Какую бы роль не сыграла в данном случае внушенная «Другом» инициатива Императрице, мотивы ее настойчивой кампании против Ник. Ник. лежали в иной совершенно плоскости – плоскости, пусть даже воображаемого, политического соревнования38. И эту подозрительность возбуждали не только опасения, шедшие со стороны «Друга». Не кто иной, как историк вел. кн. Ник. Мих. приложил к сему свою руку. Его «тревожила» в «династическом отношении» популярность Н. Н., «киевские интриги», муссировавшие «мужа вел. княгини славянки, а не немки». Сам по себе факт, что Ник. Мих. в письме Царю в апреле 1916 года упоминал, что он не признает «других вариантов в династическом отношении», и советовал быть «начеку» при «возможности великой смуты после войны», достаточно показателен. Не так уже по существу далеки подобные утверждения от истерических уверений А. Ф., что Н. Н. Царя хотел «выгнать», а Царицу «заточить» в монастырь39, и что «Друг, вовремя раскрыв их карты», «грязную изменническую игру», спас положение тем, что «убедил прогнать» Н. Н. (письма 16 сентября 1915 г. и 5 ноября 1916 г.). Мотив этот решительно доминирует. Перед августовским кризисом верховного командования А. Ф. настаивает лишь на том, чтобы был положен конец положению, которое «невероятно фальшиво и скверно»: «Если надо, чтобы он остался во главе войск, ничего не поделаешь. Все неудачи падут на его голову, но во внутренних ошибках будут обвинять тебя, потому что никто внутри страны и не думает, что он царствует вместе с тобой». «Все возмущены, что министры ездят к нему с докладом, как будто бы он теперь Государь» (25 июня). «Он не имеет права вмешиваться в чужие дела, надо этому положить конец и дать ему только военные дела, как Френч и Жоффр» (17 июня). Подогревали температуру и другие великие князья – так, 25 июня А. Ф. писала мужу, что вел. кн. Павел говорит, что Ник. Ник. «вроде второго императора». «Как много людей говорят это (наш Друг тоже)». Позже А. Ф. ссылалась и на мнение наиболее близкого Царю вел. кн. Александра Мих., удивлявшегося, что Царь так долго терпел создавшееся фальшивое положение. Вел. кн. Андрей Влад. отмечает суждение ген. Палицына о рискованности придания Ник. Ник. титула «верховного» главнокомандующего – «нельзя из короны вырывать перья».
Возбуждение Императрицы идет crescendo. В июне она еще готова так или иначе примириться с занятием поста верховного главнокомандующего Ник. Ник.: «Как я хотела бы, чтобы Н.(иколаша) был другим человеком и не противился Божьему человеку». Она желает лишь охранить престиж Царя. Ее тревожит, что верховный главнокомандующий не только принимает доклады министров, как «государь», но и издает приказы под стиль царских приказов, тогда как должен писать «более просто и скромно». Ставка заслоняет имя Императора и не пускает его к войскам. «Я ненавижу твое пребывание в Ставке, где ты не видишь солдат». «Плюнь на Ставку…» «Там ничего хорошего не высидишь», – пишет она в июне, побуждая Царя ехать в действующую армию. «Ты, наверное, сможешь повидать войска… Николаша не должен знать, только тогда это удастся. Скажи, что ты просто хочешь немного проехаться… Поезжай один… совсем один, принеси им отраду своим появлением… У тебя ложная, излишняя щепетильность, когда ты говоришь, что нечестно не говорить ему об этом – с какой поры он твой наставник и чем ты ему этим помешаешь…» «Осчастливь войска своим дорогим присутствием, умоляю тебя их именем – дай им подъем духа, покажи им, за кого они сражаются и умирают, не за Н., а за тебя. Десятки тысяч никогда тебя не видели и жаждут одного взгляда твоих прекрасных, чистых глаз. Ни слова об этом Н., пусть он думает, что ты уехал куда-нибудь, в Бел. (овеж) или куда тебе захотелось. Эта предательская Ставка, которая удерживает тебя в твоем намерении ехать… Но солдаты должны тебя видеть, они нуждаются в тебе, а не в Ставке, ты им нужен, как и они тебе». Политические мотивы в прямом смысле этого слова появляются позже, когда и нападки на вел. кн. Н. Н. принимают более резкие формы – уже после отстранения Н. Н. от верховного командования под влиянием общественного недовольства росла подозрительность к тому, что делалось за кулисами.
