Вот они лежат, телеграммы, отовсюду. Все ищут Шотмана. Он писал книгу о золоте, обещал два доклада во Владивостоке, хлопотал в крайзу о деле далекого чукотского колхоза, имел четырех стипендиатов в столице… И все они кричат сейчас: Шотман! Дайте нам Шотмана!
Михаил Семенович положил голову на бумаги.
«Вот загнулся не вовремя!» думает он, почти веря, что и вправду мог выдаться день, когда он сказал бы Шотману: «Ну, иди, помри теперь, если хочешь».
Мысль, что он сам может умереть, приходит ему последней, и это настолько невозможно, что он отгоняет такую мысль.
Михаил Семенович не боялся умереть. Он так крепко врос в жизнь, так могуче разветвился в ней, что иной раз почти всерьез ему казалось, что не мог бы даже заболеть один.
Он чувствовал себя усиленным, укрепленным человеком. Жена Василиса была секцией его нежности. Вся нежность Михаила Семеновича была отдана ей в управление. Когда нужно было кого-нибудь пригреть, ободрить, приласкать, он звонил ей домой: «Позови в гости Артема, приласкай». И знал, что она сделает именно так, как следует. Любопытством и озорством была дочь Зинаида. Она заведывала той частью души, которая в пятьдесят пять лет все еще тянулась к занимательной физике, моделям самолетов и сказкам, ко всему недожитому в детстве.
Но это был всего лишь малый круг его жизни. За ним шел большой. Тут на Лузу было возложено уменье петь песни, гадать о войне, охотиться и обижаться на медлительность времени. Шотман распределил себя в еще более вечных величинах, чем Михаил Семенович: в дереве, в земле, рудах. И Михаил Семенович берет в руки уголь, медь, олово, взбалтывает склянку с нефтью. Тонко понимал Шотман все эти вещи! Мейерхольда не понимал и не любил, а уголь знал; сказок не читал, а рассказывал их сотнями, добывая неизвестно откуда.
Михаил Семенович трясет головой и говорит самому себе:
— Сотней человек у нас меньше без Шотмана.
Умерла душа большая и плодовитая. Умерли глаза, умевшие видеть, уши, умевшие слышать, мозг, умевший проникать в мелочи жизни, руки, любившие труд, ноги, не боявшиеся расстояний, сердце, способное глубоко любить, голос, не знавший ничего, кроме бодрости. Умер талантливый большевик — и доброй сотней людей стало меньше на этой земле.
Михаил Семенович принял Ольгу только часу во втором ночи. Поговорив о Варваре Ильинишне, об угрозе войны, он зевнул.
— Годика бы еще два продержалась эта угроза, так вылезем на первое место в Союзе. Очень помогает угроза. Все — нам.
Потом он небрежно и будто нечаянно спросил:
— Что это у вас там за фабрику построили, на Посьете? Клей какой-то?
— Не знаете? Но вы же сами сначала дали на нее денег, а потом сами же и прикрыли ее.
Она рассказала о фабрике, скрыв свои хождения по инстанциям.
— Та-та, — задумчиво промямлил Михаил Семенович, — я так и знал, что это твоя работа. Шесть суток мне звонят отовсюду. Одному обещала фабрику, другому клею, третьему запродала какую-то паклю. Все кричат о твоей пакле. Клей какой-то там рекламируешь… Та-та…
Он вздохнул, ни о чем не думая.
— Меня больше всего интересует эта глина, которую ты хочешь проклеивать, — сказал он. — И где это ты возьмешь столько глины? Я страдаю без глины. Изобрети мне простую, дешевую русскую глину — и можешь клеить ее, чем хочешь. Ты лезешь с клеем для глины, а самой-то глины ни у кого нет.
Он взял ее за руку.
Он взял её за руку.
— Дурочка, построй лучше кирпичный завод, а?
Он потряс ее руку.
— А на проклейку там, на баловство это я подкину тебе тысяч двадцать. Что?.. Ну, и сорок там, может быть. Идет?
— Хорошо. Я подумаю.
Он сразу повеселел.
— А водорослевой фабрики теперь я боюсь, — сказал он ей доверчиво. — Добро перепортим и без кирпича останемся. Договорились? Угли у меня встают, нефть вышла на первое место.
Он потряс ее руку и сказал совсем благодушно, как самую хорошую новость:
— А Степана-то Зарецкого мы, знаешь, все-таки посадили!
— Как так?
