– Ты здесь не спи, – шепнула она ему на ухо. – У нас начальник сонных теперь не любит.
– Долго ждать-то еще? – спросил он и строго засопел.
– Да мы же только-только пришли! – воскликнула мать, чем-то гордясь: то ли начальником, который не любит сонных теперь, то ли тем, что они явились в контору раньше всех, то ли – совсем уж непонятно, чем гордилась мать, и он ее не понимал.
За окном зашушукались мелкие капли дождя, убаюкивая сына, но мать была начеку. Она говорила ему что-то о плане, переработке, надбавке и велосипеде, отгоняя его сон.
Вдруг мать встрепенулась, поднялась, поправила юбку, старый плащ, который по дешевке уступила ей соседка, забыла про сына, шагнула на встречу невысокому мужчине, колобком катившемуся в свой кабинет.
– Здрасьте! Вот и мы, – сказала она неловко, а начальник ее, шустрый колобок, слегка замедлил движение, нахмурил брови, словно бы о чем-то вспоминая, быстро вспомнил, наградил по ходу же свою работницу отеческим:
– Ценю!
Затем, уже в дверях, куда на радостях устремилась награжденная, сказал:
– Ты подожди. У меня срочный разговор с директором.
И мягко захлопнул за собой дверь.
Еще полчаса тюкал на улице дождь. Сын психовал, мать с гордостью, не понимаемой им, повторяла:
– Директор у нас голова. Они сейчас поговорят, и наша очередь.
Но сын не понимал ее.
– Сколько можно ждать? – вдруг взмолился он, и мать робко поднялась, подошла к кабинету, также робко стукнула три раза, открыла дверь:
– Можно?
И тут же дверь закрыла: нельзя.
А уже люди загалдели во всех коридорах конторы, очередь пристроилась за матерью.
Еще час за окном лил дождь.
* * *
Они просидели в конторе до обеда. Мать уже устала гордиться своими начальниками, а сыну совсем расхотелось спать.
Наконец, начальник вышел из кабинета, хотел было по привычке покатиться куда-нибудь по своим делам, но увидел перед глазами женщину в старом плаще и сказал очень обидные для сына слова:
– Ну, что там у тебя опять? Проходи!
Мать вдруг как-то вся обмякла, развела руки в стороны, быстро их вернула в исходное положение – руки к груди, так просить легче, так просят все русские бабы у своих начальников свои же собственные деньги, – и провалилась за дверью кабинета.
Сын встал со стула, подумав почему-то, что пора идти домой. Его место тут же заняли посетители других кабинетов. За окном опять начался дождь.
Он разбросал вокруг конторы небольшие лужи, похожие на пупырчатые шкурки неизвестных зверьков, расчертил на окнах короткие линии, и, словно бы не зная, чем еще ему заняться, совсем обмельчал и наконец поднялся в облака.
– Сколько можно там торчать?! – кто-то грубо оскорбился. – Тут же люди ждут!
Сын не видел тихо вышедшую из кабинета мать, но почему-то оторвался от окна, повернулся к ней. Будто бы что-то внутри у него колыхнулось неосознанно, не понимаемо.
Мать посмотрела на него, сказала:
– Пойдем, сынок.
Он пошел за ней, поймал пальцами ее ладонь, уже влажную. Мать украдкой всхлипнула. Но сдержалась. На улице она еще раз, громче, со вздохом, всхлипнула, и, чтобы сбить накат из груди, вскрикнула:
– Ой, а дождь-то какой прошел!
А потом, когда на душе чуток полегчало, она посмотрела на свои и сына грязные ботинки, сказала ему:
– Сейчас-то велосипед покупать ни к чему. Грязи по колено. Осень. Да и ты за зиму вырастишь. Весной мы тебе сразу большой купим. Не горюй!
– А я и не горюю, – сказал сын и сунул свои пальцы во влажную ладонь матери.
Лунный сорт
Непутевая стояла осень в том году. Не то пасмурная, не то солнечная, не то тихая, не то ветреная – не поймешь. С первого сентября не заладилась. Славка в тот день школьные брюки порвал на коленке, на самом видном месте. Она дырку заштопала симпатичным треугольником, нитки серые, под цвет брюк, не отличишь.
