...При исполнении служебных обязанностей. Каприччиозо по-сицилийски(Романы) - Юлиан Семенов 3 стр.


— Павел Иванович, разрешите, я попробую?

Богачев зашел на доски, взял лошадь за повод, обмотал его вокруг кисти и, чуть не падая на спину, потянул лошадь в самолет. Лицо его сделалось красным.

— Не надо так сильно, — попросил Струмилин, — осторожнее, Паша, мы и так знаем, что вы сильный.

Богачев еще туже натянул повод, и лошадь пошла за ним, то и дело закрывая глаза.

Когда лошадей привязали, Тихон Савельевич попросил Богачева:

— Вы там осторожнее, а то товар совсем изнервничается в воздухе-то.

— Довезем, — пообещал Богачев и помахал начальнику порта рукой.

Тихон Савельевич отошел в сторону, Володя запустил моторы, Богачев захлопнул люк, запер его и пошел на свое место — справа от Струмилина.

— А ну-ка, взлетайте, — вдруг сказал Струмилин, — я погляжу, как вы это делаете.

Сегодня он решил в первый раз дать ему штурвал. Богачев поудобнее уселся в кресле, расстегнул кожанку, достал из бокового кармана платок и вытер лоб. Все это он делал спокойно, без рисовки, и Струмилину понравилось, что он вел себя так.

Богачев развернул самолет и посмотрел на след от левой лыжи. Ее немного распороло во время какой-то посадки, и Струмилин очень волновался, как бы ее не разворотило совсем. Достаточно было попасться на взлетной площадке хотя бы одному камешку, и лыжу разворотит, а это плохо, потому что самолет может опрокинуться.

— Вроде без изменения, — сказал Богачев Струмилину, показав глазами на след лыжи.

— Хорошо.

— Можно идти?

— Спросите диспетчера.

— Сначала я спрашиваю вас.

— Благовоспитанность — вот что отличало Павла Богачева с детства, — хмыкнул Струмилин, — завидное качество представителя современной молодежи.

— Беспощадная ироничность, — заметил Богачев, — вот что отличало лучшего представителя старшего поколения завоевателей Арктики.

— Можно давать газ? — перебил Богачева Володя. — А то мы как в японском парламенте.

Струмилин боготворил Володю Пьянкова и прощал ему все: Володя по праву считался лучшим механиком в Арктике и поэтому мог говорить все всем в глаза, не считаясь с «табелью о рангах».

Когда Богачев вырулил на взлетную полосу и диспетчер разрешил ему вылет, Струмилин встал со своего места и вышел взглянуть, что с лошадьми. Как раз в это время бортмеханик Володя стал пробовать перевод винтов. Моторы взревели. Лошади заржали и заметались. Но они были крепко привязаны и поэтому сорваться не могли. Это, наверное, пугало их еще больше, и они ржали до того жалобно, что Струмилин поскорее вернулся в кабину.

— Давайте скорее, — сказал он Богачеву, — там лошади мучаются.

Володя дал газ, и самолет начал разгон.

«Взлет — прекрасен, полет — приятен, посадка — опасна», — вспомнил Богачев старую присказку пилотов. Взлет прекрасен. Самолет несся по снежной дороге, набирая скорость. Моторы ревели, и в рев их постепенно входил тугой, напряженный и злой визг. Сигнальные огни мелькали все быстрее и быстрее.

— Еще газу! — сказал Богачев и в тот же миг почувствовал, как точно и ровно Володя подбавил газу. Краем глаза Богачев увидел командира: Павел Иванович сидел, сложив руки в желтых кожаных перчатках на коленях, и покачивал головой: по-видимому, в такт какой-то песне.

Богачев осторожно принял штурвал на себя, и машина, задрав нос, подпрыгнула несколько раз подряд, а потом на какую-то долю секунды словно повисла в воздухе.

Володя сбавил режим работы моторов, и машина спокойно перешла в набор высоты.

Струмилин открыл глаза, пригладил виски и сказал:

— Молодец! Красиво.

Лицо Богачева расплылось в улыбке, и он сказал:

— На том стоим, Павел Иванович.

— Хвастовство — вот что отличало представителя молодого поколения завоевателей Арктики.

— Спокойная уверенность в своих силах, — поправил его Богачев, — которая резко отличается от хвастовства.

— Снова японский парламент, — сказал Володя.

— Французский, — поправил его Струмилин. — В японском бьют физиономии, а у нас только словесный обмен мнениями.

