Бомба профессора Штурмвельта(Фантастика Серебряного века. Том VII) - Яков Окунев


Фантастика Серебряного века

Том VII

ЖИТЕЛИ НЕБЕС

Фантастический рассказ

Около пятнадцати лет тому назад, профессор Сомов поселился подле своей обсерватории на вершине мрачного Мансельке и совершенно отрешился от людей. Он был гордостью и славой России, пред ним благоговели, его труды по астрономии были переведены на все языки, и не было уголка в цивилизованном мире, где не знали бы имени русского астронома и математика Василия Андреевича Сомова.

И вдруг в самом зените своей славы профессор оставил кафедру и, запершись в своем кабинете, куда ему подавали завтрак и обед, лет пять упорно и настойчиво производил какие-то чрезвычайно сложные вычисления, которые составили целый том никому не понятных цифр, формул, таблиц и затейливых геометрических чертежей.

После этого профессор уехал в Германию и поселился близ Берлина, подле лучшего в мире завода Гейслера, изготовлявшего оптические стекла. Там под личным наблюдением профессора и на основании его вычислений отлили и отшлифовали три огромные линзы, которые с большой осторожностью перевезли в Россию.

Но этим приготовления профессора не ограничились. Истратив половину своего состояния, чтобы приготовить на другом заводе, близ Претигау, странный прибор, состоявший из целого ряда вогнутых и выпуклых зеркал и из каких-то туго натянутых по различным направлениям тончайших алюминиевых нитей, до того чувствительных, что они дрожали и звенели, отражая дыхание человека, находящегося в нескольких метрах от прибора, профессор принялся за самую главную часть своего аппарата. Это была темная камера, в которой стоял ряд банок с химическими реактивами. Камера эта была соединена двумя изолированными проволоками с рефрактором и с отражающим прибором из зеркал, и называлась она индуктором.

Почти всю вторую половину своего состояния профессор истратил на постройку обсерватории и небольшого домика, примыкавшего к ней. Он поселился здесь вместе с шестнадцатилетней дочерью Асей, которая беспредельно верила в дело своего отца и считала для себя величайшим счастьем то уединение, на которое она обрекла себя, почти ребенка, полного жизни, радости, тихих мечтаний и какого-то сладкого, томительного ожидания, свойственного всем девушкам ее возраста.

В течение пятнадцати лет Ася помогала отцу. Не разгибая спины, по несколько часов в день она записывала под его диктовку запутанные формулы. Она уже забыла о людях, разучилась тосковать по шумной, веселой Москве, где она выросла; не знала, живы ли ее подруги и студент Курнатович, ученик ее отца. Первое и последнее письмо Курнатовича, полученное Асей еще в Москве, теперь пожелтевшее и выцветшее, лежало в левом ящике ее стола. Может быть, он писал и потом к ней; может быть, снова искал встречи с нею, как тогда, пятнадцать лет тому назад… В первые годы, когда они поселились здесь, профессор бросал в камин всю корреспонденцию нераспечатанной, а потом… потом им перестали писать, их забыли, как забывают обо всем, о великом и малом.

Даже на голом, каменистом Мансельке бывает весна. Даже там, сквозь гранит и гнейс, победно пробивается трава, курчавится зеленый кустарник, синеет и смеется чистое небо, а в воздухе шныряют, щебечут и поют птицы, словно пьяные, словно ошалелые от тепла и острого запаха земли.

Но в комнатах профессора не было весны. Мягкие ковры скрадывали стук каблуков; зеленые шторы не пропускали яркого сияния солнца; двери не стучали, не хлопали, не скрипели, а неслышно открывались и закрывались на своих петлях. Профессору нужен был покой, мертвая тишина, потому что малейшее сотрясение вносило путаницу в его наблюдения, колебля чуткие струны его прибора.

То, что произошло 23-го мая в одиннадцатом часу вечера, казалось бы фантастическим сном, если бы не было так реально, осязательно, ощутимо. В начале одиннадцатого в комнате Аси раздался энергичный, нетерпеливый звонок из обсерватории. Никогда профессор не звонил так, и встревоженная Ася бросилась по витой лестнице вверх к отцу. Она застала профессора в необыкновенном возбуждении. С растрепанными седыми волосами, с горящими глазами, он бегал по круглой комнате обсерватории, то хватаясь руками за рефрактор, то размахивая ими в воздухе, то бросаясь к своему прибору и заглядывая в него.

