Все, способные дышать дыхание - Линор Горалик 3 стр.


За домом Даниэль Тамарчик нарвал оливковых листьев. До электричества оставалось минут пять. Давали его минут на двадцать-тридцать – слабенькое, мерцающее, включить два прибора сразу невозможно. Даниэль Тамарчик обычно успевал чуть-чуть зарядить макбук, вскипятить чайник и залить кипяток в один термос, а подваренный суп – в другой. Один раз он подумал запустить стиральную машинку и потом в темноте выгребал из нее разбухшие мыльные тряпки, промок сам и намочил пол. Сейчас он вошел на кухню – и люстра вдруг вспыхнула, как в плохом спектакле. Он поспешил выключить ее и метнулся к плитке, водрузил на нее кастрюлю с супом, сглотнул слюну и скорбно подумал, что порция толстяка означает для него самого, и без того вечно голодного, пробуждение без завтрака (иногда он представлял себе эвакуацию как место, где всегда кормят, как огромный столовый барак, в торце которого стоит сказочный кашевый горшок, и этот горшок все варит, и варит, и варит под сияющими белыми лампами). Кормушка Йонатана Кирша была пуста, сам он смотрел на Даниэля Тамарчика черным недоверчивым взглядом. Даниэль Тамарчик взялся за пакетик с манкой и вдруг принял решение. Демонстративно, как уездный фокусник, он надорвал пакетик, глядя в глаза Йонатану Киршу. Йонатан Кирш подался вперед. Даниэль Тамарчик медленно дал тонкой струе манки политься в свою ладонь. Горло Йонатана Кирша прыгнуло и опустилось. Тогда Даниэль Тамарчик резко высыпал всю манку в тихо булькающий суп. Йонатан Кирш взмахнул крыльями и открыл рот. На секунду Даниэлю Тамарчику показалось, что вот-вот все станет ясно. Йонатан Кирш медленно закрыл рот и опустил крылья. Несколько секунд он смотрел на густой пар кипящего консервного варева, а потом закрыл глаза. Даниэль Тамарчик ощутил слабую тошноту и сказал себе, что это от голода. Оранжевая лампочка на плитке погасла. Электричество кончилось. Даниэль Тамарчик не успел вскипятить воду, а делать это на углях было рискованно и мучительно. Он вынул из кармана оливковые листья и бросил их не в термос, а в клетку Йонатана Кирша. Двумя руками он взял клетку, рывком поднял и перетащил на стол, потом отыскал пачку ханукальных свечей и старую ханукию и сделал на столе красоту. За дверью уже явно переминался с одной слоновьей ноги на другую оплывший сосед, мучился этической дилеммой: хорошо ли стучать в дверь глухонемого, не издевка ли это, упаси господи? Даниэль Тамарчик был уверен, что все извращенцы – очень вежливые, услужливые люди. Он впустил соседа и ловко отступил перед натиском взмахов и полупоклонов, повернувшись ровно так, чтобы сосед налетел на чемодан, и немножко насладился его неловкостью. На кухне он усадил толстяка прямо перед Йонатаном Киршем. Толстяк, считавший себя обязанным все время находиться в поле зрения глухонемого, порывался жестами выразить восхищение перед сервировкой, с уважительным видом пощупал дешевую алюминиевую ханукию и вознамерился помочь с разливанием супа по тарелкам, но Даниэль Тамарчик твердо вернул его на место за столом. О, это вечное чувство неловкости у человека, оказавшегося вне поля зрения глухонемого. О, этот вонючий и сладостный консервный суп. О, пустая кормушка Йонатана Кирша, его прыгающее горло, о, манка, разваренная манка, о, вороватые глаза соседа, который все, все понял с самой первой ложки, – похвалите же суп, мой милый Большой Брат, – нет, не поворачивается язык, и поэтому сосед делает какое-то эдакое лицо, эдакое лицо ценителя ложек, разглядывая ложку, ценителя фарфора – разглядывая печатные узоры на пластиковой тарелке. Даниэль Тамарчик очень внимательно смотрит на соседа, он готов жестоко предложить измученному отсутствием разговора толстяку вторую тарелку, но Йонатан Кирш сидит, закрыв глаза, открывая и раскрывая рот, и если бы он произнес хоть слово, толстяк, конечно же, уцепился бы за это слово. Даниэлю Тамарчику