Большую часть пути прошли спокойно, видимость была хорошая, и ветер попутный. Но когда стали снижаться, ветер изменился и стал боковым, видимость резко ухудшилась, и началась болтанка. Богачев вышел в туалет, а вернуться обратно не смог. Во время одного из кренов, пока он был в туалете, нога того коня, который вошел в самолет первым, попала между деревянными планками дубового ящика. Конь не удержался и упал. Он упал, словно человек во время гражданской казни, на колени.

«Сейчас я освобожу ему ногу», — подумал Богачев и хотел было подойти к коню, но та кобыла, которую он затаскивал силой и которая сейчас была ближе всех к нему, взбросила зад и чуть не стукнула его по голове. Богачев успел отскочить.

— Что ты? — спросил он. — Я же хочу помочь.

Он снова пошел к коню, и снова кобыла не пропустила его.

«Они теперь не верят, — решил Павел, — и ни за что не поверят».

Глаза у коня все больше и больше наливались кровью, и он продолжал молчать, а это плохо, когда глаза наливаются кровью и когда молчат при этом. Это значит, гнев так велик, что ему не излиться в крике.

Богачев хотел пройти с другой стороны, но там его не пропустил второй конь. Он тоже взбросил зад, когда Богачев хотел пройти мимо, и тоже чуть было не угодил Павлу по голове.

— Эгей! — крикнул Павел, но в кабине его не слыхали из-за рева моторов.

«Идиотизм какой, — подумал Павел, — что же мне тут — сидеть?»

Минут через десять выглянул штурман Аветисян.

— Что с вами? — спросил он.

— Я в лошадином плену.

— Не можете пройти?

— Вы же видите.

— Плохо дело.

— Куда как хуже…

— А как мы будем их выводить отсюда?

— Не знаю. Думаю, без трагедии не обойдется. Чертовы лошади!

Богачев снова попробовал пройти, но снова кобыла взбросила зад, и он отскочил. Так ему и пришлось сидеть в хвосте до самой посадки…

На Уединении лошадей вывел каюр, работавший здесь на собаках. Он набросил аркан на шею кобыле, отвернул ее морду, а его помощник в это время перерезал веревки, мешавшие ей идти. Так же он вывел второго коня. Когда он вывел третьего коня, вожака, и перерезал постромки, связывавшие его ноги, тот заржал и бросился от людей к торосам. Он убежал в торосы, миновал их, упав несколько раз, потому что лед обдуло и снега не было, а поэтому было очень скользко, и оказался в тундре.

Каюр гонялся за ним до ночи. Потом он пришел в зимовку и сказал Струмилину:

— Погубили вы коня. Веры в нем теперь нет.

Он взял винтовку и ушел. А через час где-то вдали сухо хрястнул выстрел. Каюр вернулся и начал чистить винтовку в столовой. Там в это время ужинал струмилинский экипаж. Каюр долго чистил винтовку, а потом сказал:

— Акт подпишите, а то ревизий потом не оберешься.

Струмилин бросил вилку на стол и сказал:

— Торопливый ты стал, как погляжу!

— Старый, — посмотрев ему в глаза, ответил каюр, — старый я стал, Пал Иваныч. И не хорохорюсь, как некоторые.

Струмилин вышел из-за стола. Тарелка с гуляшем осталась нетронутой. Богачев поковырял вилкой в своей тарелке и пошел следом за Струмилиным.

— Живодер ты, — сказал Володя Пьянков каюру и стал наливать себе крепкий чай в большую чашку с синим рисунком, изображавшим лето в пионерском лагере.

7

Каюра звали Ефим. Он был старый и добрый знакомец Струмилина. В тридцать девятом году он вез его на собаках сто с лишним километров в пургу — к доктору, на противоположную оконечность острова. У Струмилина из-за воспаления надкостницы началось общее заражение крови. Вмешательство доктора было необходимо. Самолет не мог подняться из-за пурги. Тогда каюр молча пошел в котух, выпустил собак, запряг их; так же молча вернулся в зимовку и стал у двери.

А потом он вез Струмилина через пургу, и Струмилину сквозь забытье слышалось, как Ефим пел частушки.

Он прожил вместе с ним у доктора неделю, дожидаясь исхода болезни. Когда Струмилину полегчало и температура пошла на убыль, он посадил его в сани, укутал дорогим узбекским ковром и повез к ненцам. Те стояли промыслом в самом центре острова. Ненцы любили Ефима за удаль и простоту. Он поселился вместе со Струмилиным в яранге у стариков и попросил их полечить пилота. Старики кормили Струмилина медвежьим салом и поили оленьей кровью — теплой, приторно-горькой на вкус. И очень сытной. Струмилин выпивал стакан оленьей крови и сразу же засыпал. Старики сидели вокруг него, поджав под себя ноги, и курили. Дней через шесть Струмилин проснулся ранним утром и почувствовал в себе звенящую, тугую радость. Один из стариков улыбнулся и сказал:

— Если ты хочешь любить женщину, значит ты выздоровел.