«Фальшивое положение» создалось отчасти в силу того, что задолго до войны предполагалось, что Царь сделается верховным вождем действующей армии. Сухомлинов в воспоминаниях утверждает, что в соответствии с таким заданием разрабатывалось новое положение о «полевом управлении» (эту сторону подчеркнул в беседе с Андр. Влад. и ген. Палицын, бывший до войны начальником ген. штаба). Куропаткин еще 4 февраля 1903 г. записал в дневник: «Сегодня я получил огромной важности рескрипт Государя Императора, которым он указывает, что в случае столкновения России с европейскими державами примет на себя верховное главнокомандование всеми армиями». В силу этого перед «военной игрой», происходившей в ноябре 1910 г., Николай II предполагал взять на себя верховное командование. Так было и перед войной – Царь действительно хотел в первый момент возглавить армию. В совещании 1914 г., на котором обсуждался этот вопрос, Кривошеин и Щегловитов (между прочим, ссылкой на «обстановку прутского похода» во времена Петра I), по словам Сухомлинова, склонили всех министров к мнению о необходимости Царю оставаться у кормила правления в центре административно-государственного аппарата40. Царь тогда сказал, что «хотя ему это очень тяжело», но он подчиняется решению, оговоривши, что это не «окончательное» его решение и впоследствии оно может быть «изменено» (показания Ник. Маклакова).
Как рассказывает Сухомлинов, вел. кн., занимавший прежде пост председателя Совета Госуд. Обороны, принял верховное главнокомандование «совершенно к этому не подготовленным»; по словам Поливанова, Н. Н. настолько не был готов для занятия своего ответственного поста, что «долго плакал», не зная, «за что ему взяться, чтобы разобраться с этим делом». Осложнили положение и личные свойства довольно самовластного великого князя – свойства, которые Ник. Мих. в дневнике определил словами: «ordre, contre-ordre et desordre». «Настроен я пессимистически, – записал в сентябре 1914 г. бывший на фронте автор дневника, – так как трения и колебания в действиях верховного стали чересчур наглядными. Все делается под впечатлением минуты: твердой воли ни на грош, определенного плана, очевидно, тоже не имеется». «При такой чудовищной войне нашли кому поручить судьбу русских воинов», – восклицает в конце концов Ник. Мих. Пристрастность мемуарных суждений титулованного историка выступает на каждой странице дневника. Но вот итог, который подвел в заседании Совета Министров 16 июля тогдашний глава военного ведомства достаточно дипломатичный ген. Поливанов, открыто сказавший, что считает «своим гражданским и военным долгом заявить Совету министров, что отечество в опасности…» «В Ставке наблюдается растущая растерянность. Она охвачена убийственной психологией отступления… В действиях и распоряжениях не видно никакой системы, никакого плана… И вместе с тем Ставка продолжает ревниво охранять свою власть и прерогативы». Мы оставим в стороне рассмотрение стратегического вопроса, насколько великое отступление 1915 г. логически вытекало из необходимости отвести армию в глубь страны, чтобы спасти ее от «окончательного разгрома», как полагает военный историк Головин. Нам важны сопутствующие явления и оценка их тогдашним правительством.
2. Ставка и правительство
Для того чтобы представить себе трагичность положения в стране, которую создало установившееся двоевластие, надлежит вслушаться в то, что говорилось в заседаниях Совета министров в дни, предшествовавшие окончательному решению Царя принять на себя верховное командование. Записи об этих министерских совещаниях по «секретным вопросам», сделанные пом. управл. делами Совета Яхонтовым, с большой образностью обрисовывают настроения в правительственных кругах (министры не стеснялись в «секретных заседаниях» в своих откровенных суждениях и выражениях). Яхонтовская запись приобретает тем большее значение, что из памяти министров скоро испарилась трагичность пережитого момента – напр., министр вн. д. Щербатов не помнил уже деталей вопроса о несогласованности действий правительства и военных властей, когда он характеризовал дореволюционное время в показаниях Чр. Сл. Комиссии. Мы остановимся на некоторых деталях, ибо в обстановке, зафиксированной документом исключительной ценности, какую имеет запись Яхонтова, лежит ключ к пониманию перемен, которые произошли в верховном командовании.
