— Из моих кругов никто не выйдет, если сама не уберу.
Тут Лейко с Ланком взмолились:
— Тётенька, мы тебя не звали:
— А я, — отвечает, — сама пришла поглядеть на охотников добыть золото без работы.
Ребята просят:
— Отпусти, тётенька, мы больше не будем. И без того два раза по дрались из-за тебя!
— Не всякая, — говорит, — драка человеку в покор, за иную и наградить можно. Вы по-хорошему дрались. Не из-за корысти либо жадности, а друг дружку охраняли. Недаром золотым обручем от чёрной беды вас отгородила. Хочу ещё испытать.
Насыпала из правого рукава золотого песку, из левого чёрной пыли, смешала на ладони, и стала у неё плитка чёрно-золотого камня. Женщина эту плитку прочертила ногтём, и она распалась на две ровнёшенькие половинки. Женщина подала половинки ребятам и говорит:
— Коли который хорошее другому задумает, у того плиточка золотой станет, коли — пустяк, выйдет бросовый камешок.
У ребят давно на совести лежало, что они Марьюшку сильно обидели.
Она хоть с той поры ничего им не говаривала, а ребята видели: стала она вовсе невесёлая. Теперь ребята про это и вспомнили, и каждый пожелал:
— Хоть бы поскорее прозвище Голубкова невеста забылось, и вышла бы Марьюшка замуж!
Пожелали так, и плиточки у обоих стали золотые. Женщина улыбнулась.
— Хорошо подумали. Вот вам за это награда.
И подаёт им по маленькому кожаному кошельку с ременной завязкой.
— Тут, — говорит, — золотой песок. Если большие станут спрашивать, где взяли, скажите прямо: «голубая змейка дала, да больше ходить за этим не велела». Не посмеют дальше разузнавать.
Поставила женщина обручи на ребро, облокотилась на золотой — правой рукой, на чёрный — левой и покатила по покосной лужайке. Ребята глядят — не женщина это, а голубая змейка, и обручи в пыль перешли. Правый — в золотую, левый — в чёрную.
Постояли ребята, запрятали свои золотые плиточки да кошелёчки по карманам и пошли домой. Только Ланко промолвил:
— Не жирно всё-таки отвалила нам золотого песку.
Лейко на это и говорит:
— Столько, видно, заслужили.
Дорогой Лейко чует — сильно потяжелело у него в кармане. Еле вытащил свой кошелёк, — до того он вырос. Спрашивает у Ланка:
— У тебя тоже кошелёк вырос?
— Нет, — отвечает, — такой же, как был.
Лейку неловко показалось перед дружком, что песку у них не поровну, он и говорит:
— Давай отсыплю тебе.
— Ну что ж, — отвечает, — отсыпь, если не жалко.
Сели ребята близ дороги, развязали свои кошельки, хотели выровнять, да не вышло. Возьмёт Лейко из своего кошелька горсточку золотого песку, а он в чёрную пыль перекинется. Ланко тогда и говорит:
— Может, всё-то опять обман.
Взял щепотку из своего кошелёчка. Песок как песок, настоящий золотой. Высыпал щепотку Лейку в кошелёк — перемены не вышло. Тогда Ланко и понял: обделила его голубая змейка за то, что пожадничал на даровщину. Сказал об этом Лейку, и кошелёк на глазах стал прибывать. Домой пришли оба с полнёхонькими кошельками, отдали свой песок и золотые плиточки семейным и рассказали, как голубая змейка велела.
Все, понятно, радуются, а у Лейка в доме ещё новость: к Марьюшке приехали сваты из другого села. Марьюшка веселёхонька бегает, и рот у неё в полной исправе. От радости, что ли? Жених, верно, какой-то чубарый волосом, а парень весёлый, к ребятам ласковый. Скоренько с ним сдружились.
Голубую змейку с той поры ребята никогда не вызывали. Поняли, что она сама наградой прикатит, если заслужишь, и оба удачливы в своих делах были. Видно, помнила их змейка и чёрный свой обруч от них золотым отделяла.
ЗОЛОТЫЕ ДАЙКИ
Кто-то сказывал, что дайки — чужестранное слово. Столбик будто по-нашему обозначает. Может, оно так и сходится, только наши берёзовские старики смехом смеялись, как такое услышали.
