними вечно мерзнущие старые леди и джентльмены были крайне несчастны. И не стеснялись это показывать.
Объявилось множество бродяг. Столь внезапное похолодание и снегопад согнали их с насиженных мест возле железнодорожных путей и заставили горожан осознать, как же много бредущих на юг солдат неудачи укрывал город между Днем Благодарения и Новым годом. Судья Прист их числа не знал – а узнав, вероятно, не слишком обеспокоился бы, – но с правой стороны главных ворот его дома, чуть ниже деревянного почтового ящика, был нацарапан заветный символ, который для посвященных в это всемирное братство обездоленных означал, что тут их ждет бесплатная и обильная трапеза. Причем взамен не потребуют колоть дрова и таскать тяжелые ведра с углем.
Посему от рассветного часа и почти до полудня череда оборванных и дрожащих путников проходила по его дорожке к двери черного хода. С красными от мороза носами и синими от холода руками они появлялись на пороге, чтобы попросить еды. Судья не мог отправить ни одного незнакомца от своих дверей голодным, это было неотъемлемой составляющей его веры в идею гостеприимства.
– Судья! – Тетушка Дилси Тернер ввалилась в старую гостиную, где хозяин сидел, прижав ноги к каминной решетке и поджаривая свои домашние туфли. – Судья, там-то еще один из этого белого отребья притопал за харчами. Поди уж сорок первый за час-то. Как вы полагаете, чего мне с ним лучше сделать?
– Что ж, тетушка Дилси, – ответил старик, – коль только еды он просит, то, верю, в данных обстоятельствах я мог бы дать ему немного.
– И чего ж ему дать-то? – поинтересовалась та.
– А разве от завтрака ничего не осталось? – отважился мягко, почти робко спросить он.
– Завтрух? – с презрением к мужскому невежеству запыхтела тетушка. – Завтрух? Сколько, по-вашему, здесь продержится одна крохотная миска завтруха? Себе-то я много не беру – заливаю в живот чашку горячего кофе, и будет. Но вы вдруг заделались великим едоком, а этот ваш черномазый Джефф… Ха! Да он еды просит, будто опустел до самых пяток. Назвали бы его по-честному, было б у него имя Голодуха! И разве ж я не говорила, что за утро тут почитай целый вагон народа, объедавшего нас, побывал? Нетушки, сэр, ни крошки не осталось от завтруха. Все тарелки вылизали дочиста!
– Ну же, тетушка Дилси, сделай мне одолжение, я был бы очень признателен, если бы ты что-нибудь приготовила бедолаге.
– Бедолаге? Он говорит «бедолаге»! Судья, вона, на кухне моей старый босяк – не меньше вашего здоровущий и толстый. Но вы же у нас за главного-то. Велите накормить – накормлю. Но токма не пеняйте мне, когда всем домом по миру пойдем.
И темнокожая гарпия умчалась, оставив судью усмехаться про себя. Тетушка Дилси громко лаяла, но не больно кусала, по крайней мере, письменных упоминаний о том, что она покусала хоть кого-нибудь, не было. Тем не менее, дабы убедиться, что ни один проситель не уйдет голодным, судья отложил на более поздний час начало своих обычных дневных дел. В гостиной ему было уютно и тепло. Да и заседания суда прервались на праздники. Уже почти пробило десять, когда Джефф Пойнтдекстер помог судье втиснулся в старенькое пальто с пелериной и надеть на ботинки огромные галоши с красной подкладкой. Судья наконец отправился в город.
Едва он прошел половину квартала, как вылетевший из-за ограды снежок сбил с его головы старую помятую черную шляпу. С удивительной для своих лет и комплекции ловкостью судья помчался за стрелком. Одной рукой он схватил упирающегося мальчугана, а другой принялся умывать его лицо рыхлым снегом, пока пленник не запросил пощады. Тогда судья дал ему десять центов в утешение за суровость наказания и отправился своей дорогой. Кровь у него приятно бурлила, а кончик порозовевшего носа сделался рубиновым.
Судья держал путь к аптеке Соула – месту его встречи с приятелями и в хорошую, и в плохую погоду – и почти уже туда добрался, когда услышал о неприятностях. Первым о них сообщил Дейв Баум. Увидев, как мимо его галантерейной лавки проходит судья, Дейв с непокрытой головой вылетел наружу.
