— Эй, Васика, — сказал огородник, гримасничая от боли и делая вид, что это не его боль. — Кончала огорода, и сделать капуста теперь не могла.
Он, не глядя, кивнул на отрезанную руку.
Луза припал к носилкам.
— Ах, Вансюнтинка, шибко рад, что ты живой, — и без стыда прижался к неровно бритой голове огородника. — Будет тебе огород, ну тебя к чёрту! Свой отдам, — говорил он, плача…
Потом он пошел и зарыл руку в могилу пяти и карандашом написал на обелиске:
«Здесь также покоится боевая рука огородника Ван Сюн-тина».
Он долго затем стоял у могилы, глядя на манчжурскую сторону. За рекой оставалось еще человек двадцать-тридцать, а с колхозного двора в район трогались первые подводы с детьми, женщинами и тяжело ранеными.
*
В пожарном сарае, где только что перевязывали раненых, расставили столы на тридцать персон.
Было уже темно; густой туман крался по реке. С минуты на минуту могли появиться последние гости с Ю Шанем. Запах пирожков с луком гулял над колхозом.
— Идут?
— Не слыхать. Стой-ка… Нет, не слыхать.
Районные власти курили и перешептывались. Луза на животе лежал в кустах, у реки. В городке шумели автомобили, кричали «банзай» японские роты, и странный, долгий шорох стоял в камышах.
— Идут?
Луза влетел в сарай, крикнул: «Идут!» и расстегнул ворот, готовясь к речи.
Но все было тихо.
— Что-то произошло, — сказал человек из центра. — Поедем, не будем ждать.
Вдруг раздались быстрые шаги нескольких человек, чья-то рука рванула дверь, и на пороге сарая вырос Ю.
За ним стояли Кривенко и Туляков, сторожа у брода.
— Больше никого не осталось, — шепнул Туляков. — Сначала пятеро шли, трое упали, Ю поднял четвертого на спину, потом, видим, положил в траву, один пополз.
Ю взглянул на стол, накрытый на тридцать персон, и коснулся окровавленной рукой тарелок, блюд с пампушками, пивных бутылок и кусков вареной свинины.
— Встречайте гостей, — сказал он, ударив рукой по столу. — Я один.
Все молчали. Луза тер волосатую грудь.
— Налейте все стаканы, — сказал Ю. — Встречайте гостей! Положите пампушки на каждую тарелку и по куску свинины. Пусть гости пьют и едят. Эй! — крикнул он отчаянным голосом. — Налейте всем.
Кривенко откупорил пиво и разлил по стаканам. Туляков дрожащими руками разложил на тарелки мясо и пирожки.
— Луза, что не говоришь привет своим гостям? — закричал Ю по-китайски и, шатаясь, поднял стакан.
— Я, Ю Шань, командир Голодных братьев, принося в дар пиво и хлеб, чествую память всех вас, павших в бою, — заговорил он тонким голосом и поглядел высоко вверх, на темные стропила сарая. — Я делаю это в ночь вашей смерти. Триста дней и ночей вы боролись и изнемогали от огня, меча и болезней. Я, Ю Шань, ваш командир, дал вместе с вами клятву победить или найти смерть. Я удостоился получить жизнь и видеть победу, но я не могу приписать всю заслугу себе. С вами, души умерших, которые помогли совершить этот подвиг, я хочу разделить славу. Нам выбрали для праздника место, окруженное холмами, свидетелями нашей славы и гибели. Нам приготовили пышный стол. Я призываю ваши души принять угощение и насладиться вашей долей славы в общей победе.
Стояла безмолвная тишина, пока говорил Ю Шань. Не слышно было ни шёпота, ни даже дыханий. Воображение рисовало сотни партизанских душ, пробирающихся сквозь ночь и туман в пожарный сарай глухого колхоза, чтобы присоединиться к погибшим в прежних битвах, чтобы рассказать о подвигах и получить свою долю славы.
— Я, Ю Шань, командир ваш, остался один. Но я кликну клич и вызову новые сотни бойцов и буду драться, пока не погибну… И слово вам даю, души героев: не будет расти там трава, где я ступлю ногой. Я раскину пожары по земле, и японцы устанут рыть могилы для убитых, и звери станут жрать их, не боясь помехи. Мы победим. Эй, пейте пиво! Эй, угощайтесь! Пусть идет праздник. Эй!
Все двинулись к столу, окружая Ю Шаня. Луза поднял вверх руку.
