Сергей обнял девочек, коснулся губами ее лба. Отвернулся и, не оглядываясь, быстро пошел по направлению к другому терминалу, выкинув по пути завернутый в газету телефон в один мусорный контейнер, а SIM-карты в два других – чуть дальше.
Сергей не оговорился. Тогда ее звали Леной. Еленой Алехиной. Но уже тогда, при первом пересечении границы, она стала Анастасией Ярмольник. У девочек имена остались прежние. А фамилию они, оказавшись в ином мире и окунувшись в новую жизнь, вскоре забыли сами.
* * *
Настя осторожно отвела руки от одновременно забывшихся сном девочек, обхватила себя за плечи, еще глубже вжалась в податливое кресло и вспомнила вдруг их первую встречу двадцать один год назад. Когда она, тогда еще студентка-заочница МОПИ, жила у московской подруги и работала днем приемщицей в прачечной в Марьиной Роще. Кто мог представить тогда, какую роль в их жизни сыграет эта прачечная и выцветшая белая метка с едва различимым номерком на заляпанном вином или вареньем кусочке простыни. Со временем все родные и знакомые знали эту историю наизусть и твердили, что так бывает только в кино.
Однажды в прачечную зашел симпатичный коротко стриженный молодой человек по фамилии Алехин (имя она сразу не запомнила) в помятом сером костюме, белой застиранной рубашке без галстука и показал ей красную книжицу-удостоверение. А затем и ту самую метку.
Геолог Федя Суворов через знакомого сдал свою однокомнатную квартиру на летний сезон студенту из Махачкалы. Когда Суворов вернулся домой в сентябре, он нашел квартиру чисто убранной, а выданные квартиранту ключи были у соседки. Та сказала, что студент уехал еще в июле. Это было странно, ведь он собирался жить по август включительно и заплатил за все три месяца вперед. Странно, но ладно. Уехал и уехал. Бывает.
Утром следующего дня, когда Суворов вышел из квартиры, чтобы отправиться на работу, он сразу же получил увесистый удар по голове, очутился на бетонном полу, почувствовав, как в спину и ноги ему упираются чьи-то тяжелые колени, руки выламываются за спину и на запястьях застегиваются наручники. Суворов был доставлен в милицию, и руководивший операцией молодой опер Сергей Алехин, тот самый, что принес в прачечную метку, заявил Суворову, что для облегчения своей участи ему нужно немедленно признаться в совершении преступления с отягчающими обстоятельствами.
Совершенно ошарашенному Феде признаваться было не в чем. И хотя его с оттяжкой и с удовольствием били всем отделением, он так и не признался. И правильно сделал. Ведь расчленил кухонным разделочным ножом мертвое тело в суворовской ванной совсем не он, а его квартирант – тот самый дагестанский студент-медик, – а потом разнес окровавленные куски, завернутые в обрывки двух суворовских простыней, по нескольким московским помойкам. Все это случилось, пока хозяин квартиры мирно кормил комаров и мошку в поисках медного или железоникелевого колчедана в Восточном Зауралье с кайлом в руках, пытаясь отвлечься от разрыва с любимой – суворовская подруга покинула его незадолго до этого, сказав, что пусть тот живет со своим «колченогим чемоданом».
Никакие менты ничего бы никогда не нашли и гарантированный «висяк» так навсегда и остался бы «висяком», если бы не проявившийся на самой ранней стадии карьеры профессионализм Алехина, к которому в отделе скоро приклеилось прозвище Бульдог – за его железную хватку. Если Алехин шел по следу, он шел до самого конца, и остановить его не мог никто – ни бандиты, ни воры и убийцы, ни сами менты, большинству из которых все всегда было до фени, кроме собственной задницы. Через тринадцать лет Алехин был уже подполковником, начальником убойного отдела. Но это был уже не тот Алехин, который принес приемщице Лене в прачечную судьбоносную метку.
А пока он разматывал свое первое дело, для начала обнаружив на одном из окровавленных обрывков простыни метку прачечной. Лично обойдя затем три десятка прачечных с этой меткой в руках, Алехин, наконец, встретился с Леной и узнал от нее адрес и телефон предполагаемого убийцы.