– Судья Прист, вы знаете, что приключилось? – Дейв был очень взволнован. – Как же! Бивера Янси на кусочки порезал один из тех макаронников, что приехали сюда строить новую ветку железной дороги, – вот что приключилось! Совсем недавно стряслось. Там, где обитают эти самые итальяшки. Бив, он, должно быть, сказал одному чего-то поперек, а тот выхватил нож и порезал Бива на ленточки.
На самом деле, чтобы сообщить свои новости, невысокому мистеру Бауму понадобилось гораздо меньше времени, чем мне, чтобы их расшифровать, или вам, чтобы прочесть. В спешке он перемешивал слоги в кашу. Дэн Сэтлл вовремя присоединился к ним и, уловив последние слова, сложил всю историю воедино:
– Бедного старину Бивера отправили в кабинет доктора Лейка. Я только что оттуда, целая толпа там собралась, чтобы услышать, как он нас покинет. Никто не верит, что он долго протянет. Того, кто его порезал, пока не поймали. Но страсти уже кипят.
– Вот что творит железная дорога, когда везет сюда всех этих иностранцев, – с горечью произнес мистер Баум, который сам был родом из Баварии. – Судья, как, по-вашему, следует поступить в этом деле?
– Что ж, сынок, – сказал судья Прист, – начнем с того, что будь я на твоем месте, то сбегал бы в свой магазин и надел бы шляпу, пока не простудился. Будь я на месте начальника городской полиции, то нашел бы виновного и запер его понадежнее и покрепче. А будь я на месте всех остальных, то не порол бы горячку, пока не выслушал обе стороны. Почти в каждом случае есть две стороны, а порой случаются и три, и четыре. Я думаю, в январе соберется новое большое жюри, и не удивлюсь, если они тщательно изучат это дело. Обычно именно так они и поступают. Хотя для Бивера Янси все это очень печально! – добавил судья. – Я, конечно, верю, что он выкарабкается. Сумеет, он же здоровяк. Единственное утешение – семьи у него нет. Так ведь?
И оставив с этим своих собеседников, судья Прист прошел дальше по заснеженной улице и свернул к двери мистера Соула. Там он провел большую часть дня: за чтением луисвиллской газеты; за долгой партией в шашки со сквайром Раунтри, как было давно между ними заведено; за звонками помощнику по поводу вечерней встречи гарнизона Гидеона К. Айронса; за тушеными устрицами, съеденными в полдень, принесенными чернокожим посыльным из закусочной Шерилл, что располагалась через две двери от аптеки; то за одним делом, то за другим. А поэтому упустил шанс понаблюдать, как росло и крепло общественное негодование.
Оказалось, у Бивера Янси куда больше друзей, чем предположил бы любой беспристрастный наблюдатель. В основном друзей того сорта, что ни при каких обстоятельствах не одолжили бы ему и пятидесяти центов, но с готовностью пролили бы ради него чью-нибудь кровь.
День быстро пролетал, и снег, таявший под лучами солнца, начал стекать с карнизов и превращаться в уличную слякоть. И с той же удивительной и зловещей скоростью крепло стойкое предубеждение против иностранных поденных рабочих. Но если бы сплетники притормозили ненадолго и кое-что обдумали, они бы увидели в прибытии иммигрантов лишь одну из перемен, которые происходили в нашей глуши, – тех самых перемен, что шли годами, тех самых перемен, что неизбежно будут продолжаться и много лет спустя.
Возьмем, к примеру, Легал-роу – короткую улочку, где в невысоких кирпичных зданиях арендовали офисы все адвокаты и некоторые врачи. Лето за летом арендаторы просиживали долгие дни на тростниковых стульях, поставленных у стены, и обменивались слухами в ожидании собачьей драки или разрезания арбуза, которые развеяли бы монотонность скуки. Но той Легал-роу уже не существовало, и адвокаты не сидели больше на улицах, им это не пристало. В основном они расположились на верхних этажах небоскреба Плантаторского банка. Возможно, жители восточной части страны не посчитали бы его небоскребом, но в нашем краю бескрайних и приветливых небес постройка в восемь ярусов, украшенная причудливым карнизом, весьма внушительно возвышается над двух-, трех- и четырехэтажными зданиями.