Ненормальность положения и полное разложение центрального правительственного механизма с совершенной очевидностью выступает в этом изложении. Причина отнюдь не лежала в «безнадежной лености и циничном безразличии» престарелого Горемыкина, как представил Сазонов в воспоминаниях. Самовластие и «деспотизм» Ставки под верховным водительством вел. кн. Н. Н. (молчать и не рассуждать – вот любимый «крик из Ставки», по выражению Поливанова, употребленному в докладе Совету 15 июня), не считавшиеся с Советом министров, приводили своим вмешательством в гражданское ведомство к полной анархии, «неразберихе» и административному «хаосу» в стране. «Дезорганизация принимает столь угрожающий характер, что становится страшно за будущее. Иной раз, слушая рассказы с мест, думается, что находишься в доме сумасшедших, – говорил в том же заседании главноуправляющий землеустройством и земледелием Кривошеин… – Так или иначе, но бедламу должен быть положен предел. Никакая страна, даже многотерпеливая Русь, не может существовать при наличии двух правительств. Или пусть Ставка возьмет на себя все и снимет с Совета министров ответственность за течение дел, или же пусть она и ее подчиненные считаются с интересами государственного управления. Наш долг доложить об этом Государю и указать, что настоящее noложение длиться не может».
Министр вн. д. Щербатов – тот самый, которого А. Ф. считала «тряпкой» и от которого Совет министров требовал энергичных действий, добавлял черты для характеристики «безвыходного положения», когда у него нет власти «ни юридической, ни фактической», когда он вынужден подчас быть «простым и безгласным» зрителем того, что происходит, когда он превращен в какого-то «всеобщего козла отпущения», того «злосчастного Макара, на которого все шишки сыпятся»: он «лишен власти» даже в «столице Империи», у него нет средств бороться с «разбойнической печатью». (Щербатов указывал, что даже полицейское управление петербургского градоначальника ему не подчинено.) Министр торг. и пром. Шаховской, со своей стороны, жалуется на «своеволие военных начальников» и требует их «обуздания». В рабочем вопросе надо быть особенно «осторожным и тактичным», а между тем военные власти «давят на рабочих террором». «При малейшем недоразумении пускают в оборот полевые суды, вооруженные силы, лишение льгот по призыву и т.п. устрашения. Незначительный конфликт раздувается в крупное, чуть ли не революционное событие». Шаховской (ставленник Распутина – утверждает Гурко) протестует против «расправ» военных властей с рабочими больничными кассами, настаивает на восстановлении деятельности профессиональных союзов, не функционирующих «на основании запретов в порядке чрезвычайных уполномочий» «развязных» генералов.
Не важно, насколько в данном случае ведомственная обиженность преувеличивала картину «безвыходной трагедии», порожденной произволом «ретивых генералов», «предприимчивых прапорщиков» и «храбрых воителей», забронированных словами «военная необходимость» и занимавшихся «внутренней политикой». Важно то, что Совет министров признавал свою полную беспомощность: военная власть всю ответственность за неудачи переносила на правительство, а последнее эту ответственность возлагало на командование. Мы пройдем мимо детального изображения фактов, которые в то время особенно волновали членов правительства и которые приписывались «могилевской демагогии», как выразился госуд. контролер Харитонов. «Логика и веления государственных интересов не в фаворе у Ставки», – замечал военный министр, и Совет с некоторым «ужасом» взирал на такие мероприятия Ставки, как массовое выселение евреев, «огульно» обвиняемых в шпионаже, с прифронтовой полосы: «сотни тысяч», «поголовно» гонимых «нагайками», двигаются во внутренние губернии из черты оседлости и захваченной Галиции. Подобная экзекуция происходит в момент, когда Совет вынужден обсуждать вопрос о «равноправии» для еврейского населения – по существу временного устранения запретной линии черты оседлости, фактически во многих случаях нарушенной принудительной эвакуацией. Инициатива принадлежала министру вн. д.: он указывал на опасность «демагогии» Ставки, сознательно, по его мнению, выставлявшей евреев виновниками понесенных военных неудач (это своего рода alibi для неудачливых стратегов) и возбуждавшей погромное настроение в армии. Даже «непримиримые антисемиты» возмущены такой политикой. «Дикие вакханалии» возбуждают общественность и порождают революционные настроения41.