— Стойте! Я скажу слово.
— Не надо. Готовь машину. Едем!
— Где он? Ю Шань!
Но Ю Шаня уже не было. Надежда видела, как он выбежал из сарая и исчез в тумане у реки.
II
В тот год появились люди в самых разных местах. Одни из них прибывали в поездах с запада и, не успев как следует оглядеться, садились на коней и уезжали в тайгу, до зубов вооруженные инструментами исследователей и строителей. Другие выгружались из балтийских и черноморских пароходов, желтые от морской болезни и тропических лихорадок. Третьи прибывали на самолетах. Тайга вбирала их всех без остатка, и города по-прежнему были безлюдны. Полухрустов уже путешествовал в низовьях Амура, строил завод. На Камчатку Федорович требовал инструментальщиков и электриков, больше всего электриков. По Амуру пустили глиссеры, на севере Чукотки опробовали аэросани. Пьяный чукча на базаре в Кэрби клялся, что видел целый город аэросаней, промчавшихся перед его глазами мгновенным свистящим видением. Строились лыжные фабрики, но лыж в магазинах не было, лыжи уходили неизвестно куда. На вокзалах висели плакаты: «Нужны плотники, арматурщики, токари», и еще плотники…
Пошел слух о четырех городах, заложенных на склонах Сихотэ-Алиня. Из ущелий между сопок, от века непроходимых, вдруг вылезали дороги, и девушка-нивелировщик устанавливала нивелир перед тунгусским стойбищем, лет двадцать не видевшим городских людей. В сопки ломились грейдеры, экскаваторы, катки. Над озерами, усыпанными дремлющей птицей, вдруг взмывал самолет и снова уходил в синеву леса, в потаенное свое жилье, между безыменными горами.
У нанайцев завелись зажигалки и папиросы ростовских фабрик. Вербовщики рабочих на Дальний Восток работали до изнеможения. Они держали в карманах депеши на тысячу, десять, сто тысяч рабочих. Они могли бы подписывать договора на целые районы, вывозить целые города и республики. Сначала им указывали жесткие условия — плотников первого класса, землекопов первого класса; потом плотников, сколько найдется, каменщиков, бетонщиков, слесарей, кузнецов, — людей, людей, людей!
Сначала требовали предпочтительно холостых, но скоро закричали, что желательны лишь семейные.
«Женщин! Женщин!» — заголосили телеграммы.
Вербовщики бросились из Костромы в Вятку, из Вятки в Воронеж, из Воронежа в Минск. Людей! Людей!
Но для работ, начатых страною, просто не хватало всех ее ста семидесяти пяти миллионов жителей. Мобилизация членов партии и комсомола на Дальний Восток шла почти непрерывно. Следом за ними ехали родственники, любители странствий, любители заработать, ехали ученые, практиканты, двигались воинские эшелоны.
Янкова сняли со стройки 214 и бросили на помощь Зарецкому. Он вылетел в край хлопотать об оставлении на старой работе.
— Смотри, я весь высох от волнения, — говорил он Михаилу Семеновичу. — Войди в мое положение, стар я, засыплюсь, того и гляди.
— А еще на войну просишься! Не можешь работать, Гаврила, садись на пенсию. Вырасти помощников, тогда и отдыхать будешь.
— А я что — не растил? Вот тебе Марченко — раз…
— Ну-ну, еще, — Михаил Семенович записывал.
— Племянница Ольга — два, Лубенцов — инженер — три. Прохвост был, лентяй, а ныне — смотри-ка: знатный человек по всем правилам…
Янков поехал на место Зарецкого. Демидова, мужа Варвары, послали в тайгу, к нанайцам. Лубенцова вызвали и, подержав три дня в городе, назначили на разведку большой грунтовой дороги к стройке 214, но он отказался.
— Почему? — спросил Михаил Семенович.
Лубенцов покраснел.
— Грехи есть.
Марченко посадили на место Янкова.
— Не могу я, Михаил Семенович, сильно так выдвигаться — сил не хватит, — сказал он при встрече.
— Не будешь выдвигаться — в землю вобью.
Вместе с Марченко поехал Михаил Семенович в дивизию Винокурова: как раз уходили ребята в запас. Искал в старой записной книжке имена, нашел Цоя и Ушакова, но они остались на сверхсрочную. Всё-таки выбрал сорок человек, завербовал их договорами на три года и отправил вместе с Марченко.
