Бомба профессора Штурмвельта(Фантастика Серебряного века. Том VII) - Яков Окунев 5 стр.


Аглая ответила и снова блеснули буквы: «Иди».

Аглая стала на подъемную машину, поднялась на восьмой этаж, сделала несколько шагов по коридору и постучалась в комнату номер двадцать семь.

— Войди, — ответила Люба.

— Ты одна? — спросила Аглая, с трудом различая предметы в освещенной одним только согревателем комнате.

— Одна, — ответила Люба, поднимаясь к ней навстречу с кушетки.

Разноцветные матовые стекла согревателя бросали пестрые бледные пятна на стены и пол. Занавесь на окне была не спущена, и сквозь узорчатые стекла лился слабый уличный свет, едва намечая раму.

— Можно закрыть окно? — спросила Аглая, кладя палец на черную кнопку.

— Конечно, — ответила Люба.

Аглая надавила кнопку, и тяжелая занавесь опустилась и закрыла окно, смотревшее холодно и пусто, как глаз мертвеца.

— Так лучше, — сказала Аглая, — улица меня сегодня раздражает.

— А я лежала и мечтала, — сказала Люба, когда Аглая сняла верхнюю кофточку и перчатки.

— О чем?

— Так… Сама не знаю. Сегодня ароматический концерт с программой из моих любимых номеров: «Майская ночь» Вязникова, «Буря» Уолеса, «Ромео и Джульетта» Полетти. Но мне не хочется уходить из своей комнаты. А славная эта «Майская ночь»… Ты помнишь? Вначале тонко-тонко проносится сырой и нежный запах свежих полей; потом нарастает густой и теплый аромат фиалок, и запах зеленых крепких листьев, и лесной гниловатый пряный запах. Так и кажется, что идешь, взявшись за руку, с любимым человеком по густому-густому лесу; а потом нежной и легкой тканью рассыпается аромат ландышей — острый и свежий аромат, аромат, от которого шире и вольнее дышится. В этом месте я готова кричать от восторга. Розы, царственные, пышные розы. Разгорается заря, сверкают капли росы. Чудо что такое! А «Ромео и Джульетта»… Что-то таинственное и жуткое в этих пронзительных кружащихся запахах вначале, потом они нарастают, становятся все глубже, все печальнее. Так и чувствуешь, что опускаешься в глубокий, едва освещенный склеп… А «Буря»? Ты любишь «Бурю»? Какие взрывы тяжелых, падающих, как градины, запахов, сменяющихся быстро, бегущих и сталкивающихся! Восторг!..

Люба закинула руки за голову и мечтательно смотрела на разноцветные стекла согревателя.

— Отчего ты не пойдешь? — спросила Аглая, со страхом ожидая ответа подруги, точно от этого зависела вся ее судьба.

— Не хочется. Лень… И последнее время все неприятности у меня, — ответила Люба и замолчала, упорно смотря на цветные стекла.

VII

— Какие у тебя неприятности? — спросила Аглая, чтобы не молчать.

— Ах, все то же. Опять сорвалось. Какая я несчастная, какая я несчастная, Аглая!

— Да в чем же дело?

— Я была на этой неделе у Айхенвальда, у Курбатова, у Эйзена — везде отказ, везде. У Эйзена, впрочем, удалось, но не раньше, чем через полтора года. И он музыкант, а я не особенно люблю музыкантов, я вовсе не хочу, чтобы мой ребенок был музыкантом. Отчего я такая некрасивая, противная? Отчего у меня такой длинный нос? Я уверена, что каждый из них прежде всего смотрит на мой нос и пугается…

— Люба, ты вовсе не такая некрасивая, как воображаешь.

— Э, полно, не утешай меня, я сама знаю.

Снова наступило молчание, и вдалеке жалобно прозвенел электрический колокол: раз, два, три…

— Он меня выводит из себя сегодня, этот колокол, — сказала Люба, затыкая своими длинными пальцами на мгновение уши.

— А я была вчера вечером у Карпова, — едва слышно промолвила Аглая.

— Была? — живо воскликнула Люба, порывисто оборачиваясь к ней. — Ну что? Как? Какая ты счастливица, Аглая. Расскажи мне все, все. Слышишь? Все…

— Мне тяжело, ничего я не буду рассказывать. На душе у меня так гадко, так гадко.