Тележный двор Кеттлера, где по ночам фермеры хранили свой табак, а сами спали на сене в стойлах, завернувшись в домотканые одеяла, превратился в гараж и теперь пах бензином, маслом и финансовыми сделками. На месте старого деревянного рынка стоял каменный. Из семиквартального Грейт Уайт Вэй сделали деловой район, почти такой же ослепительный, как наступающий после ночи день, – почти, но еще не совсем. Поговаривали о создании административного центра с площадью и фонтаном. Поговаривали о попытке ввести наемную форму городского управления. Поговаривали о принятии девиза города, об открытии автомобильного и загородного клуба. А теперь вот и строительством вместо черных рабочих занимались белые.
Когда после множества напрасных обещаний руководство железной дороги «П.А & О.В» все-таки взялось за новую ветку, их подрядчики начинали с чернокожими рабочими. Но бригадиры – как и финансы – прибыли с севера, они не понимали чернокожих, а те не понимали их, из-за этого возникали проблемы. Когда бригадиры общались с рабочими панибратски, те слонялись без дела; когда же, наоборот, грубыми понуканиями подгоняли артель, она становилась угрюмой и наглой.
Существовала золотая середина, но загнанным в тупик белым не удавалось ее отыскать. Рожденный на юге надсмотрщик или помощник капитана парохода мог бы изводить бригады громкой руганью, угрозами изувечить и убить, а ему бы в ответ весело скалились, продолжая копать и разгребать. Но едва мастер-учетчик из Чикаго по имени Флаэрти помахал веснушчатым кулаком перед носом Динка Бейли – цветного, которому он накануне проставился в винном погребке, – как вышеупомянутый Динк Бейли попытался порезать того бритвой и весьма продвинулся в своей затее, учитывая то, как быстро его прервали.
Висевшие на носу сроки подгоняли и сильно донимали подрядчиков, в то время как пятьсот черных, коричневых и желтых мужчин бросали свои инструменты в шесть часов вечера субботы, а утром в понедельник только жалкие две сотни из них отзывались на звук рабочего свистка. Остальные возвращались во вторник, среду или даже четверг, в зависимости от того, на сколько им удавалось растянуть свое жалование.
– На кой мне работать-то, миста? У меня аж два доллара осталось. Вот потрачу, так и приходите, может, и поговорим о делах.
Это заявление, сделанное прогуливающим землекопом любопытствующему бригадиру, отражало довольно типичную точку зрения рабочих. И в измученной душе приезжего подрядчика возникал столь же типичный крик возмущенного «капитала»:
– Чтобы заставить работать одного чернокожего, требуется двое белых, но ведь и тогда он не будет! Прежде я не был сторонником Юга, но теперь стану, будьте уверены!
Чаша терпения переполнилась в конце третьей недели. Последней каплей стал совсем «зеленый» кассир из чикагского офиса, который попытался расплатиться бумажными деньгами. Ушло время первых послевоенных дней, когда черный собрат, едва освобожденный от рабства и до невинности лишенный коммерческого чутья, думал, что деньги белого человека – и штампованные на металлических дисках, и напечатанные на пергаментных прямоугольниках – это всегда хорошие деньги, и поэтому принимал, к своей последующей печали и запоздалому прозрению, банкноты Конфедерации22. Теперь он питал стойкое подозрение к любой наличности кроме той, что бренчала. И на самом деле редко принимал оплату иного сорта.
Дайте ему серебряных монет, и он останется доволен. Это надежные деньги, годные на то, чтобы их потратить. Их он понимает – они гремят в кармане и звенят на барной стойке. Но будьте любезны, никаких зеленых бумажек. Поэтому, когда несчастный несведущий кассир открыл сумку и разложил эти свои долларовые и двухдолларовые банкноты, пятерки и десятки, казначейские сертификаты и национальные банковские билеты, случился бунт.
Тогда подрядчики просто уволили всю бригаду целиком и приостановили работы, оставив наполовину возведенные насыпи и наполовину вырытые котлованы, пока не смогли привезти с севера новую смену. И вот она прибыла – железнодорожный состав, доверху набитый итальянцами. Некоторые из них были высокими и смуглыми мужчинами, хотя куда больше оказалось светлокожих коротышек, но все они были способны работать дни напролет.