Навсегда потеряв шесть зубов и веру в человечность правоохранительных органов, геолог Суворов допер в конце концов, что на самом деле могло произойти в квартире в его отсутствие, и поведал ментам о том, что летом жилплощадью «бесплатно пользовался знакомый друга». Беглого студента-медика через его же знакомого дагестанца вычислили, нашли в родном ауле, предъявили обвинение, и молодой горец – как это у них принято, человек чести, – во всем признался. Безо всякого мордобития.
Выяснилось, что в пивнушке возле института студент познакомился с молодым лейтенантом ракетных войск, который с Дальнего Востока приехал в отпуск к девушке в Москву, а та дала ему от ворот поворот. Там же лейтенант и студент начали вдвоем выпивать, а затем продолжили это дело в суворовской квартире в Марьиной Роще, где офицер предложил сыграть в карты.
Они играли в увлекательную азартную игру, популярную у уголовников и московских интеллигентов под названием «сека». Русский покер для ленивых. Лейтенант, по словам студента, жухал «по ходу слово за слово, хреном по столу». Студент хорошо, почти литературно говорил по-русски. В общем, вышел конфликт. Лейтенант схватил кухонный нож, студент, защищаясь, толкнул его. Военный упал на свой нож и – с концами. После чего и был разрезан на составные части, упакован и разнесен по нескольким помойкам в разных районах Москвы. О том, что на использованных в качестве упаковки простынях могут быть метки прачечной, пребывавший в состоянии аффекта студент просто не подумал.
Неизвестно, какие смягчающие обстоятельства (и сколько) привезли родственники-дагестанцы, которые приехали в Москву всем аулом, только студенту дали «по максимуму» – пять лет за убийство по неосторожности. Суворов вставил зубы, был свидетелем на процессе, потом снова уехал в экспедицию и нашел-таки свой колчедан, но квартиру больше уже никогда никому не сдавал. А Лена и Сергей поженились.
И началась у них классическая ментовская жизнь. Сначала снимали квартиру, потом купили свою, потом купили «Жигули», потом, втайне от Лены, Сергей Бульдог вместе с начальником районного управления стал крышевать проституцию и торговлю наркотиками, потом – уже с начальником областного управления и прокурором – игорный бизнес. Потом они с Леной купили «Мерседес» и переехали в загородный дом. Потом одна за другой родились девочки-погодки. Потом…
Потом произошло то, о чем Лена тоже не имела ни малейшего представления и даже не осмеливалась спросить. И совсем уже потом Елена Алехина, бывшая приемщица московской прачечной (номер четыре), стала Анастасией Ярмольник, обладательницей заграничного дипломатического паспорта с пятилетними визами США, Канады и стран Шенгенской зоны. С видом на жительство в Соединенном Королевстве, с роскошной квартирой в Хэмпстед-Хите, с гувернанткой, с ослепительной фарфоровой улыбкой, с «Мерседесом» в гараже и четырьмя миллионами долларов на шести разных счетах в Англии, Швейцарии и на Кипре.
Но без мужа, которого она уже отчаялась когда-либо увидеть и на нежданную встречу с которым летела теперь в Таиланд в салоне первого класса и с запотевшим бокалом «Дом Периньон» на откидном столике.
– Mom, what is behind that curtain, do you think?2 – прокричала ей на ухо проснувшаяся Танечка, показывая рукой на занавеску, отделяющую салон от остального самолета.
Вернувшаяся из налетевших воспоминаний Настя прижала палец к губам, указала дочке на спящую сестру, сняла с Танечки наушники, и они вдвоем отправились гулять по лабиринтам огромного, как маленький город, «Боинга», в котором летело столько людей, сколько Танечка не могла себе представить, – двести девяносто восемь человек. В одном месте. В одном замкнутом пространстве. В десяти тысячах метров над землей. Точнее, в тридцати двух тысячах восьмистах восьми футов, как следовало бы сказать дочери, если бы Настя могла это без ошибок произнести: что такое метры и с чем их едят, Танечка понятия не имела.
В свои тридцать восемь Настя выглядела лет на десять моложе – с изящными ухоженными руками, чистой гладкой кожей лица без единой морщинки, губами бантиком, русой челкой (не краска, а родной цвет) и слегка курносым носиком, которого она немножко стеснялась. Девочки, как близняшки, были похожи друг на друга и на маму. Ничего папиного. Ни одной Сережиной черточки. «The girls will grow up soon enough and you will all look like Chekhov’s Three sisters»3, – пошутила на днях начитанная гувернантка Лиза.