— Но отчего же? Ах, как бы я хотела быть на твоем месте! Не красней, Карпов такой красавец, такая прелесть…

VIII

Резко и отрывисто звякнул телефон, и луч белого света прорезал комнату.

— Кто это? — с досадой спросила Аглая, оборачиваясь на звонок.

— Витинский, — сказала Люба, вглядевшись в светлую дощечку.

Люба встала и пошла к телефону.

— Что вам, Павел? Прийти ко мне?

— Зови, зови его, пожалуйста, — вмешалась Аглая, торопясь предупредить подругу.

— Терпеть я не могу этого реформатора, — шепнула Люба, отворачиваясь от телефона.

— Пожалуйста, — повторила Аглая, просительно складывая руки.

— Ну, ладно уж…

И, обернувшись снова к телефону, Люба сказала:

— Приходите. Тут и ваша поклонница, Аглая.

И Люба замкнула телефон.

— Ну зачем ты это сболтнула? — недовольно спросила Аглая.

— А разве неправда? Только он не в моем вкусе, и я не знаю, чем он тебе нравится. Беспокойный какой-то.

— Вот это самое беспокойство мне в нем и нравится.

— Не понимаю.

Разговор не клеился. Подруги сидели молча, и каждая думала о своем.

— Который час? — спросила, наконец, Аглая. — Я еще ничего с обеда сегодня не ела, и ничего не хочется.

Люба закинула назад руку и надавила маленькую кнопочку. Над согревателем сверкнули цифры часов.

— Половина восьмого, — сказала Люба.

— Спасибо, — шепнула Аглая и снова замолчала.

— Тебя перевели? — спросила после долгой паузы Люба.

— Да.

— На какое?

— На макаронное. Это все-таки веселее, чем сортировать и отправлять пакеты.

— А мне мои перчатки надоели хуже, хуже… Ну я прямо слова подыскать не могу.

— Хуже горькой редьки?

— Вот именно.

IX

Послышался стук в дверь.

— Войдите, — сказала Люба.

Вошел высокий, хорошо развитый и крепко сложенный юноша.

— Это вы, Павел? — спросила, не оборачиваясь, Люба.

— Да, я. Почему у вас нет света? — промолвил Павел, здороваясь с молодыми девушками.

— Так. Нервы не в порядке.

— А… Впрочем, теперь не мудрено расстроиться нервам.

— Ужасно, — прошептала Люба.

Она заговорила оживленно, волнуясь и жестикулируя:

— Нашлись пророки! Столетиями, тысячелетиями стонало человечество, мучилось, корчилось в крови и слезах. Наконец его муки были разрешены, оно дошло до решения вековых вопросов. Нет больше несчастных, обездоленных, забытых. Все имеют доступ к свету, теплу, все сыты, все могут учиться.

— И все рабы, — тихо бросил Павел.

— Неправда, — горячо подхватила Люба, — неправда: рабов теперь нет. Мы все равны и свободны. Нет рабов, потому что нет господ.

— Есть один страшный господин.

— Кто?

— Толпа. Это ваше ужасное «большинство».

— Э, оставьте. Старые сказки. Они меня раздражают. Я не могу слышать их равнодушно.

И Люба замолчала, сжимая нервно руки.

— Они меня влекут к себе, как в глубокий омут, как в пропасть, — сказала Аглая.

— Кто? — спросила Люба.

— Те, кого ты иронически называешь пророками.

Люба ничего не ответила, скривив презрительно губы.

— Будем чай пить? — спросила она потом, встряхивая головой, словно отбрасывая неприятные мысли о беспокойных людях.

— Будем, — согласились в один голос Павел и Аглая и взглянули друг на друга, как бы поверяя один другому общую тайну.

X

Люба сняла с полочки три стакана, молоко, печенье, хлеб и масло и, нажав пружину, захлопнула дверцу.

— Теперь света бы не мешало, — сказал Павел, беря свой стакан, — неловко как-то в темноте.

Люба молча повернула рукоятку, и мягкий голубоватый свет полился с потолка.

— Я теперь читаю старинные книги. Каждый вечер несколько часов посвящаю чтению, — заговорил снова Павел, отхлебнув несколько глотков и откидываясь на спинку кресла.

— Ну и что же? — отрывисто спросила Люба, раздражение которой еще не остыло.