— Это поразительно, это поразительно, — бормотал он.

Он не сразу заметил Асю и обернулся к ней только тогда, когда она, положив свою руку ему на плечо, спросила:

— Что такое? Отчего ты такой странный?

Он сразу успокоился.

— Запиши, Ася: 23-го мая 19… года, 10 часов и 17 минут. Это — исторический момент, Ася, это — величайшее открытие.

Он усадил се на стул против рефрактора и несколькими движениями рычагов направил телескоп на Марс.

— Вот, смотри, — сказал он.

То, что она увидела, она наблюдала сотни раз и раньше, и это не объясняло ей возбуждения и торжественного тона, с каким профессор приказал ей записать дату. Она увидела большой диск серебристо-пепельного цвета со сверкающими белыми пятнами на полюсах, разрезанный геометрически правильными, а местами параллельными темными линиями. Некоторые ученые считали эти линии искусственными каналами марсиан.

Но что это? Почему эти «каналы» так странно дрожат, трепещут, то сближаясь, то удаляясь друг от друга? Сначала темные, почти черные, они загорались фиолетовым, потом темно-синим, затем пурпурным и, наконец, багровым пламенем с золотистыми отблесками по краям. Очевидно, это были не каналы, а что-то другое, но Ася не знала, что это, и, обернувшись к отцу, вопросительно посмотрела на него.

— Ты видела?

Она кивнула головой.

— Они горят и движутся. Это не каналы, и все мы были до сих пор круглыми невеждами. Я знаю, что это.

Ася хотела спросить у отца объяснения этого явления, но он не дал ей говорить. Он взял два шнура с чашечками у концов, соединенные с его прибором, и приложил чашечки к вискам Аси. Они присосались, как пиявки. Такой же прибор он одел на себя.

— Смотри, не отрываясь, на каналы. Старайся ни о чем не думать, — сказал он дочери.

Она не расслышала его последних слов и впала в странное забытье. Это не был ни обморок, ни сон, а какое-то другое невыразимое состояние тела и духа, которое не имеет еще названия на земном языке. Она испытывала необыкновенный подъем сил; она ощущала каждое биение своего сердца, переливание своей крови по венам, тончайшее трепетание нервов, вибрацию мозговой коры. В ушах ее звенели миллионы звуков, шумов, шепотов, шелестов. Вместе с тем, стерлась грань между звуковыми и зрительными ощущениями. Казалось, что звуки эти тянулись фиолетовыми и багровыми лучами с каналов Марса в телескоп, оттуда в прибор профессора и, преломившись в десятках зеркал, проникали в ее мозг, вызывая яркие очертания образов. Потом она почувствовала, что в ее сознание вторгаются чьи- то чужие мысли, но не в виде слов, какими она привыкла думать, а в виде образов, понятий, ощущений, переживаний. Ум мгновенно переводил эти ее ощущения на человеческую речь, и Ася улавливала связную, понятную фразу.

— Зачем вы разъединили цепь? — услышала Ася голос, говоривший в ее мозгу, но отражавший ее ощущения, вызванные сверканием каналов Марса. — Наконец-то вы додумались до того, что мы знаем уже несколько тысяч лет. Разве трудно было понять, что всякое явление, лежащее вне нас, представляет собой конкретную, движущуюся мысль, а наши мысли являются лишь отражениями, подобными отражениям в зеркале? Разве вы не знали, что звук и свет — явления одного порядка? Мы уже давно сообщаемся без помощи звуков и слов, а при посредстве отражения вибрации тончайших флюидов, заполняющих собой все мировое пространство. Ваше изобретение — только первая буква азбуки того, что знаем мы, марсиане. Мы знаем все! Мы связали весь мир явлений в непрерывную логическую цепь, каждый атом, каждая молекула рассказывает нам о довременном и грядущем. Для нас нет тайн.

— Какие они по внешности, эти марсиане? — подумала Ася.