Первый пытливый интерес города к новоприбывшим довольно скоро угас. Его на самом деле нечем было подпитывать. Итальянцы не играли на гитарах, не повязывали шейные платки на головы, не пытались похищать маленьких детей и ни в каком отношении не выглядели колоритным народом. Они говорили на собственном диковинном языке, обедали своими таинственными блюдами, спали на своих койках в длинных бараках, которые компания сбила для них в низине у старого форта, копили сбережения, общались с работодателями через наемного переводчика и прекрасно занимались своими делами. По воскресеньям некоторые из них, обувшись в грубые башмаки, приходили к ранней мессе в церковь отца Минора, а в остальное время они или вырабатывали дневную норму, или отдыхали в лагере на свой особый манер.
Тони Паласси, владевший самой большой фруктовой лавкой в городе, нанес им один-единственный краткий визит и ушел, плюясь на землю от отвращения. Оказалось, они вовсе не его земляки, а презренные сицилийцы, в отличие от него самого – надменного римлянина по рождению и неколебимого американца в силу натурализации. Но все без лишних разговоров поняли, что тут есть разница, и разница огромная. Даже слепой ее заметил бы.
Тони был славным малым со спортивным азартом в крови, членом клубов «Вапити» и «Рыцари Колумба». Он владел одними из самых смышленых рысаков в округе. Бодро играл в покер. Раз в месяц жертвовал бочку яблок, связку бананов или ящик апельсинов детям в Доме Сирот – проще говоря, Тони был «своим». Никто даже не подумал бы назвать его «макаронником», никто никогда его так и не называл – по крайней мере, больше одного раза. Но те, другие парни были явными макаронниками, таковыми их и следовало считать. Так или иначе, уже больше месяца их присутствие мало или совсем ничего не значило для общества, пока один из них не забылся настолько, чтобы порезать Бивера Янси.
Руководство железной дороги совершило большую ошибку, наняв для управления местными чернокожими северян. И еще одну оно совершило, продолжая держать на службе Бивера Янси, когда приехали сицилийцы. Тот был человеком нетерпеливым и горячим на руку. Но, даже несмотря на это, все могло бы закончиться без злоключений, если бы за день до снегопада официальный патрон рабочих, который к тому же был их переводчиком, не отправился на север по личному делу, оставив соотечественников без посредника на время своей отлучки. Поэтому случилось так, что тем декабрьским утром, когда, собственно, началась история, Бивер Янси оказался единственным командующим батальона, на языке которого не говорил и особенностей которого не знал.
К началу рабочего дня он продрался сквозь сугробы к длинной, обшитой досками лачуге в низине и распахнул дверь. Вместо того чтобы подняться и зашевелиться, его подопечные остались лежать, растянувшись на койках вдоль стен. Почти все они с комфортом там полеживали, кроме примерно полудюжины человек, которые варили отдающее чесноком месиво на больших плитах, стоявших в ряд посередине барака. Используя единственный известный ему язык и, надо добавить, язык чрезвычайно выразительный, Янси приказал им вставать, выходить и приступать к работе. Мотая головами, объясняясь жестами и возражая улыбками, они дали понять, что по крайней мере этот день не желают проводить на открытом воздухе. Кто-то более терпеливый, чем Бивер Янси, или, возможно, более опытный в переводе жестов мог бы достаточно легко угадать причины. Они приехали на юг, ожидая тепла. Снег им не по нраву. Одеты они не по погоде. Их вещи тонкие, а обувь прохудилась. Поэтому они хотели бы переждать, пока не растает снег и не пройдет холод. А уж тогда они станут работать в два раза больше, чтобы компенсировать этот выходной.
У крепкого, большого властного мужчины, стоявшего в дверном проеме, на уме было совсем иное. В отсутствие старшего командования и патрона он обязан проследить, чтобы они довели работу до конца. Уж он им покажет! Преподаст одному урок, а там и другие прислушаются. Огромной рукой в варежке он грубо схватил за ворот рубахи невысокого сицилийца, который выступал от лица своих собратьев, потащил его, брызгающего слюной и упирающегося, через порог и сильным ударом тяжелого сапога выпихнул наружу.