— Я завидую, — ответил медленно Павел. — Завидую тем несчастным, голодным и холодным «мужикам». Как просто и свободно они жили, выбирая по своей воле труд или безделье.

— Главное, свободно умирали с голоду, — бросила Люба.

— Да, и свободно умирали с голоду.

— Умереть с голоду вы и теперь можете совершенно свободно.

— Да. Вот умереть мне можно совершенно свободно в любую минуту, а жить так, как я хочу, мне не позволяют.

— Как же вы хотите жить?

— Тоже совершенно свободно, независимо.

Павел говорил громко и возбужденно, все лицо его горело одушевлением, и глаза, красивые серые глаза блестели под белым, слегка откинутым назад лбом.

Аглая не сводила с него взгляда и жадно ловила его слова.

— Так, так, — наконец сказала она, — это мои мысли.

— Да замолчите вы, несносные, — вскричала Люба, — вы еще о религии заговорите!

Она презрительно усмехнулась.

— О, как бы я хотел веровать, — сказал, подхватывая ее слова, Павел, — чисто, наивно и горячо веровать, так, как описывается в старинных книгах. Но меня обокрали. Когда я был еще ребенком, мою душу отравили скептицизмом. Она мертва и безжизненна. Как я завидую старому семейному быту, как бы мне хотелось иметь мать и отца. Не граждан за номерами, которые числятся моими отцом и матерью по государственным спискам (да и то, насчет отца я не уверен), а настоящих, живых мать и отца, которые воспитали бы меня и вложили бы в меня живую душу.

— Вы и против общественного воспитания детей?

— Да, против. Я не боюсь говорить об этом, как ни дико это кажется и как ни идет это вразрез с положениями госпожи науки и ходячей морали.

— Замолчите, мне тошно слушать вас. Я вам не верю, вы напускаете на себя.

— О нет, я говорю вполне искренне. Дружная старинная семья, как в ней, должно быть, хорошо было! Как радостно прыгали дети, встречая входящего отца! Как они прижимались доверчиво и ласково к своей матери!

— У вас голова забита старыми бреднями. Вам нужно бросить читать и взять отпуск.

— Конечно, это лучшее средство, — сказал Павел насмешливо. — Нет, не то, — продолжал он. — Раз проснулись эти чувства в душе, их ничем не заглушишь.

— Вы знаете, в Африке около Нового Берлина образовалось, говорят, общество, решившее добиваться от верховного африканского совета легализации семьи на старинный лад, — сказала Аглая.

— Да, слышал. И глубоко им сочувствую. И если я когда-нибудь сойдусь с девушкой, — прибавил Павел значительно, — я сойдусь с ней только с тем, чтобы никогда не разлучаться. И если она уйдет все-таки от меня, я ее убью. И себя убью.

— Вы совсем сумасшедший, — сказала Люба, — не хотите еще чаю?

— Нет, не хочу… Свободные люди. А наша служба в Армии Труда, неизбежная, обязательная, как рок? А обязательные занятия?! Вы что теперь делаете?

— Я в перчаточном, — ответила Люба.

— Ну вот. И очень вам это нравится?

— Это необходимо. И потом, ведь это отнимает у нас только четыре часа в сутки, а в остальное время мы делаем, что хотим.

— А я ни минуты, ни мгновения не хочу подчиняться, ни минуты не хочу заниматься моей проклятой полировкой стекол.

— Просите перевести вас.

— Куда? Рубить гвозди? Месить тесто? Я ничего, ни одного движения не хочу делать по принуждению.

— Ну к чему вы все это болтаете? — спросила его Люба. — Ведь вы не переделаете всего общества. И если большинство с вами не согласно, вам остается только подчиниться.

— Большинство, большинство. Проклятое, бессмысленное большинство, камень, давящий всякое свободное движение.

XI

Павел вскочил и нервно заходил по комнате.

— Меня лишили, мне не дали веры. Не знаю, каким чудом есть еще верующие люди, и как бы я хотел этого чуда для себя! Меня обокрали, взамен мне не дали ничего, не дали никакого оружия против страшного, против чудовищного врага — смерти.

— Какого же оружия вы хотите? Его никогда не было. Разве в старых сказках.

— Вера была оружием. Твердая, горячая вера, с которой не страшна была самая темная ночь.