И сейчас же ощутила ответ:

— У нас нет внешности. Вы, существа трех измерений, рабы форм и внешности. У нас нет измерений. Мы давно уже перестали верить сказкам о длине, ширине, глубине. Мы победили материю, и теперь мы нематериальные существа. Нас нельзя ни видеть, ни осязать, ни слышать, нас можно только познавать духом, и мы давно уже сносимся друг с другом, и каждый в отдельности с внешним миром, посредством комплекса психологических ощущений.

— Есть ли у вас смерть? — мысленно спросила Ася.

— Глупый вопрос вы ставите, земной житель. Что такое смерть? Разрушение материи и освобождение энергии, заключенной в ней. Мы — свободная энергия, которая действует вечно, перевоплощаясь то в движение, то в идею, то в ощущение. Как же можем мы болеть, страдать, умирать? Когда разрушится наша планета, она перевоплотится в новый вид энергии, а вместе с нею перевоплотимся и мы. Смерти нет, житель земли. Твое невежество нашептало тебе безобразную сказку о смерти.

— Но когда вы перевоплощаетесь, вы ведь утрачиваете свое прежнее я, обрывается ведь нить, связывающая новое бытие с прежним. Это и есть смерть, — возразила Ася. — Любите ли вы, бесплотные жители Марса? Знаете ли вы, что такое восторг, упоение, блаженство и красота?

— Дикие вопросы! Скажите, все ли такие невежды, как вы, на вашей земле? Разве энергия, переходя из одного состояния в другое, теряет хотя бы одну миллионную долю заключенной в ней силы? Как лавина, катящаяся с гор, мы, живя, накопляем энергию, ничего не теряя, все приобретая, и когда наступит момент перевоплощения, мы сохраним в новом комплексе движений, которые вы называете жизнью, каждый трепет, каждое содрогание. Наше я живет вечно в бессмертии движения. Нам не нужно ни любви, ни восторгов. Мы давно забыли об этих первобытных ощущениях. На что они нам? У нас нет ни пола, ни возраста, ни влечений, обусловленных устарелым понятием о времени. У нас нет любви и страстей, проявляющихся только там, где живут в рабстве у форм, в неволе у материи. Мы свободны и вольны. Нам покорна вселенная, нами порабощены междупланетные бездны, потому что движения бесчисленных планет по своим орбитам — это эхо нашего существования. Мы всесильны, вездесущи, бесконечны и безначальны.

— Но были ли вы когда-либо иными, материальными существами? — спросила Ася.

— Да, да, много вашего земного времени тому назад, — странно и, как показалось Асе, с легким оттенком грусти прозвучал ответ. — Семь тысяч лет прошло с тех пор, когда я жил в мире звуков и форм… Ее звали Майя… Майя — это звучит красиво, как лепет земного ребенка, как отзвук земной радости. Она была похожа на свежую розу, которая цветет еще в ваших садах. На Марсе была тогда весна, и я любил Майю. Ах, это было странное и наивное чувство. Потом у нас явился великий гений. Он пришел из снеговых стран, и звали его Тиаматис. Он открыл нам тайну вечности, беспредельности, бессмертия и освободил нас от власти форм, времени и чисел. А я был тогда глуп… очень глуп. Я не хотел бессмертия. Я не хотел расставаться с миром форм, цветов и звуков ради Майи… ради Майи…

Цепь между Асей и Марсом внезапно разомкнулась. Всходило солнце, и при блеске его лучей потускнело сияние каналов Марса. Ася сняла с висков чашечки и, не глядя на отца, шатаясь, как пьяная, пошла к себе.

Она растворила окно. Заколебалась и раздвинулась багровая завеса облаков на востоке, и торжественно выкатилось на небо яркое солнце. И вспомнила Ася студента Курнатовича, его пожелтевшее письмо в левом ящике стола; вспомнила о том, что ей недавно минул тридцать один год и что у глаз ее появились лучистые морщинки. Она опустила голову на руки и едва слышно прошептала:

— Ради Майи, ради Майи…

А потом тихо заплакала.