– У тебя вообще никогда ничего не отличишь! – буркнул сын и убежал на улицу, дождя не побоялся.
Под детсадовской верандой ему никакой ливень не страшен, пусть носится до вечера, спать крепче будет. Но ей-то самой дождь осточертел. Как суббота-воскресенье – обязательно польет. Нет чтобы с понедельника по пятницу лил, хоть бы передохнуть от зануды-прораба, надоел он со своим планом. Подъемник починить не может, чего-то там у него не хватает, а носилки на второй этаж с утра до вечера таскай-надрывайся, руки оттягивай.
После первого сентября погода менялась раз десять. Как она умудрилась картошку выкопать, да просушить, да погреб подлатать и туда весь урожай, шесть мешков, картошка к картошке, высыпать, это ей и самой в диковинку было, но что такое шесть мешков до следующего урожая. Может быть, хватит, а то и маловато будет. Хоть с капустой, с салом (мать в декабре пришлет), а еще пару мешков свалить в погреб не мешало бы.
Но какая же вредная стояла осень! Будто кто-то специально там, на небе, все просчитал. В будние дни шагом на стройку, план гони, а в выходные и вечерами штопай носки за телевизором КВН, к зиме готовься.
Сидела она за штопкой весь сентябрь, уже и привыкла, как в последнюю субботу месяца, после обеда (они только со стройки вернулись) рванул с юга ветер, разогнал облака и пошел шуметь над Жилпоселком, взмывая к небу, бросаясь оттуда со свистом, как мальчишки зимой на санках по склонам оврага.
Отложила она нитки и вздутый лампочкой носок на кровать, вспомнила брошенную утром фразу подруги: «Утром копалки елозили по полю», и побежала к подруге в соседний подъезд.
Та будто ждала ее:
– Пойдем, конечно! Поесть только дай. Заодно и стемнеет.
У нее на сковородке шваркала картошка, резанная в кружок.
– И может, на дорожку винца тяпнем, все интереснее будет. Сходи.
Подруги выпили бутылку тридцать третьего портвейна под хруст румяного картофеля, а тут и затемнело: сначала на кухне – они включили свет, потом на улице – там, на столбах, фонари, похожие на шляпы длинноногих путников, загорелись.
– Разморило что-то, – сказала соседка. – Лучше посидим еще, пока магазин не закрылся, споем. А?
– Надо идти. Погода хорошая.
– Извини, сбила тебя с панталыку. Устала. Ну ее к ляду!
Ольга вернулась домой, увидела сына.
– Ты куда собираешься? – спросил он глаза в глаза.
– Скоро приду.
– То штопала, то уходишь. – Сын сказал недоверчиво, но на экране телевизора за круглой линзой уже начался фильм.
Она сунула в хозяйственную сумку мешок, надела сапоги.
Под резиной сапог дерево ступенек скрипело сдержанно, шла она мягко, чтобы не всколыхнуть ненужные сплетни. За поселком она осмелела, шла спокойно по сухой, хорошо проветриваемой тропе. Справа оставила карьер, спустилась в оврага, услышала сдавленный говорок рядом, прислушалась.
– Фу ты, ручья испугалась, трусиха! – рассмеялась вслух.
По деревянному мостку громко ударила сапогами: «Это я иду, ничего не боюсь!» Ручей, бессловесно журча, промолчал. Она поднялась по склону, взяла вправо, подальше от дач какой-то академии, и присела на корточки, огляделась.
Женщина в вигоневом свитере, в тертой телогрейке, в чулках, в теплом платье, в резиновых сапогах точно по размеру, – ругалась с завскладом, не хотел, старый хрен, искать размер поменьше, – в шерстяном платке, не молодая и не старая, а ровным счетом тридцатипятилетняя, разнорабочая на стройке, недавно лимитчица, сидела на карточках у картофельных грядок, слушала назойливый шум ветра, ненужного сейчас, и внимательно осматривала картофельное поле. На небо и не глянула.
По спине глухой болью пошла носилковая тяжесть, затекли ноги. Она поднялась, уверенно пошла по долгому холму, зная по опыту, что близ оврага делать нечего, взобралась на самый горб и ахнула:
– Какая картошка! Прямо тебе дыньки-колхозницы.