— Да так. Я всегда говорил, что тайге нужны веселые люди. Скучный человек там непременно завалится, это уж факт, установленный опытом. Одним словом, у Зарецкого диверсанты базу свою устроили. Поняла? Мурусима у него на стройке целый месяц жил — японский шпион. Можешь себе представить? Проработали мы Зарецкого здорово. Он в бутылку полез, обиделся. Чем, говорит, я могу ответить на позор такой проработки? На проработку, говорю, отвечай работкой. Попробуй. А он опять за свое, ну и… Хочу теперь Варвару в тайгу сунуть.
— В тайгу?
— Да нельзя же героем гражданской войны всю жизнь оставаться. Вон, Василий Луза — и тот собак разводит, старается. А что Варваре сидеть дома? Нет их теперь, ваших водорослей. Закрыл я их. Дело ее иссякло, а она герой настоящий. Что мне с ней делать? В тайгу, в тайгу. Веселые люди должны идти в тайгу.
— Мы бы с ней вместе наладили вам кирпичный завод.
— Вот уж и вместе! Не примазывайся к чужой славе, Ольга. Вылезай сама в люди. Поставь мне кирпичный завод и поезжай хоть на северный полюс.
Прощаясь, он снова стал грустным.
— Ну, а люди у вас как? — спрашивает он. — Люди-то растут, лезут вверх? Гони людей, как рассаду. Сколько ни воспитаешь — все будет мало. Вот Шотман умер, Оля, — говорит он растерянно, — и заменить некем, все чувствуется дыра. Вместительный был человек.
— Да, — говорит Ольга, бледнея, — я его очень любила.
И, вспомнив Шотмана, северного прокурора, тяжелую зимнюю тайгу и все неисчислимые тяготы здешней жизни, она говорит:
— Михаил Семенович, что делать? Мать требует у меня мужа. Дай ей мужа, и все. Боится за меня. Шатаешься, говорит, по тайге, мало что может случиться. Я обещала, что весною выйду замуж. Что теперь делать?
— Завралась, девка, — говорит Михаил Семенович. — Теперь двадцать лет подряд будешь врать, и все окажется мало. Хлопотливая штука это — вранье. А, может, муж-то и есть, а? Ты скажи, не стесняйся.
Он думает, шевеля губами, и, прищурив глаза, говорит:
— А вот дам-ка я тебе командировку в Москву, товарищ Хлебникова. Альгин-то ведь надо все-таки двигать. Это я по бедности прекратил, а ежели денег нам на него подкинут, мы его с тобой выведем в люди. Верно? Поезжай в Москву, в Госплан, походи там, поагитируй. Выдумала завод — так теперь и доказывай, что он нужен. Решено, а? Нет, какого чёрта, в самом деле, — выдумывать вы все мастера, а ты вот возьми да организуй. Решено, едешь!
Проводив Ольгу, он усаживается в кресло и сейчас же, торопясь, засыпает до телефонного звонка.
II
Мурусима перебрался через границу под видом нищего. Вел его старый приятель, человек с вырванным языком и отрезанными ушами, Ма Чжун-сянь, пограничный вор. Он был изувечен хайларским судьей за клятвопреступление, но уверял, что пострадал от японцев или от русских, смотря по обстоятельствам. Обойдя Георгиевку, они подошли к переднему плану у пограничной заставы, но отступили: на тропах лежали собаки. Решили перейти через поля колхоза «25 Октября», но не повезло и там: какой-то человек всю ночь сидел возле брода. И тогда они разошлись в разные стороны. К утру Мурусима добрался до белогвардейской слободы, а Ма Чжун-сянь попал под пулю Лузы.
Капитан Якуяма встретил Мурусиму почтительно и не подал виду, что знает о его письмах. После завтрака они начали деловой разговор.
— Вы, мой друг, неправильно толкуете свой путь, — сказал Мурусима, начиная беседу.
Он увидел на столе Якуямы марксистские книги и указал на них.
— Мы, разведчики, должны быть теми людьми, какими мы можем, какими мы были бы, не будучи разведчиками. Вы можете быть купцом, Якуяма, потому что коммерция свойственна здоровому, энергичному мужчине, но вы не можете быть тем, кем не должны быть, например, коммунистом. Японцу это не свойственно. Верьте мне. Я четыре года провел в духовной семинарии, но нет, я не поп, хотя и не представляю себе разведчика, безразличного к религии. Насаждайте, Якуяма, переселенцев; в Корее у меня семь тысяч своих людей. Открывайте конторы.