— Наука дает нам больше, чем вера. Она реально, не в мечтах только и бреднях, а на самом деле, в действительности продолжила вдвое человеческую жизнь. Она избавила человека от болезней. Чего же вам еще? Мне кажется, этих реальных благ больше чем достаточно, чтобы вознаградить за призрачные блага, дававшиеся верой.

— А смерть?

— А верующие не умирали?

— Умирали, но верили, что воскреснут.

Павел прошелся несколько раз по комнате.

— Свобода, — снова заговорил он, — а я ни одной вещи, ни одного угла не могу назвать своим. Нет ни одного угла, где бы я мог безусловно и совершенно самостоятельно распоряжаться.

— Вы все любите ссылаться на старину. Вспомните древних христиан. Я недавно еще читала о них целую книгу. У них ведь все было общее.

— Да, да. Все общее. Но только по любви, а не по принуждению. Я с восторгом бы имел все общее со всеми, если бы это было по любви, по братству.

Он замолчал, пощипывая свою начавшую курчавиться бородку.

— Когда я прохожу, — начал он снова, — по Марсову полю, под его роскошными пальмами, магнолиями и олеандрами, среди пестрых цветов, у меня руки сжимаются судорогой, и кажется, я так и передушил бы этих спокойных, холодных и бездушных, как машины, людей. Какой насмешкой, каким жалким убожеством кажутся мне пышные речи, произносимые на торжествах. Мне всегда так и хочется бросить в ответ на шаблонно громкие слова о благоденствии человечества одно только слово: «слепцы». Человечество убито. Его нет больше. Оно только и было ценно, только и имело право жить за свою душу, за светлые порывы этой души, за светлые слезы любви… А теперь… теперь…

Павел задыхался. И Аглая не сводила с него своего пристального взгляда и думала: «Так, так, это мои мысли, мои».

XII

— Идемте вместе, — сказал Павел, когда Аглая начала собираться, — можно?

— Конечно, можно. Я буду очень рада.

Они спустились и вышли на улицу. Самодвижки уже были остановлены, и одинокие шаги редких прохожих гулко отдавались на пустой улице.

— Должно быть, ясная лунная ночь, — сказала Аглая, поднимая лицо вверх.

— Да, вероятно. Крыша не только освещена снизу, но и просвечивает лунным светом.

— Пойдемте наверх, на станцию воздушника. Я люблю смотреть, как они улетают и тонут в небе. Особенно красиво это в лунную ночь, тогда они походят на серебристых птиц.

— Пойдемте.

Они пошли рядом по направлению к Литейному, то попадая в тень узорчатых листьев пальм, то обливаемые молочным сиянием. Красными огнями вспыхивали то там, то здесь бюллетени.

Молча поднялись Аглая и Павел по лестнице.

— Товарищ, дайте одеться, — сказал Павел, дотрагиваясь до дремавшего дежурного, заведующего теплой одеждой.

— Куда так поздно? — спросил тот от нечего делать и выдал по одному комплекту одежды.

— На какой склад отметить? — спросил он снова.

— Мы ненадолго, только погулять на платформе, — сказал Павел.

— А-а, — протянул заведующий и снова сел в свое теплое и удобное кресло.

Павел и Аглая вышли на платформу. Воздушник был готов к отправлению и висел, подрагивая корпусом.

Полный месяц стоял на самой середине безоблачного голубого неба. Нежные и тонкие лучи его лились на крышу, простиравшуюся до самого горизонта. От высоких труб и выступов падали голубоватые тени. Запорошенная мелким неубранным снегом крыша сверкала и искрилась. Как привидения, подымались в небо станции воздушников. Иногда воздушник с острым шипом проносился и падал у станции, и жалобные звонки электрических колоколов бежали над крышей.

Раздались два громких неожиданных удара за спиной Павла и Аглаи. Они оба вздрогнули.

— Готово? — спросил отправитель.

— Готово, — ответил проводник.

— Отдай! — крикнул отправитель.

И, зазвенев в стальных полосах, воздушник скользнул и плавно поднялся вверх.

— Ну, смотрите, смотрите. Разве не похоже на сказочную, волшебную птицу? — спросила Аглая. — Смотрите, как блестит он.

— Да, да, — шептал Павел, взяв теплую руку Аглаи и сжимая ее своей рукой.

И у Аглаи сердце замерло неожиданно от предчувствия какого-то еще небывалого счастья.

Назад Дальше