Непугливо щелкнул замок сумки из кожзаменителя, выпал на вскопанные грядки мешок. Она подхватила его, расправила и стала укладывать во внутрь картошку, крупную, омытую дневным дождем, словно бы подсвеченную изнутри. Хорошо ее было видно. Ветер уже не мешал, помогал, разгоняя по вселенной шум ее дыхания, шорох быстро тяжелеющего мешка по влажной земле.
– Все, больше не донесу, – шептала она, но такая была хорошая картошка!
– Хватит, тебе говорят! – приказала она себе и вдруг замерла. – Где же сумка-то. Там же письмо с адресом.
Вот дуреха, взяла бы авоську, завернула бы мешок в газету, конспиратор несчастный.
Отошла от мешка метра на два, он растаял в черном поле, вернулась. Потянула груз за собой, по спине пробежала мурашками боль. Вспотела, спустила на плечи платок. Из-под облака выполз на небо громадный диск луны, фонарище.
– Тебя тут не хватало! Сказала она и увидела рядом сумку, обрадовалась, поправила платок.
В грязных сапогах, с рукавами, густо закрашенными землей, стояла женщина на вершине пологого холма, освещенного светом луны, и в этом тихом свете неохотно шевелились деревья дач, пики тополей, извилина тополей и мрачная луковица деревенской церкви. Идти под таким фонарем у всех объездчиков на виду с мешком на плечах да с сумкой в руке она побаивалась.
– Ну уж и не брошу я мешок! – крикнула она, не заметив подобравшуюся к горлу горечь, а ветер затих где-то за рекой, будто любуясь своим невидимым, но существующим отражением в лунной воде.
Схватила женщина мешок за длинный чуб обеими руками, изогнулась, взгромоздила его на спину, сумку подняла, повесила ее на левый локоть, пошла вниз между грядок, пришептывая: «На двадцать кило потянет. Что я вино зря покупала. Донесу». Спустилась к траве, мешок на землю поставила осторожно, чтобы не бить картошку, чтобы она хранилась лучше. А тут и ветер разгулялся над полями, и по небу из Москвы тронулись облака, закрывая яркие точки в бескрайнем черном поле, приближаясь к луне хоть и коронованной, но беспомощной.
Вдруг она услышала неясные звуки и засуетилась.
– Неужели объездчики? Черт их на мою голову послал.
Однако пошла, шумно дыша, потея, сбивая руками платок. Скомкались в сапогах штопанные носки, сполз на макушку платок, вывернулись не пойми как чулки. Сумка врезалась в локоть, хоть и не тяжелая совсем. Путая шаг, она громко простучала по мостку.
– Неужели выследит? – Ольга шла быстро… все медленнее всходила она по оврагу, а незнакомые звуки тянулись за ней, догоняя, а сумка все назойливее блямбала по животу, впиваясь в локоть.
Из оврага она выбралась, но на большее сил не хватило. Опустила тяжелый груз и крикнула, шлепнув о бедра руками:
– Да берите вы свою картошку вместе с мешком в придачу, вот пристали.
Никто ей не ответил, она, отдыхая, подумала: «Мне бы только карьер пройти, там до поселка рукой подать. Не будут же они переться за мной до дома». Остыли пальцы от жара мешковины, Ольга сняла-переодела носки (ногам стало так приятно!), расстегнула телогрейку, застегнула, повязала платок.
Объездчики так ее и не догнали.
– Такой фильм, скажу тебе! – Сын лежал в кровати, и пока она на кухне мыла сапоги, он уснул.
Когда он спал, она могла мыть полы, двигать стол и табуретки, открывать и закрывать двери шкафа, сын ничего не слушал, и это ей очень помогало в домашней работе.
Утром он посмотрел на шаровидную картошку и напугал Ольгу:
– Лунный какой-то сорт.
– Почему?! – С ножа, с картошки, слетела в ведро пружинистая тонкая завитушка в три кольца.
– Круглая, как луна с кратерами. На луне кратеры есть, нам учительница говорила.
– Выдумщик ты у меня!
После завтрака она отнесла лунную картошку в сарай, разложила ее на просушку, удивилась: «Что я испугалась, когда он „лунный сорт“ сказал? Ой, хватит об этом, трусиха несчастная. Надо еще пару раз сходить. Запас ухи не просит».