Они шли по правому проходу первой трети эконом-класса, когда гигантский лайнер угодил в зону небольшой турбулентности, и салон немного качнуло. Мама с дочкой на секунду потеряли равновесие. Девочка стала падать на справа стоящее кресло, в котором сидела чернокожая блондинка с мальтийской болонкой на руках. Танечка и болонка заверещали одновременно. Настя поймала дочь за руку, притянула к себе, и все они, включая блондинку, весело засмеялись. Болонка успокоилась и вдруг вылетела из рук хозяйки в «распахнутое» окно «Боинга». Внутри салона пошел красивый вольфрамовый дождь, разрывавший самолет и пассажиров на части.
Не чувствуя боли от пронзающих ее тело осколков, оглушенная потоком разряженного ледяного воздуха, Настя инстинктивно схватила в охапку Танечку. Вылетая из самолета среди обломков фюзеляжа, среди кресел, рук, ног и тел остальных пассажиров, в угасающем сознании она продолжала прижимать девочку к себе. «Где Верочка? – было ее последней мыслью. – Как там она одна?»
Последним, что увидели глаза Елены Алехиной, или по паспорту Анастасии Ярмольник, было яркое голубое небо. И быстро приближающиеся снизу белые облака, навстречу которым, как сбитые птицы, с высоты десять тысяч метров падали тела двухсот девяноста восьми пассажиров и команды «Боинга 777» рейса «Микронезиан Эйрвейз» МА-71 Лондон – Бангкок.
Глава вторая
ЗАКАЗ КНИЖНИКА
Москва. Июль
На его груди не было ни профиля Сталина, ни Маринки анфас. Зато от пупка до солнечного сплетения – распятый Христос. Сверху, над сердцем, восседал ангел на облаке. Справа – другой. Оба были примитивистскими копиями Рафаэля и с любопытством разглядывали испускающего дух Мессию.
Когда владелец этого шедевра уголовно-прикладного искусства был помоложе, он любил перед зеркалом поиграть упругими грудными мышцами – тогда перекладина креста начинала размахивать ангелами, как крыльями, и могло показаться, что те, как голубые бабочки, вот-вот вспорхнут и улетят.
На обоих плечах его красовались эполеты из семиконечных звезд, внутри которых располагалось еще по паре четырехконечных. На левой руке над локтевым суставом синело воззвание: «Человек человеку lupus est».
Сейчас он растирал длинным махровым полотенцем спину и безучастно рассматривал свои наколки в окаймленном мрамором, местами сочащимся тонкими ручейками осевшего пара зеркале напротив. Ему, как и домашним, тоже показалось, что он заметно похудел за прошедшую неделю. Щеки, глаза и живот ввалились, мышцы рук и ног стали дряблыми. Не нравился он себе. Впрочем, он не нравился себе уже давно.
Даже после получаса в хот-табе – громадной бочке, установленной в предбаннике, – ступни его все равно начинали быстро холодеть. Сегодня вода в бочке была просто кипяток.
– Надя, ты решила проверить, можно ли их сварить хотя бы «в мешочек»? – шутливо-раздраженно сказал он горничной, или домоправительнице, как ее называла его внучка, когда горничная начала заботливо растирать ему ноги каким-то своим особенным зельем, от которого пахло касторкой и дегтем. – У тебя получилось.