— Господин Мурусима, я говорю вам искренне, как старшему начальнику: ищите провокаторов и воспитывайте диверсантов. Плюньте на ваши семь тысяч переселенцев или десять тысяч парикмахеров.
— Нет, нет, Якуяма, неосмотрительно так действовать. Немцы, вы знаете, еще до войны имели десять тысяч своих матросов в Англии…
— … И, однако, английский флот остается хозяином на морях. Господин Мурусима, провокатор — это активный разведчик. Вы работали на наблюдении и узнавании, но время требует большего. Узнаю, соображаю и разрушаю!
— Огонь орудий часто освещает уже выигранные поля сражений, и наше дело — играть до прихода орудий и даже без них обойтись.
— С тех пор, как существует Коминтерн, — продолжает Якуяма, — нам не удаются положительные программы среди народных масс. Мы уже не можем рассчитывать на ваших десять тысяч парикмахеров, переселенцев и проституток. Мы уже не в силах подбирать людей, говоря им: «Будьте за нас». Надо им говорить: «Будьте против таких-то в своей среде». Быть «против» легче, чем «за».
— Это фашизм, — сказал Мурусима, веря, что он выше и умнее Якуямы со всеми его методами, и даже не только выше, но правильнее, и даже не то что правильнее, а что он целиком враждебен Якуяме, хотя оба они японцы и оба разведчики до конца жизни.
— Все быстро, все наскоро, все наудачу, без веры в историю, без расчета на годы, — говорит Мурусима. — Вы не верите, что будете существовать через двадцать лет, и хотите все переделать в год, в два. Вредно таким образом размышлять. Я же, слушайте меня, Якуяма, я работаю, как в сберегательной кассе: я беру, беру, беру людей, даю, даю им слухи, то да се, помогаю, слежу… О, пусть живут, пусть будут! Они пригодятся когда-нибудь. Все думают, что их нет, этих людей, а они есть. Они только тихие, глупые, они ничего не знают, они молчат. Пусть молчат! Их время придет. А вы… По вашей системе, нам следует воевать каждые два-три года, потому что провокаторы не могут долго бездельничать, а диверсантам скучно сдерживать себя и убыточно.
Но зачем, господин Мурусима, нам эти консервы из бездеятельных шпионов, которые вы заготовляете вот уже тридцать лет? Зачем мне ваши десять тысяч парикмахеров, ставших контрабандистами и жуликами, если понадобится всего десять человек политических деятелей? И не на десять лет, а на десять месяцев? Вы делаете шпионов, которых некуда будет девать. Нехорошо, если в Корее будет десять или двадцать тысяч шпионов. Это опасно и непроизводительно — так делать шпионов. Дайте мне десять вождей и прогоните десять тысяч рабов.
— Якуяма, мысль ваша полна неправильностей. Рабы нужны, вождей не должно быть. Моя линия — делание рабов. Я уже обращал ваш взгляд на ламаизм. Милейшее вероучение. Оно гласит: нельзя убивать никого, даже насекомых. Распространяйте это учение, Якуяма! Пусть вся Монголия исповедует ламаизм. Да здравствует ламаизм! Распространяйте его пятьдесят лет подряд. Из двух членов семьи один обязательно должен быть ламой, говорит это вероучение. Да! да! Один из двух сыновей обязательно должен быть ламой, дорогой Якуяма. Кричите: лама не должен иметь семьи, должен отдаваться молитвам и чтению святых книг, лама не должен иметь хозяйства и освобождается от военной службы. Распространяйте, прошу вас, это учение, потому что уже и сейчас почти половина мужского населения Монголии — ламы; они не занимаются ни войной, ни хозяйством, ни политикой, ни торговлей. Они сидят на шее народа и молятся. Да здравствует ламаизм! Я хочу, чтобы все монголы превратились в лам, а я привезу наших ребят из Хоккайдо, двоих на каждого ламу, и они покажут, что такое Япония.
Так они спорили, с каждым словом все больше ненавидя и презирая друг друга. Мурусима видел в Якуяме молодого тщеславного карьериста, бездельника с опасным образом мыслей, а Якуяма считал старика Мурусиму мелким торгашом, отставшим от жизни и глупо уверенным, что его парикмахеры, прачки и газетчики, от которых он имеет доход, действительно пригодятся со временем.