нет смысла тратить свой садистический суп дальше. Как только толстяк заканчивает шкрябать ложкой о дно тарелки, Даниэль Тамарчик пишет на этикетке манного пакетика: «Спасибо. До свидания» и медленно, уворачиваясь от второго, третьего и пятого рукопожатия, выдавливает склизкого, как ком манки, соседа за дверь, и грохает на пол чемодан с чувством человека, строящего последнюю баррикаду, и сам садится на пол, приваливается к чемодану спиной, и снимает узкие ботинки. Он вжимается головой в стену, разделяющую прихожую и кухню, и чувствует мелкое шк-шк голодным клювом по деревянной задней стене клетки, шк-шк дррр. Пальцы у Даниэля Тамарчика вдруг опять мокрые, он быстро вытаскивает их изо рта и вытирает о горло, язык болит, он держит пальцы на собственном горле и говорит: «Ыыыыыых, ыыыыых, ыыыыыых». Это надо немедленно прекратить, думает Даниэль Тамарчик и встает, ноги у него замерзли до бесчувствия, ледяной мраморный пол становится ледянее, потому что из пробоины в двери сквозит, и чемодан ничем не помогает, чемодан дрожит от ветра и ударяется об дверь, и ощущение от этого такое, будто кто-то лезет, стучится войти. Даниэль Тамарчик дошел до кухни, лизнул пальцы и задушил ими последнюю ледащую свечку. Зажав в зубах фонарик с поразительно живучими, как выяснилось, батарейками, которые Даниэль Тамарчик все равно запрещал себе тратить попусту, он взял нож и вилку, зачем-то присервированные рядом с суповыми тарелками, и попытался открыть Йонатану Киршу рот. Кончик ножа он втиснул в зазор между черными острыми скобками клюва, а зубцом вилки уцепился за верхнюю челюсть и потянул. Йонатан Кирш застонал и слабо, жалобно задрожал шеей. Зубы Даниэля Тамарчика мелко бились о фонарик, фонарик прыгал, Даниэль Тамарчик мигал и задыхался – но вот он, язык: короткий, розовый, похожий на толстый твердый пенис. Йонатан Кирш вяло хлопал Даниэля Тамарчика по лицу и мотал головой, зубец вилки соскользнул и едва не ударил Даниэля Тамарчика в глаз, черный клюв захлопнулся. Даниэль Тамарчик сел на стул и почувствовал, как в воздухе нарастает очередная сирена, и понял, что даже не знает, где находится убежище. Он ждал, что оплывший сосед постучит ему в окно, но сосед не постучал, и Даниэль Тамарчик догадался, что больше не увидит этого странного, несчастного, заискивающего человека, не нюхающего никакие трусы, покинутого своим злым и продажным терьером – «о, заберите же, заберите меня туда, где вечная каша, и аварийные лампы, и эвакуированные породистые сучки, такие одинокие после потери своих хозяев». Даниэль Тамарчик заглянул в канистру из-под оливок и на глаз прикинул количество угля в последнем бумажном мешке, оставшемся от предыдущей раздачи, и увидел, что это хорошо, и похвалил себя. Потом он осмотрел стоящую на полке большую кастрюлю, а потом рывком взял клетку с Йонатаном Киршем на грудь и понес в прихожую. Он вынул Йонатана Кирша из клетки, и прикосновение холодных кожистых ног было отвратительно ему. Он посадил Йонатана Кирша на дно чемодана, и Йонатан Кирш закрыл глаза, сжался и качнулся влево-вправо. Даниэль Тамарчик закрыл чемодан на молнию и положил на него ладонь. Чемодан молчал. Даниэль Тамарчик открыл дверь и прямо в носках вышел на ледяную темную улицу. Пуговица, оброненная не то соседом, не то зализанной бабой и ее спутником, блеснула среди серой, черной травы. Даниэль Тамарчик перестал считать пуговицы на следующий день после асона, потому что везде были пуговицы, и туфли, и обломки очков, и маленькие кукольные тарелочки, и боже мой. Даниэль Тамарчик проходит десять шагов, ставит чемодан туда, где раньше была клумба, и возвращается домой. В соседнем маленьком доме прозрачная молодая женщина, третьи сутки лежащая лицом к стене посреди невыносимой, сдавливающей голову тишины, слышит, как два кота в кустах перестают стучать раскрашенными кубиками, делают несколько быстрых шагов, начинают переговариваться.