— Какое же, — говорят, — чужестранное, коли чисто по-нашему говорится и у здешних стариков раньше в словинку входило. Вроде заклятья берегли. Не всякому из своих сказывали. Как дойдут до настоящей породы, так кто-нибудь в этом сведущий и бормочет ту словинку.
Пустяк, конечно, пустословье одно, вроде ребячьей поговорки, да к тому речь, что дайка тут родилась, в нашем заводе, и не след её чужим людям отдавать. Себе пригодится. Может, в ней, в этой самой дайке вся маята первых здешних добытчиков завязана. Поворошить такое — старикам утеха, молодым наученье. Пусть не думают, что деды-прадеды золотые пенки снимали. Тоже, небось, и рук не жалели и часов не считали, а сколько муки приняли, то по нынешнему времени и поймёшь не сразу. Известно, в чём понавыкнешь, то всегда легко да просто кажется, а ведь сперва не так было. На деле с нашим берёзовским золотом вовсе мудрено вышло. Как нарочно придумано, чтоб до концов не добраться.
Ведь с чего началось? Искал Ерофей Марков дурмашки да строганцы и нашёл в той ямке золотые комышки. Вроде и просто, а как подумаешь — большая это редкость, чтоб в здешнем жильном золоте комышек отдельно найти. Золото у нас, поди-ко, полосовое: полосами в земле лежит и крепко в тех полосах заковано. Маленько посвободнее только в жилках, которые те полосы пересекают. Наши старики, кои потом научились эти поперечные жилки выковыривать, приметку оставили:
— В которой жилке турмалин блестит либо зелёная глинка роговицей отливает, там золота не жди. А вот где серой припахивает либо игольчатник-руда пойдёт, айконитом-то которую зовут, там, может статься, комышек готовенького золота и найдёшь.
Вот на такую-то редкость Ерофей и наскочил, видно, да ещё в ту пору, когда по всей нашей земле золота добывать не умели. И немцы, которых в городе за сведущих кормили, тоже в этом деле кукарекать не умели. Видимость только одну делали, будто что разумеют.
Ну вот… Нашёл Ерофей золото, принёс по начальству, честно указал место, а стали искать — даже званья не оказалось. Как быть? Пришлось нашему первому золотому добытчику голову на плахе держать да под палачёвским топором клясться-божиться:
— Места не утаил, а куда золото подевалось, того не ведаю.
А ему одно обещают:
— Коли в срок не укажешь место, голову отрубим.
При таком-то положении недолго умом повихнуться. Неведомо кого просить-молить станешь, а то и грозиться примешься. Это уж кому как подходит.
Не один Ерофей из-за золота она-покою лишился. У других, кто про находку узнал, тоже руки зачесались: мне бы. Разговоры всякие про золото пошли, которое, может, и от тогдашних шарташских стариков в те разговоры налипло.
Ерофей-то Марков из Шарташа происходил. Коренной тамошний житель. А в Шарташе в ту пору самое что ни есть кержацкое гнездо было свито. Когда ещё нашего города и в помине не было, туда, на глухое место у озера и набежало скитников-начётчиков с разных концов. Иные, сказывают, из Выгорецких каких-то пустынь, другие — с Керженца-реки. Этих больше было, потому шарташских и прозвали кержаками. Скигов-то, мужских и женских, порядком тут поставлено было. И все эти скитники-начётчики большую силу в народе имели.
Конечно, и скитники не одним дыхом да молитвой живут. Тоже хлебушко едят и от медку либо ещё чего не отказываются. Вот они и давали народу ослабу.
Вы, дескать, в миру живёте, вы и трудитесь, как всякому полагается, а мы молиться станем. Чем лучше нас кормить будете, тем молитва доходчивее.
Только и про то скитники наказывали, чтоб с бритоусами да табашниками народ не якшался:
— Они-де вас живо под печать антихристову подведут. Не смигнёшь — припечатают.
Ясное дело, боялись, как бы народ не перестал их слушаться. Вот страху и нагоняли. А народ, хоть в потёмках ходил, разумом не обижен. Скитников-начётчиков слушал, а про себя то соображал, что лучше казалось. Как стали в этих местах город строить, шарташские и запохаживали поглядеть, что за люди появились и какую думку они думают. Скитники обеспокоились, зашипели: «Кто с городскими свяжется, тому царства божьего не видать».