Каюр Ефим, зевая, заметил:

— Вечно вы, папаша, ерничаете. Тут у человека зубы крошатся, а вы, извините, про это дело разговор заводите.

Струмилин захохотал, поднялся и начал делать зарядку.

Ефим смотрел на него изумленно. А старик ненец молча курил и чуть заметно усмехался.

Каюр заглянул в комнату к Струмилину, когда в столовой зимовки начался фильм. После ужина на всех зимовках Советской Арктики начинаются просмотры кинокартин. Столы в маленькой столовой сдвигаются в одну сторону, на стену вешается экран, из всех пяти или десяти комнат зимовки в столовую приходят люди, и начинается строгий, сосредоточенный просмотр. Одну кинокартину смотрят редко. Как правило, смотрят подряд две или три.

— Ты что, осердился на меня, Пал Иваныч? — спросил Ефим.

— Нет, с чего ты?

— Вилку бросил, гуляш не докушал.

— Ты здесь ни при чем.

— Тогда ладно. А я думал, ты из-за меня. Жаль коня-то, веру он потерял. Да… А как я его стрелять стал, так он левым боком повернулся. Сердцем. Я его и так и сяк — ни в какую. Зуб скалит, пену пускает, хрипит. У нас уж было так однажды. Только молодой летчик-то вез, неопытный. Ну, я и удивился: ты — и вдруг так коня спортил!

— Это не я. Это небо.

Ефим вздохнул и полез за куревом.

— Как охота? — спросил Струмилин.

— Медведя много.

— Так на него же запрет.

— То-то и оно, что запрет.

— У меня сутки отдыха: время свое вылетали. Давай сходим в океан? Нерпу забьем…

— Когда?

— Когда хочешь…

— Может, завтра поутру? У меня лунка есть хорошая. Там наши океанологи шустрят — лунка большая, нерпа на музыку прет.

— Тебе бы фельетонистом быть, Фима.

— Злости во мне мало.

— Злость — дело наживное, это не доброта.

— Ну-ну… Доброту легче нажить, чем злобу-то.

— Ладно, я с тобой спорить не могу. Легче так легче. Давай завтра в океан махнем, там поговорим на спокойствии.

— Давай. А сейчас поспишь?

— Посплю.

— Хорошее дело. Спи спокойно.

— А ты?

— Я собак пойду кормить.

8

Спать Струмилину не пришлось: в комнату влетел Богачев. Он сел на кровать и стал шумно стягивать с себя унты, продолжая зло чертыхаться.

— Что с вами, Паша? — спросил Струмилин.

— Злюсь, — ответил Богачев. — Кино там показывают про сталеваров — позор, да и только! Розовые сопли.

— Не эстетично.

— Тем не менее.

— Старый, наверное, фильм.

— Позапрошлого года.

— Очень старый. Я в Москве перед отлетом смотрел картину Райзмана. «Мальчик девочку любил». Честный фильм. Мужественный и добрый.

— Я тоже смотрел этот фильм. Он называется «А если это любовь?».

— Верно. У вас хорошая память.

— Только мне этот фильм активно не понравился.

— Да?

— Да.

— Что так?

— Хлюпиков не люблю.

— Кто их любит…

— Выходит, любят, если посвящают им целый фильм.

— Вы не правы, Паша. Фильм посвящен тем, кто его смотрит: людям. И этот фильм людей предостерегает.

— Не надо людей предостерегать, — жестко сказал Богачев, — людям надо все время напоминать об их правах и обязанностях.

— Ого, — хмыкнул Струмилин, — а ну, дальше давайте.

— Дальше? А дальше этот парень из райзмановской картины должен был бы в морду дать каждому, кто не так посмотрел на его чувство. Зубами надо было драться: конституция такую драку одобрила бы, это точно. А так — герой мозгляк, и все.

— Да?

— Да. Надо уметь драться за то, во что веришь по-настоящему.

— У вас курево есть, Паша?

— Есть. Казбек, только почему-то самаркандский.

— Встречные перевозки.

— В общем он ничего, только суховатый.

Струмилин закурил.

— Нет, вкусные папиросы, — сказал он, — просто очень вкусные.

— Это потому, что запретный плод сладок.

Струмилин улыбнулся.