Надя, дородная, раскрасневшаяся женщина лет сорока пяти на вид, хотя ей было уже хорошо за пятьдесят, фыркнула со смехом, брызгая теплыми каплями пота с бровей ему на ноги:
– Скажете тоже, Евгений Тимофеич! Девушку в краску ввели…
Ему казалось порой, что этот лютый мороз просто жил у него в костях, вне зависимости от погоды, температуры воздуха и времени года. Он поселился в нем еще во время первой ходки на карагандинскую зону, на заре его тюремной и лагерной карьеры. Тогда он был обычным «мужиком», который «подковой вмерз в санный след», и ничего. Кроме как горбатиться в течение пяти лет на родимое пролетарское государство за пайку черного и миску баланды, ему не светило. Но судьба играет человеком, как он сам – костями домино. И еще тогда, по первоходу и беспределу, он с первого дня уверенно и жестко отказался от выхода в промзону. Отказался от любой работы и постепенно примкнул к отрицаловке. Каждый начальник лагеря стремится сделать свою зону «красной». Когда все зека на зоне работают, это значит, она сто процентов контролируется администрацией. С Женей ни одна зона «красной» не могла стать по определению. Начальники и «кумовья» сначала ненавидели его, но со временем зауважали. За стойкость характера. Ни в первой, ни в одной из своих следующих трех ходок Женя ни лед, ни что бы то ни было еще кайлом не ковырял. Ковыряли другие – те, кто был для этого рожден. Он был рожден для другого и всегда знал это.
Евгений Тимофеевич Симонов не любил вспоминать то время. Не любил и свои татуировки, как старую, потертую, приросшую к коже майку с выцветшими узорами. Он сам себе теперь, по его собственному шутливому признанию, напоминал помятый, потерявший блеск гжельский самовар на кривых жилистых ногах. Ноги пока слушались своего расписного туловища, но ступни постоянно мерзли, навевая малоприятные воспоминания…
Дело свое Надежда знала. Пальцы начинали отходить. Пока она растирала и массировала его ступни и икры, Симонов, закрыв глаза, лежал на спине на огромном диване-аэродроме, установленном недалеко от хот-таба. Евгений Тимофеевич любил этот устоявшийся годами банный ритуал, когда после омовения в дремучем кипятке и принятия пятидесяти грамм португальского резервного портвейна он – не римский патриций, а уважаемый московский «вор в законе» Женя Книжник – мог, как космонавт, сделав два шага по поверхности Луны, сразу приземлиться всем телом на свой аэродром и забыться в руках этой простой, милой и сильной деревенской женщины с простым и надежным именем – Надежда. Которую он взял в дом из деревни совсем юной и которая теперь, после смерти его жены Маши от скоротечного рака, стала, по существу, главной в доме, хотя пока еще без официального статуса.
Погоняло Книжник прикипело к теперь уже восьмидесятичетырехлетнему Евгению Тимофеевичу на второй зоне, где он оказался за недоказанное, по его мнению и «по ходу», преднамеренное убийство. И где он, сильный и умный не по годам зэк, сразу подмял под себя всех мужиков, сук, бакланов и прочих блатных после смерти легендарного Алика Одессита, который умудрился сыграть в ящик прямо на зоне за месяц до того, как должен был откинуться. В результате стремительного «военного переворота» с небольшими, допустимыми в то время и в тех местах человеческими жертвами Женька Штырь, как назывался тогда Симонов, стал исполняющим обязанности смотрящего, да так и остался им до конца срока, который матерому убийце скостили за хорошее поведение и идеальный порядок на зоне.
В своем теплом углу барака, за махровой занавеской, новоиспеченный пахан принимал гостей – зэков и вохровцев, включая «кума» и папу (начальника лагеря), – с книгой в руке. Евгений Тимофеевич – как скоро стали называть его люди с кокардами на фуражках и звездочками на погонах – не кидал понтов. Он просто патологически любил читать. Правильным зэкам зона предоставляет много свободного времени, и за свою семилетнюю отсидку Симонов успел проштудировать всю лагерную библиотеку – от Флобера и Майн Рида до Маркса и Энгельса. Где-то в середине этого долгого срока Женька Штырь выпал в осадок и растворился без следа, а на его месте возник и утвердился Женя Книжник. Когда не осведомленные в подробностях биографии пахана социально близкие осторожно интересовались, не родственник ли он часом автору «Жди меня, и я вернусь…», Евгений Тимофеевич отвечал застенчиво и односложно, будто что-то скрывал: «Нет», – но хорошо его знавшие видели, что сам вопрос ему приятен.
На воле, где Книжник по сей день слыл предельно жестким, не останавливающимся ни перед какой кровью, но справедливым паханом, он также не изменял своей страсти. Среди блатных ходила шутка, что Книжник был официально записан в Ленинскую библиотеку и имел номерной читательский билет с допуском в спецхран. «Почти как Ленин».