«Тридцать лет удит рыбу в свое ведро и уверен, что это патриотизм, — думал Якуяма, улыбаясь и кланяясь Мурусиме. — Это героизм наших старых шпионов, по двадцать лет торгующих на базаре старьем и имеющих дипломы генерального штаба, это героизм мелких рантье. Они просят милостыню, а чины им идут, жалованье идет, ордена идут. Торговля опием или старьем имеет, к тому же, свои доводы».
Разругавшись, Мурусима и Якуяма, однако, не оставляли друг друга ни на минуту. Казалось, они боялись выпустить друг друга, чтобы не обвинить в предательстве. Якуяма раскрыл книгу, а Мурусима сел составлять карту агентурной сети и вслух шептал свои отзывы о советских людях:
— Зверичев любит старожилов-китайцев, человек с большим кругозором.
— Убить, — говорит Якуяма.
— Луза — очень активный старик, дружит с китайскими партизанами.
— Убить, — говорит Якуяма. — Оставьте в живых только дрянь и мусор, всех остальных под маузер. Плевал я на Россию навеки веков.
Мурусима говорит:
— Конъюнктурный вы человек, легкий мотылек, Якуяма.
— Напротив, ненависть моя навеки. Красные — мои враги, как змеи, кусают они меня или нет.
— Убивая, вы только делаете их более осторожными.
— Но зато и сам я делаюсь и более смелым, и более опытным.
— Не исключена возможность, что мы, японцы и русские, когда-нибудь еще будем друзьями…
— Не мы с вами, Мурусима. И не эти русские. Их надо уничтожить. Поняли?
— Якуяма, вы…
— Вы, Мурусима, так долго торговали шелком в России, что уж стали думать о ее благосостоянии. Я плевал на ваш шелк и на благополучие русских. Я их убиваю, поняли? И для того, чтобы знать, кого убить, мне не нужно вашей дурацкой сети, — я читаю их газеты.
— Вы разрушаете плоды многих десятилетий, вы интриган, Якуяма, вы жуткий садист, вы позер. Тоже нашелся революционер, читает Троцкого!
— Вы же окончили в свое время духовную семинарию, Мурусима, и были даже православным попом. Теперь эта ваша профессия никому не нужна, а Троцкий — это Ницше разведки, апостол паники и провокации.
— Ницше? — переспросил рассерженный Мурусима, старый поклонник германской идеалистической философии.
— Выше, выше! Мы получили человека! Шульмейстер, Гейнце, Троцкий— три мужа, три шпиона. Читайте Троцкого. Забудьте свои акафисты.
— Это все теория! — закричал Мурусима. — Господи Иисусе, это одна теория, а я практик, я имею дело во времени.
— Не надо сидеть двадцать лет в тайге, чтобы сказать, что этот ваш Зарецкий — дурак. Когда я читаю о пяти выговорах ему за срыв лесорубки, я говорю: живи пока. Вот и все.
Так они прожили около семи дней, пока их обоих не вызвали в Мукден.
Якуяме сказано было совместить осторожность с активностью, а Мурусиме велено было готовиться к поездке в Баргу, обучать монголов патриотизму.
На радостях Якуяма подарил старику много книг, полезных для его повой деятельности: «Жизнеописание Чингиз-хана», «Очерки Монголии», «Три героя Азии» (Чингиз-хан, Тамерлан и Хито-Иоси) и только что вышедшую брошюру «Монголы — это японцы».
— Я разделяю ваше мнение, — сказал Якуяма, — что книги суть лучший капитал человечества.
Мурусима сказал на прощанье:
— Тот, кто хочет держать в тайне существование машины, разлагает ее на не зависящие друг от друга составные части, с которыми непосвященный ничего не может сделать.
— Господин Мурусима, если вы настаиваете на десяти тысячах парикмахеров, я скажу вам: они могут существовать только как партия или союз. Организуйте партию, которая будет служить вашим целям. Все остальное — бред. Я прошу не проливать на меня гнева. Жизнь сильно изменилась с тех пор, как вы окончили Военную академию.
Мурусима. Великий смысл вовремя рассказанной сплетни, пущенного слуха, прочтенной газетки… Вы, Якуяма, не следите за тем, как работают красные у нас в Ниппоне и здесь, в Китае.
Якуяма. Почтенный друг мой, они не нанимают для этой работы шпионов. Они — партия. Они рассказывают и читают то, что им нравится, что им нужно для жизни. Вы не заставите их распространять наши проповеди. Наконец, они ничуть не скрываются, и я уважаю их. А ваши парикмахеры стригут сорок лет свои доходы, играют в карты и от нечего делать выдумывают для вас очередные сводки, чтобы не потерять права на пенсию.