Прочел в газете, что какая-то Аделаида Рорбах дает уроки английского и немецкого языков, вызвал ее и послал к Марченко. Ей сказал:
— Они там затеяли громадное дело, — языками обмениваются. Организуйте. Попробуйте стать незаменимой.
— На строительстве?
— Вот именно. Покойный супруг ваш был у меня переводчиком в штабе — воевал превосходно.
Тут вспомнил о Фраткине. Вызвал.
— Поезжай на стройку 214 — организуй Фон. Мандат выдам тебе сверхъестественный. Бери всех, начинай с начальника строительства, и обучай наукам. Чтоб у меня Марченко через год по-английски разговаривал, понял? Не виляй. Гаврила Янков вот по-русски нынче и говорить не желает. Bitte schön. Немец стал… Танцам учи. Что? Как это не надо? Учи танцам, я тебе говорю!
Тайга любит веселых людей. Водку пьешь? Учи тосты произносить. Вон, грузины как пьют — красота! Выпьют, песню споют, тосты сочинят — весело. Наши так не умеют. Все равно водку пить не отучишь — научи хоть весело пить. Весело, культурно. Остроты говорить научи. Как так не знаешь? Ты всё тезисы только пишешь, Фраткин. Завтра вылетай без оглядки на новое место.
Вызвал Лузу.
— Все войны ждешь?
— Жду, Михаил Семенович.
— Как дела на границе?
— Дела пошли. Колхозы у нас начались, Михаил Семенович. Сосед мой, новый колхоз, первое место занял. Председатель Богданов…
— Вот тебе дело: организуй пограничных охотников. Колхоз оставь. Поставь собачью ферму. Собак до зарезу надо, собак нету, оказывается. Вот край — сразу видно, не обживали его. Собак сторожевых, сыскных, упряжных — понял? Хоть сто тысяч голов. Границу сторожить. Твое дело. Приеду сам посмотреть.
*
Авиабригада пришла и села в тайге накануне нового года. Лес был рослый, плотный; ветер проходил над ним, почти не качая стволов. Летчики и механики взялись за топоры — рубить избы. Дорог к этому городу еще не было. Самолеты-цистерны привозили горючее, почтовые доставляли письма и книги. Пищу варили из свежего мяса, ежедневно спускаемого на парашютах. Волки часто гонялись за и ясным парашютом, отнесенным в сторону ветром, и дежурный летчик, брея землю крылом, нырял в узкие лесные поляны, спеша за волками, пока не загонял их до судорог.
К весне бригада ожидала жен. Жены шли эшелоном и сейчас переваливали Урал.
Рубили здание клуба, детских яслей и многих других учреждений, необходимых в культурном быту.
Жен шло три эшелона: авиажены, мотомехжены и лесорубжены. Авиажены направлялись в тайгу, мотомехжены — к озеру Ханка, третьи шли на далекий север, к Шантарскому морю.
По ночам летчики города № 9 слушали радио. Они ловили Харбин, Шанхай, Маниллу.
В их аппараты часто стучалась тайга.
— У нас мало-помалу и соседи заводятся, — говорит тогда, подмигивая, радист Жорка.
Он дружил с миром, знал всех людей на две тысячи километров вокруг, знал, кто над ним пролетает, и через два дня на третий получал привет от летчика Френкеля, с которым мечтал увидеться.
Жорка и узнал первый, где обретается Женя Тарасенкова.
— Это ты украл Тарасенкову? — спросил он Френкеля.
— Я.
— Куда дел?
— В Хабаровске, учится.
— Врешь.
— Слово даю. Парашютистка будет.
— Скажи, пусть ко мне спрыгнет для разговора.
— Ладно, посидишь и без нее.
— Я пошутил. Мы же, знаешь, на холостом положении. Ну, так я сообщу геологам, что нашлась, а то ищут по всей тайге, на уголовное дело сворачивают.
Он сообщил всей тайге, что Тарасенкова благополучно обретается в Хабаровске и что увез ее Френкель, и получил издалека ответ: «Скажи твоему Френкелю: пускай переходит на новую трассу, увижу — убью насмерть».
Кто это был, так Жорка и не дознался, и Френкелю ничего не передал.
III
Мурусима заканчивал свою инспекторскую поездку, спеша в Харбин. Его последнее письмо, написанное в той осторожной манере, какая всегда была присуща его оперативной тактике, являлось полемическим. Письмо поднималось до философских высот в характеристике основных принципов разведывательской работы.