3. Ээээээээ

Шестая-бет (без слов). Капец. Капец. Капец.

Сорок Третий (без слов). Ну ты что. Ну ты что. Ну все. Ну все.

Шестая-бет (без слов). Уже приходили же. После сна приходили. Просто смотрели. Еды нет, и уже приходили. Не кормить. Потом опять сплю – еды нет. Значит, все. Опять придут – и все.

Сорок Третий (без слов). Ну что ты. Ну что ты. Вон пожуй. Вон что-то пахнет, там за тетрадками, пожуй.

Шестая-бет (без слов). Там нечего. Что пожуй? Что пожуй? Приходили и не кормили. Значит, все. Значит, приходили смотреть. Придут еще, и все. Прамама рассказывала: приходят, и все, берут, и все. Унесут и палкой.

Сорок Третий в сотый раз пытается раскопать мусор, в который превратилась кормушка, и, действительно, находит что-то коричневое. Сорок Третий осторожно заслоняет это что-то от Шестой-бет, тихо жует.

Сорок Третий (без слов). Ну перестань. Ну что палкой, нет, зачем, почему палкой, уносят и что-то дальше.

Шестая-бет (без слов). Дальше палкой.

Сорок Третий медленно жует что-то подвядшее, подгорелое в углу вольера, среди разнесенных взрывом фанерных щепок. Шестая-бет тоже медленно подскакивает, жует без аппетита. В облицованной кафелем большой комнате, где раньше стояли вольеры, кроме них никого нет.

Шестая-бет (без слов). Ты скажи им. Ты скажи им: нет! Не надо палкой! Надо кормить, не надо палкой!

Сорок Третий (без слов). Я скажи? Я не пробовал никогда. Я слов не знаю. Все было хорошо, я спать хочу, я не пробовал.

Шестая-бет (без слов). Ты скажи! Ты большой, скажи. Я маленькая, скажи им – я маленькая.

Сорок Третий (без слов). Я не знаю. Я не пробовал.

Шестая-бет (без слов). Давай. Давай пробуй.

Сорок Третий беззвучно открывает и закрывает рот, неловко, будто в скулах стоят чужие шарниры. Шумно дышит. Изо рта падает кусочек мелкой жеванины. Шестая-бет замечает это, но не проявляет к жеванине никакого интереса.

Сорок Третий (без слов). Не могу. Странно. Где глотать – там странно получается, как будто торчит.

Шестая-бет (без слов). Ты большой! Ты большой!

Сорок Третий (без слов, слезливо). Нет, ты!

Шестая-бет (без слов). Ты большой! Говори: «Не надо!» Говори: «Не надо! Надо кормить!»

Сорок Третий открывает и закрывает рот, дышит.

Сорок Третий (без слов). Я испорчу. Нет? Я плохо скажу. Нет? Нет, я скажу так: «Не палкой!» Так? «Не палкой!»

Шестая-бет запрыгивает в неловко растопыренное, вывернутое взрывом лаборантское кресло, встает на задние лапы, смотрит в сетчатое окно.

Шестая-бет (без слов). Ай! Ай!

Ури Факельман осторожно, присев на корточки и растопырив руки, коленом толкает дверь кормовой базы. Дверь медленно открывается.

Яся Артельман (словами). У нас с Мири была крыса, я ее усыплял. Она заболела, я колол ей, чтобы усыпить. Мне до сих пор… ну, короче.

Ури Факельман (словами). То было свое. Та жила у тебя, ты был к ней привязан. Это не одно и то же. Ты же рыбу ловил?

Яся Артельман (словами). Ну когда-то, до всего. Сейчас вообще не понимаю, сейчас вообще ловят?

Ури Факельман (словами). Да еще как ловят, кам он. Есть надо, от туны всех тошнит уже. Ну и рыбы молчат, как…

Яся Артельман (словами). Фак, как эта шутка задрала.

Ури Факельман (словами). Да меня много что задрало. Задрало, кибенимат, искать жратву на всех. Почему не посменно? Я не понимаю, почему мы отвечаем за жратву?

Яся Артельман (словами). Сам сказал про кроликов.

Ури Факельман (словами). Я сказал вчера, а назначили нас вчера утром. Тебя понятно почему, тебе на все класть, а я, блин, ссу.

Яся Артельман (словами). Мне не класть, я просто не ссу, как хрен чо. Фак, я стрелял в людей, ты стре лял в людей. Да, на съедобных кроликов мне, извини, класть. Я тебе утром еще сказал: давай сейчас и все. Нет, «посмотрим и доложим». Ой, девочка, сюсюсю, дядя доктор только посмотрит!

Ури Факельман (словами). И-нннах.

Яся Артельман (словами). Сам и-ннннах. Сам чо рассказывал про кроликов? Говорил – мерзкие твари, жрут и срут.

Ури Факельман (словами). То до всего было. И я не убивал, мама убивала, я кормил и выносил их срач вонючий. Мэшэк – это другое. Там они другое.

Яся Артельман (словами). Так и это мэшэк. Это же запасник, они еда.