Но Ставка остается «глухой» ко всем «доказательствам и убеждениям». «Все доступные нам способы борьбы с предвзятой тенденцией исчерпаны, – говорил Щербатов. – Мы все вместе и каждый в отдельности и говорили, и просили, и жаловались». За границей, – свидетельствовала министру делегация от еврейской банковской общественности, – начинают «терять терпение», и получается такая обстановка, при которой Россия скоро не найдет «ни копейки кредита». Принципиальная сторона вопроса совершенно стушевывается в прениях представителей правительственной бюрократии, искавшей выхода из «заколдованного круга»: деньги можно достать только у «того племени», с которым расправляется Янушкевич, – заявляет министр финансов Барк. Вне евреев нельзя на международном банковском рынке найти «ни копейки». «Мы тщетно просили воздержаться от возбуждения еврейского вопроса казацкими нагайками». «Теперь, – вторит ему Кривошеин, – нож приставлен к горлу, и ничего не поделаешь». Нельзя вести войну одновременно с Германией и евреями. «С душевным прискорбием» должен согласиться на уступки в еврейском вопросе министр юстиции Хвостов. Самарину также «больно давать свое согласие». Защита «овечек» (выражение Харитонова) от «незаслуженного преследования» ставится в плоскость: «дайте, и мы дадим». В этом отношении оказался солидарен весь Совет министров (лишь мин. путей сообщения Рухлов, не оказывая формальной оппозиции Совету, высказывал сомнение («душа не приемлет») в целесообразности под «давлением еврейской мошны» разрушать одну из основ «национальной политики».
«Еврейский» вопрос осложнялся и практикой в «польском» вопросе. Министр вн. д. осведомил о жалобе, с которой к нему обратились польские представители: «За сутки до выступления… армии из Варшавы жандармы, по требованию военных властей, арестовали массу народа – поляков и евреев – по подозрению в австрийской ориентации. Исключения не было сделано даже для малолетних». «Я проверил эти сведения, – констатировал Щербатов, – и они оказались вполне верными. Поляки возмущены, так как, по-видимому, хватали без разбора… Факт произошел на территории театра войны, и министр… лишен там права голоса…» «Просто безумные люди там распоряжаются! – восклицает министр ин. д. – …Хорошую, нечего сказать, атмосферу создают для разрешения русско-польских отношений. Воззвание верх. главнокомандующего, общее направление нашей примирительной политики в польском вопросе – все это, значит, обман, внешность, а действительность – это генеральский произвол. Воображаю, какое впечатление произведет на наших союзников, когда они узнают, что младенцев сажают в тюрьму за австрийскую ориентацию!»
Описанная картина «возмутительных безобразий», «анархии», «произвола» и «безвластия» (эпитеты Щербатова) бледнела в предвидении грядущего бедствия в «тылу театра войны», порождаемого отступательной стратегией «мудрых» воителей, как иронически выражались в Совете министров. Грозное развитие беженского движения – явление «самое неожиданное… и самое непоправимое», ибо ни правительство, ни общественные организации «не в силах ввести эту стихию в правильное русло». «И что ужаснее всего, – говорил Кривошеин, – это то, что систематическое опустошение прифронтовых местностей не вызвано действительной необходимостью или народным порывом, а придумано мудрыми стратегами для устрашения неприятеля». «Толпы доводимых до отчаяния людей» при содействии карательных отрядов насильственно срываются с мест. «По всей России расходятся проклятия, болезни, горе и бедность. Голодные и оборванные повсюду вселяют панику (население встречает беженцев в «поленья», – свидетельствовал мин. вн. д.), угашают последние остатки подъема первых месяцев войны. Идут они сплошной стеной, топчут хлеб, портят леса, луга. За ними остается чуть ли не пустыня, будто саранча прошла, либо тамерлановы полчища – железные дороги забиты, передвижение даже военных грузов, подвоз продовольствия скоро станут невозможными. Не только ближний, но и глубокий тыл нашей армии опустошен, разорен, лишен последних запасов. Я думаю, что немцы не без удовольствия наблюдают повторение 1812 года. Устраиваемое Ставкой второе великое переселение влечет Россию в бездну, к революции и к гибели»42. «Прямо чудовищно все, что происходит, – возвращается к беженскому вопросу через несколько заседаний Кривошеин, – как будто люди нарочно делают все, чтобы погубить Россию, затянуть ее в бездну. Ни один народ не спасался собственным разорением»43. Штабы потеряли способность рассуждать и давать себе отчет в действиях», – подводит итог Поливанов… «Надо просить Государя вмешаться в это безобразие – заключает Щербатов44.