На заимке никого не было. Поутру должен был явиться проходчик Шарапов, и Мурусима, сдав почту, намерен был в тот же день, но другим, более длинным и сложным путем, посетив еще раз своих резидентов, переправиться на манчжурскую сторону.
Он считал свою поездку превосходной. Она была проведена тонко, рискованно и дала ценнейшие результаты, — образцовая поездка для разведчика в возрасте Мурусимы. Несмотря на это, беспокойство, неясное томление и угнетенность — показатели душевного смятения — не оставляли его. Воспоминания о молодых годах преследовали его, и он отгонял их, как знак обиды на жизнь сегодняшнюю.
Он писал, глядя в черную, грязную стену фанзы, по которой бегали тараканы:
«Для человека моей профессии служебная разговорчивость является единственной формой свободного мышления. Принужденные слушать молча или говорить вещи, подсказываемые оперативной работой, мы храним в себе груз обобщений, немногим из которых суждено стать достоянием жизни. Я уезжаю сейчас из России, с людьми которой я связан более тридцати лет, и полагаю, что поездка моя является как бы вторым прохождением моего жизненного пути, ревизией сложившихся взглядов и рабочих навыков, воспоминанием, проделанным ногами, так как я посетил места, знакомые с юности, и людей, известных издавна. Счастье сопутствовало мне — я встретил многих из тех, с кем успешно работал тридцать, двадцать, пятнадцать лет назад, и имел возможность, редкую в нашей практике, проверить ранее сделанные оценки характеров, легшие в основу всей последующей моей деятельности, небезуспешной и небесполезной для родины.
Я вспоминаю свои собственные слова, неоднократно приводимые мною в семинарах по разведке в нашей прекрасной академии.
Тот, кто стремится к действиям, вызывающим и неприкрытым, рассчитанным на конъюнктурность, мало достоян звания разведчика душ. Истинное шпионство есть искусство, лишенное речи. Оно видит, слышит, осязает, запоминает и обо всем молчит для мира.
Мы ищем редких мгновений азарта, кратких мгновений смелости у отъявленного труса, мгновений ярости у равнодушного, мгновений хитрости у дурака. Эти медные гроши человеческого вдохновения, этот сор мы копим грош ко грошу и иногда находим силы я средства превратить его в государственный капитал.
Наполеон занял Ульм при помощи шпиона Шульмейстера — личности, почти неведомой миру. Решение Мольтке повести войска на Седан основывалось на письме из Парижа, случайно раскрывшем маршрут Мак-Магона. Ложное тщеславие полководцев причина тому, что мы не всегда знаем истинных героев их стратегии. Однако, при веем этом немцы все же не сумели скрыть, что Танненбергское сражение 1914 года, провозглашенное актом отмщения за разгром Тевтонского ордена литовцами и поляками, выиграно благодаря шпионству.
„Я был всем, и всё — ничто“, говорит Марк Аврелий, и эти слова я надписал бы на жизни разведчика.
Я помню густые, слабые, черные и бурые дымы китайских фанз и фразу великого Накамуры в канун ляоянских боев: „Мурусима, научимся читать эти зыбкие иероглифы. Уголь и дрова, тряпье и кости, сухая солома и мокрая трава будут вашими красками“.
Мы помним всю прелестную поэму его дымовых сигналов, прочтенную нашей армией в незабываемые дни Ляояна и Мукдена.
Я помню и помните вы, мой уважаемый и дорогой руководитель, мужественное изобретательство фон Грэве-Гернроде, „бурившего нефть“ под Лондоном, а на самом деле строившего подземные склады горючего для цеппелинов. Вы помните, как он закладывал трубы с двумя стенками, меж которыми был бензин, и английские журналисты наперебой фотографировали торжественный акт этот, „могущий в корне изменить всю экономику Англии“. Мы смеялись тогда вместе с вами, завидуя выдержке Гернроде. История японской сообразительности не забудет никогда ваш кропотливый и усидчивый труд о городских нравах Европы и навсегда признает классическим прием, введенный вами в первые дни нашей борьбы с Сун Ят-сеном — вербовку агентов посредством объявлений в печати. Глубокий аналитический ум ваш заставил работать на пользу родины и движение мельничных колес и рекламу на городских стенах. Поля, волнообразно распаханные или покрытые сеткой борозд, — прекрасный образец вашего творчества.