Ури Факельман (словами). В запаснике не еда, в запаснике замена. Умер в детском зоопарке кролик – из запасника берут замену. Еда – на кормовой базе.

Яся Артельман (словами). А эти что?

Ури Факельман (словами). Кормовая база.

Яся Артельман (словами). Ну.

Ури Факельман (словами). Блин, я не ссу, но блин, мы сейчас заходим, а они такие, ну, словами.

Яся Артельман (словами). Фак, так и люди словами, ты в армии три года.

Ури Факельман (словами). Не гони, ты стрелял в кого-то, кто с тобой словами?

Яся Артельман (словами). Кам он, это же не люди, они как были тупые, так и тупые, ты же знаешь, они же не поумнели, а…

Ури Факельман (словами). Они не поумнели, они просто заговорили. Не лечи меня, а?

Яся Артельман (словами). Я не этого ссу. Я ссу, что мы сейчас дверь откроем, а они вжик и умотали. С утра все поняли и стоят такие, ждут.

Ури Факельман (словами). Они же тупые, нет?

Яся Артельман перекладывает автомат на другое плечо, становится у Факельмана за спиной в позе вратаря перед одиннадцатиметровым, раскидывает руки.

Яся Артельман (словами). Поехали.

Сорок Третий (словами, громко, визгливо). Ай! Ай!

Ясю Артельмана рвет.

4. «Вики»

Тряся коленкой, Михаэль Артельман принялся писать коммент, дописал до «изволите полагать», заметил коленку, заставил себя выдохнуть и быстро скрестил ноги. Шестой пункт бесил его настолько, что он тряс коленкой (а это обычно только когда очень больно или уж если разозлиться до белизны). Седьмой, впрочем, тоже бесил. Особенно если считать, что ни шестой пункт списка, ни седьмой не имели никакого права на существование, поскольку реально зафиксированных феноменов было пять, а все остальное, по глубокому убеждению Михаэля Артельмана, было вовсе не признаками асона, а признаками неумения следовать формальной логике, отдавать себе отчет в происходящем, читать, что написано черным по белому, удерживаться от истерики – ну, понятно. Михаэль Артельман не склонен был к участию в интернет-срачах, и бесконечные списки «Ликов асона» вызывали у него обычно не это, коленное, раздражение, а другое: тупое, ноющее, быстро переходящее в усталую скуку. Но на этот раз очередную картинку со списком перепостил Виктор Бозин, выпускающий редактор «Резонера». В «Резонере» Михаэль Артельман печатался раз в пару месяцев, а когда-то, пока не выдохся, вел колонку: маленькие реальные истории (в литературной, конечно, обработке), всякое увиденное и услышанное, цайтгайст. Впрочем, сейчас он собирался возобновить колонку, что-то открылось в нем опять такое. Виктор Бозин был старый друг и человек безупречной рукопожатности, а у Михаэля Артельмана было железное правило: всегда беречь своих и уж тем более никогда не сраться с ними публично. Но восемь ликов асона! Восемь, значит. А главное, картинку Виктор Бозин сопроводил текстом в таком духе, что, мол, «нет сил ничего добавить», и что «только мутная вода собственного бессилия – и еще чувство вины за вещи, не имеющие к происходящему никакого отношения. Просто за себя и за прошлое. И за слабость перед близкими, которые сейчас в Израиле, за недостаточную любовь, за мелочи, на которые разменялся». Тут оставить бы человека в покое: сейчас все метались между истерикой и оцепенением, все чувствовали себя свидетелями апокалипсиса, но какого-то вялого и пустого, понарошечного: не то завтра умирать, не то просто ушлые собачки теперь у каждого метро будут выпрашивать «на еду деткам», а в остальном живем и жить будем – по крайней мере здесь, в Москве. Но Михаэль Артельман едва не потерял терпение и не написал Виктору Бозину вот это вот ерническое и недостойное «изволите полагать», а дальше про то, что дотистромоз, из-за которого стали ярко-красными иголки большинства хвойных растений на территории Европы, случается уже второй раз за последние пять лет и вызван грибком Dothistroma septosporum (просто в этот раз цвет поярче и территория побольше). И еще про то, что пункт «Животные изрекают пророчества» – это бред, хуйня; тот факт, что животные что-то изрекают, – это да, это ничего себе, а пророчества любой городской сумасшедший изрекает – Вы же, Витя, не постите это у себя, правда? О том, что «Все лики асона берут начало в Святой Земле», Михаэлю Артельману даже начинать разговор не хотелось, он собирался просто запостить из «Википедии» вот это:

Назад Дальше