— Знаете, Паша, меня очень пугает, что вы, ваше поколение, слишком категоричны в оценках. И предельно рациональны. А я в молодости плакал над страданиями молодого Вертера. И при этом работал в ЧК — по борьбе с бандитизмом.

Сказав так, Струмилин смутился, потому что ему показалось нескромным то, что он сказал.

— Это неверно, — помолчав, оказал Богачев. — Вы, Павел Иванович, в двадцатые годы тоже были категоричны в оценках. И тоже предельно рациональны. Мы продолжаем вас, только мы теперь в школе изучаем и атомную физику и полеты в космос.

— Умнее вы нас, значит?

— Нет. Просто образовываемся чуть пораньше.

— Ого! — снова хмыкнул Струмилин.

— Так это ж правда, — сказал Богачев и начал раздеваться, — и потом это не наша заслуга. Это ваша заслуга. Нам-то что, нам легче, только нас верно понимать надо. Без этого ссор будет много.

— Кого с кем?

— Отцов с детьми, Павел Иванович.

— Думаете?

— Убежден.

9

«Когда они говорят, они убеждены в своей правоте и верят в то, что их правда — самая верная, — думал Струмилин, глядя на уснувшего Богачева, — и это, конечно, очень хорошо. Он прав, мы были такие же. И мы сейчас тоже такие, только мы вдвое старше их и поэтому делаем больше сносок. Мы больше тяготеем к размышлению, они — к утверждению или отрицанию. Они категоричны, и, он прав, в этом дух времени. Но все-таки всякая категоричность — и отрицания и утверждения — однобока и слепа. Любая категоричность самовлюбленна, а нет ничего страшнее самовлюбленности. Потому что самовлюбленность порождает эгоизм и сухую рациональность. А это ужасно. Это одинаково ужасно и в женщине, и в политическом деятеле, и в ребенке. И потом это порождает фанатизм, а нет на земле ничего страшнее фанатизма».

Струмилин вспомнил, как следователь в кенигсбергской тюрьме кричал:

— Кретин, фанатик! Ты фанатик, понимаешь?! А фанатиков надо жечь на кострах! Их всегда жгли на кострах, и сейчас их надо жечь!

— Не фанатиков жгли, — ответил Струмилин тогда, — а фанатики жгли.

Спора у них не получилось, потому что следователь сначала разозлился, а потом стал избивать Струмилина.

Струмилин смотрел на спящего Богачева и вспоминал, как он, возвращаясь из Ирака, прилетел в Ливан. Он должен был плыть из Бейрута на польском пароходе. Он ни разу в жизни не плавал на пароходе и поэтому взял себе билет не на самолет, а на пароход. У него осталось четыре свободных дня, и он немного поездил по Ливану. Струмилин вспоминал, как он приехал к Нотр Дам дэ Либан. Моросил дождь. Капли дождя о чем-то быстро шептались с накрахмаленной листвой палым. Далеко-далеко внизу рассерженное непогодой Средиземное море хлестало тугими зелеными волнами в серые прибрежные камни. Водяная пыль висела в воздухе тяжелым табачным облаком. Оно росло, ширилось, поднималось вверх, сюда в горы, к храму Богоматери Ливана — Нотр Дам дэ Либан.

Струмилин долго стоял у балюстрады и смотрел на море. Он любил смотреть в море, когда был один. Но ему не пришлось долго смотреть в море, потому что сзади кто-то осторожно кашлянул. Струмилин обернулся. Рядом с ним стоял человек в черной сутане. Волосы у него были с проседью, борода совсем седая, а глаза удивительно мягкие и добрые.

— Добрый день, — сказал человек в сутане.

— Добрый день, — ответил Струмилин на плохом немецком языке.

— Вы пришли молиться? Сейчас начнется служба, прошу вас в храм.

— Спасибо, но я неверующий.

— Простите?

— Я неверующий.

— Вы мусульманин?

— Нет. Ну, как бы вам это объяснить? — сказал Струмилин смущенно и повертел пальцами. — Я вообще неверующий. Атеист.

Вокруг мягких глаз человека в сутане собрались мелкие морщинки.

— Как вы можете жить без веры?

— Почему же без веры? У меня есть вера.

— А… Я понимаю… Вы — оттуда… Понимаю… Но ваша вера отрицает Бога. Вам не к кому обращать молитвы. Или у вас принято обращать молитвы к живым?

Струмилин усмехнулся. И его собеседник тоже усмехнулся. Они внимательно посмотрели друг на друга, и Струмилин увидел в его глазах что-то такое, что его здорово рассердило.

Назад Дальше