Только ведь не зря говорится: «Который огонь не видишь, о том не думаешь, а к ближнему костерку всякого тянет». А тут, считай, вовсе большой по тому времени костёр развели, когда наш-то город ставили.
Ну, как же. Реку перехватить, крепость поставить, завод на всякое железное дело, чтоб и якори ковать, ядра лить, и посуду делать. Каменное дело тут же. Шарташским и было около чего походить, чему подивиться. Скитники вовсе всполошились, проклятьем грозить стали. Иные, понятно, испугались, а которые крепко залюбопытствовали, тех не проняло. В числе этаких-то и оказался Ерофей Марков. Его, видно, каменная сила захватила. Она, известно, кого краешком заденет, и того не выпустит. Нашёл один комышек, стал другой искать, а там третий где-то близко остался. Его беспременно найти надо. Так и пошло. Скитникам это не любо, а проклинать всё же боятся: если этого не проймёшь, с другими сладу не будет. Ерофей по-своему думает: притерпелись старики. Сторожиться перестал, а они за ним неотступно доглядывают. Как нашёл Ерофей золото, скитники живо про это разнюхали и шум подняли.
— Гляди-ка, что Ерофейко наделал! Золотого змея из земли выпустил. Погибель скитам нашим. Набегут бритоусы и всю нашу пустыню порушат. Убить Ерофейку мало, а место зарыть, чтоб золотой змей силу не взял.
Ну, нашлись такие, кто этих скитников послушался. Ночью вывезли к яме возов с десяток чего попало и завалили то место! Скитники одно наговаривают: «Вези больше, чтоб золотому змею ходу не было».
Немцам, коим оглядеть Ерофееву яму доверили, эта скитническая дурость к рукам пришлась. Немцы, может, и догадались о подсыпке, да им-то что! Поковырялись для видимости, нашли вовсе другое, чему там не место, да и потянули Ерофея к ответу, как за обман. А скитники шарташские радуются: отвели беду, сохранили пустыню.
Только и в Шарташе не все так думали. Нашлись такие, кто по-другому понимал. Начали перешёптываться:
— Ерофей-то верно золото нашёл. Порыться бы кругом того места. Может, и нам покажется. С золотом и пустыню можно по боку. Пусть кому надо за неё держится, а нам и без неё не тоскливо.
Скитники-начётчики прослышали, грозятся:
— Проклянем, кто посмеет Ерофейкин погибельный путь торить.
Только когда это бывало, чтоб молодью во всём стариков слушали!
Недаром слово молвлено: «старому с молодым и во сне не по пути — разное грезится». Сколь старики ни угрожали — у молодых Ерофеева находка из ума не выходит. Которые посмелее, те стали около Ерофеевой ямки всякие дела себе выискивать. Кто, скажем, корягу для кормовой колоды на том самом месте нашёл. Кто. опять виловище выбирает, а оно близко той же ямины выросло. Скитники видят — не пособится без самой большой острастки, собрали всех шарташских поголовно и давай дудеть:
— Кто станет около Ерофейкиной ямы топтаться, того из Шарташа выгоним и семью не пощадим.
Про то скитники, видно, забыли, что пугать всё-таки с оглядкой надо. Кто испугается, а кто и нет. Бывает и так, что от лишней угрозы люди такое делают, о чём и не думали. Тут это самое и вышло.
В Шарташе в ту пору жила одна семья — семеро братьев. Стариков в той семье не осталось, но братья дружно держались, одной семьёй жили, а все женатые. Посчитай, сколь народу. Братья это понимали и крепко не любили, чтоб им кто грозил. Насчет Ерофеевой ямы до того у братьев и в помине не было, а как стали скитники грозиться, их ровно муха укусила. Стали поговаривать, что, дескать, за такое, почему старики не в своё дело лезут, какое у них на то право. Скитники узнали, понесли на братьев: они в вере не тверды. Так, сказывают, и было. Братья без своих стариков жили, досматривать за чином-обрядом некому было, они и обходились с божественным простенько. Досуг — помолятся, недосуг — и без того обойдётся. У стариков-начётчиков эти семеро братьев давно на приметке значились, да подступить к ним побаивались, а тут сгоряча и налетели. Братья, конечно, в обиде, в открытую заговорили:
— Не мешало бы разведать, нет ли у стариков корысти в Ерофеевой яме, и про то узнать надо, почему у мужика незадача вышла. Не пьяный, поди, был, место хорошо заприметил, а стали копать — не то оказалось. Не подстроил ли кто в этом деле штуку какую?