Непутевая осень с неохотой уступила место зиме. А потом, уже в апреле, – на поселке солнце стояло яркое – русский человек, Юрий Гагарин, полетел в космос, в то самое небо, которое так напугало подмосковную женщину, оказавшуюся не вдруг и не случайно на ночном колхозном поле.
Цыганочка жилпоселовская
И вновь на поселок пришла осень. Дни – солнечные, мягкие, вечера – теплые, пахучие, воздух – сладкий, с дымком картофельной ботвы, ночи – полные снов и мечтаний.
Ленька приезжал с работы, хлебал щи и выносил на улицу баян. У подъезда собирались пацаны и, скрестив руки на груди, слушали чарующие аккорды Ленькиной смелой игры. Любил он музыку страстно, и… будоражили Ленькины буги-буги, рок, танго и вальсы поселок, выгоняли взрослых и детей из кухонь и комнат и – как они танцевали!
Танцевали они по-разному и в разное время. Взрослые, например, старались натанцеваться до заходы солнца, а дети дожидались сумерек и приставали:
– Леха, ну сбацай чего-нибудь путевое.
Ленька (безотказный он был человек) спокойно поправлял лямки тульского баяна, вздыхал, улыбался и разводил меха:
Подвывали пацаны, выделывая из себя папуасов «Новой Жилпоселии», а потом бросались в бесовство «Читанагуа чучи», зачумленно похрипывая:
После бесподобных пассажей «Читанагуа чучи» Ленька делал небольшую паузу, с чувством, толком, расстановкой раскуривал «Смерть альпиниста», а мальчишки чинно прохаживались по танцплощадке. Наконец бычок «Памира», щелкнутый музыкально-слесарным пальцем, выписывал длинную дугу, золотистой крапинкой обозначенную в густеющих сумерках, и медленно-медленно, в ритме убаюкивающего блюза начинался рок жилпоселовский. Почему жилпоселовский? Да мелодия была всем очень знакома давно, с пеленок. И слова. Слова-то уж точно были – свои!
Пели мальчишки с такими понимающими улыбками, будто знали того самого Лукича, который:
А музыка, быстро выбираясь из блюзовых скоростей, разгонялась, разгонялась до самых отчаянных роковых скоростей, и отдавали мальчишки року, некоронованному королю танцев двадцатого века, всю неуемную страсть подмосковно-мальчишеской души. Они бесились в каждом роке как в последний раз, будто чувствовали, что где-то на далеком Западе уже вихляются в твисте сверстники, рождается шейк в изломанных капитализмом мозгах, носятся в воздухе идеи разных брейков. О, не важно, что они чувствовали, скорее всего, они ничего не чувствовали, просто дергал их Ленькин «туляк» за руки, ноги, нервные клетки и языки:
– Шарь, Ленька, шарь!
И все-таки не Ленькин рок был гвоздем программы тех осенних вечеров, а «цыганочка». Да не та, что бацали в «Ромэне» или в «Поплавке» у «Ударника». Там была «цыганочка» классическая. А классика, как Ленька часто говорил, быстро надоедает. Искусство же настоящее требует постоянно нового, личного, неповторимого. Таковой была «цыганочка» жилпоселовская, Ленькина. Сколько чудного накручивалось в ней, какая она была спорая на импровизацию, лихую, взрывную импровизацию!
Выйдет этакая волоокая, с жуткой синью в глазах, пышногрудая девушка в круг, тряхнет пшеничными волосами, вздернет мягкие руки, топнет упрямой ножкой, и пойдет мелкой рябью страсть души ее русской от одного к другому, от мальчишки к взрослому – к Леньке. А он уже поймал момент, меха напряглись, и аккорд, резвый, сочный, непокорный, с непередаваемыми словами свингом, тронул за сердце смелую «цыганочку», и пошла она по кругу разудалая. И не выдержал кавалер. «Эх, родимая!» – крикнул, вписываясь грубоватым алюром в игривый вирах напарницы. А Ленька им заходик по второму разу – да так, чтобы сердце екнуло, жилы затрепетали, душа запела. Эх!