Ефим Зозуля

ДОМ ДОКТОРА КАТАПУЛЬТЫ

Глава первая

Когда Курца вызывали по телефону и сообщали, что барин, Алексей Иванович, хочет его видеть, Курц щурил свои зеленые, узкие, пройдошливые глаза и бормотал не без удовольствия:

— Опять, должно быть, вляпался в какую-нибудь историю.

Лет пять тому назад Курц служил у Алексея Ивановича в качестве обыкновенно лакея. Как лакей, он никуда не годился, и его прогнали.

Но зато его ум, изворотливость и особое умение находить выход из самых запутанных и печальных положений часто заставляли молодого, легкомысленного богача вспоминать прогнанного лакея и звать его специально для совета, разумеется, за хорошее вознаграждение.

А в запутанные и нелепые положения молодой богач попадал часто и бывал в таких случаях совершенно одинок и беспомощен.

Он бродил по своему роскошному кабинету, лежал на турецком диване, тер ладонью лоб, но, в конце концов, приказывал звонить Курцу.

Курц незамедлительно приходил — чистенький, розовый, аккуратный. Алексей Иванович рассказывал, в чем дело, а Курц, помигав узкими своими глазами, давал совет и всегда дельный и подходящий.

«Что сегодня у него за история, однако, — думал Курц, — опять, должно быть, какая-нибудь дурацкая дуэль!»

И Курц, хитро подмигнув самому себе, пробормотал:

— Все равно, что бы ни случилось с ним, я его сведу с Катапультой, пусть поспит с годик, это ему пойдет впрок…

Последние слова Курца нуждаются в объяснении.

Бросив лакейство, Курц стал маркером, затем занял должность эконома в каком-то клубе. В клубе он завел большие знакомства, вечно что-то кому-то устраивал, получал деньги и в результате поставил у себя в комнате письменный стол с телефоном и стал похож на делового человека.

К нему обращались со всякими делами разнообразнейшие люди, и почти каждому Курц в чем-либо помогал.

Недавно Курцу рассказали, что в столицу приехал ученый, фамилии которого никто не знал и который называл себя доктором Катапультой.

Этот Катапульта начал весьма странную и необыкновенную деятельность.

Он уверял, что обладает особым чудесным умением усыплять людей на какое угодно время, то есть искусственно прививать летаргию на год, полгода и, вообще, на сколько угодно.

Было у него множество агентов, распространявших слухи про Катапульту, и успех у него был такой, что Катапульта вынужден был отказываться от клиентов, если они были недостаточно богаты… Курц с Катапультой познакомился, и ученый лично просил его рекомендовать богатых клиентов.

Что с ними делал Катапульта, неизвестно было никому, но достоверно было установлено, что доверившиеся ему люди, польстившиеся на возможность отдохнуть от жизни, уйти хоть на время от ее тягот, возвращались от Катапульты после условленного срока, правда, исхудавшими и усталыми, но вполне здоровыми и на вопросы, где они были и что с ними происходило, либо говорили, что спали и ничего не помнят, либо угрюмо отмалчивались.

Затем, кроме всего этого, Курц узнал, что за каждого богатого человека, сведенного с Катапультой, посредник получал огромное вознаграждение.

Последнее обстоятельство и щекотало, главным образом, жадное воображение Курца.

«Надо будет пристроить голубчика, — цинично думал он об Алексее Ивановиче, — деньги будут хорошие и отдохну от него, а то надоел он мне больно со своими вечными неприятными историями…»

Глава вторая

Курц застал бывшего барина в удрученнейшем состоянии.

Богач, молодой человек с впалой грудью и наивно выпученными, удивленными глазами, лежал на диване и плакал, как дитя.

— В чем дело? Что случилось? — спокойно, как врач, спросил Курц.

— Я не вынесу этого! Я… я… умру! — схватился за голову Алексей Иванович. — Милый Курц, помоги! Ты же умница и всегда мне помогаешь!

— Что ж случилось?

— Моя невеста, Лида, бросила меня и вышла замуж за Кострицкого… Ах…

И покинутый жених залился горькими слезами…

— Что делать?! Что делать! — причитывал он. — Думаю вызвать Кострицкого на дуэль, но она не вернется ко мне, я знаю, она не вернется, если даже я убью его…

Дальше