Сами, понятно, знали, кто и сколько возов вывез, чтоб следок к золоту запорошить. Скитники-начётчики чуют, к чему клонится, вой подняли:
— Веру потоптали! Городским табашникам продались! Выгнать всех из Шарташа. Чтоб и духу не осталось!
Братья на дыбы:
— Попробуй! Скиты размечем!
За скитников, понятно, вступились и за братьев тоже. Шарташ и закачался — на две стороны пошёл. В задор люди вошли. Всяк своё доказать хочет. От скитников больше всех старался Михей Кончина. Мужик справный. Слово-то у него по праздникам услышишь, а тут горячится, кричит, кулаками грозит. И в семьях свара пошла. У одного из семерых-то братьев жена в скиты сбежала: испугалась стариковских слов.
С этой свары по-настоящему поиски золота и начались. Перфил, у которого жена-то в скиты от греха ударилась, так и объявил:
— Жив не буду, а золото найду. Тут оно где-нибудь.
За этим Перфилом другие потянулись, принялись землю ворошить. Всё-таки от той ямы, которую Ерофей раскопал, далеко не уходят. Разговоров про золото ещё больше стало. Всяк по-своему судит, как его искать да от какой причины золото в земле заводится. По темноте плетут несусветное, и от скитников-начётчиков нитка тянется про скованного в земле золотого змея. Одним словом — неразбериха. До того в этих разговорах запутались, что иные от поиску отставать стали. Другие, наоборот, ещё усерднее за рытьё взялись. Подальше от Ерофеевой ямы отходить стали. Глядишь, то один, то другой и наскочит на породу с золотой искрой. Блестит въяве, а не возьмёшь. Начальство около этих новых ям толчею на речке поставило. Стали ту породу пестами долбить, потом через огонь из неё золото добывать. Только немного получалось, но всем видно стало — золото в той породе есть и добыть его можно.
Народу всё-таки охота добраться до тех золотых комышков, которые Ерофей нашёл. Ну, никак не выходило. Потом уж это открылось через одну женщину да вовсе зряшного мужичонка, коего жена заставила яму в новом месте рыть.
Так вышло. У Михея Кончины в семье была его сестра. Глафирой звали. Девушка, сказывают, пригожая и работящая. Женихов у неё хоть отбавляй. Только Михей с этим не торопился: выбирал, видно. Сама Глафира тоже никого не приглядела. Вот тут и подвернулся Вавило Звонец. Мужичонко, прямо сказать, незавидный. Из таких, коя больше всего любят по завалинкам посидеть да побалакать. Руки-то ему только на то и надобны, чтоб языку пособлять: где развести, где помахать, где пальцем прищёлкнуть. Зато языком Вавило, как говорится, города брал. Кого хочешь заставит уши развесить.
Этот Вавило Звонец и подсыпался ко Глафире. На ту пору у него беда приключилась: жена умерла. Ребят хоть не осталось, а всё вдовцу не сладко жить, Вавило, значит, и давай напевать про свою участь горькую. Разжалобил девушку до того, что она самоходом за него замуж пошла. Скитники-начётчики побаивались, понятно, Михея, только и Звонец им не чужой. Подумали-подумали, окрутили. Михей в обиде на скитников, а сестре заказал передать: больше ко мне на глаза не кажись.
У Глафиры со Звонцом доли не вышло. Известно, сколь жена ни колотись, а если у мужа один язык в работе, так в квашне не густо. Глафира у брата в достатке жила, впроголодь-то ей живо наскучило. Она и говорит мужу:
— Ну, Вавило, живи, как тебе мило, а я тебе больше не жена, потому не работник ты, а вроде худого ботала.
Вавило давай её улещать, только она не поддаётся.
— Слыхала, — говорит, — сладких слов не мало, да дела не видала.
— Вот погоди, — отвечает, — дай журавлей дождаться. Увидишь, какой я человек.
— На что, — спрашивает, — тебе журавли сдались? На хвостах, что ли, тебе богатство принесут?
Смеется, видишь, а сама залюбопытствовала маленько. Звонцу того и надо. Который человек залюбопытствовал, того Звонец непременно оболтает, потому из таких был — сам себе верил. Тут и принялся расписывать.