Квартирантка с двумя детьми (сборник) - Сенчин Роман Валерьевич 4 стр.


Я возмущенно дернулся, но Генрих выставил вперёд руки:

– Погодите! Не спорьте! Мы говорим доверительно, надеюсь. Цену вам знают на родине, знаете её и вы, Алексей Максимович. Вы человек поистине государственного масштаба. Ваша роль неоценима. Восемнадцатый – двадцатый годы демонстрируют это. Если бы не вы – у нас была бы пустыня в плане культуры… Сейчас появилась идея создать Союз советских писателей. Это должна стать огромная сила, не слабее совнаркома. И пост председателя Союза мы – советский народ – просим занять вас, Алексей Максимович. В помощники подберём честных, талантливых, смелых литераторов. К вашему слову будут прислушиваться, в том числе и на самом верху. Вернее, и вы тоже будете верхом. Партия и литература будут идти рядом и друг другу помогать.

Я снова пошевелил усами:

– Хм, сложно поверить, Генрих. Сло-ожно.

– Это не утопия. Вы сами участвовали в создании новой, советской литературы. За пятнадцать лет она окрепла, стала великой мощью и готова участвовать в государственном строительстве. Честное слово, Алексей Максимович!

– М-да, м-да-а… – я не знал, что ответить.

– Эту вашу виллу называют новой Ясной Поляной. Но может ли Ясная Поляна быть за тысячи верст от России? Ведь это нелепица, насмешка… Знаете, какая эпиграммка гуляет по Москве? Только не волнуйтесь, но вы должны знать. – И Генрих, слегка закатив глаза, продекламировал:

В Сорренто некогда барон
Жил с пролетарской простотою:
Хранил он в банке миллион
И поторговывал собою.
Он летом – ярый коммунист;
К зиме ж, как заяц, вдруг белеет.
Зимою – преданный фашист.
А к лету снова багровеет.
Весною здесь, зимою там,
И всюду денежки сбирает…
Вот у кого учиться нам,
С кого пример брать подобает!

– Это всё? – спросил я не горлом, а своей измученной грудью.

Генрих вздохнул:

– К сожалению, подобного немало, Алексей Максимович. Но посудите сами, летом вы действительно в СССР, а зимой здесь, у Муссолини, который запретил компартию, творит чёрт знает что… Возвращайтесь, пожалуйста! У вас будет большой дом в самом центре столицы, но в тихом месте… Нет! – Генрих снова выставил руки. – Это не будет выглядеть дворянским особняком. Это будет настоящая Ясная Поляна. Вы будете встречаться с людьми, входить в их проблемы, а мы – власть – будем эти проблемы решать… Честно говоря, – голос Генриха упал до шёпота, – положение не из лучших. Иосиф берет всё в свои руки, хочет самолично всем управлять. Но ведь Ильич учил не этому. Коллегиальность. Её почти не осталось. Конечно, Троцкий враг и провокатор, но остальные… Многие старые большевики оттёрты от реальной работы. И вообще – уровень человечности падает. В девятнадцатом году человечности было больше.

– Да? – я удивился, но не сказать, чтобы абсолютно искренне.

– Да, Алексей Максимович. Общее благосостояние растёт. А вот что делается в деревнях… Голод, мор, разруха похлеще, чем в гражданскую. Соловки переполнены… Расстрелы. Знаете, – Генрих подался ко мне, – пора прекратить расстреливать людей.

Я даже вздрогнул от такой идеи. А Генрих продолжал тихой скороговоркой:

– Я знаю, вы пьесу новую написали. Про вредителей. Погодите её предлагать театрам. Не надо подливать масла в огонь. Хорошо?.. Человечность необходима, и только вы можете её дать. Для Иосифа только вы авторитет, только вас он станет слушать. Но если вы будете рядом. Россия, – он судорожно сглотнул, – Россия погибнет без вас, Алексей Максимович.

Я закурил ещё одну папиросу. В груди давило, дышать было всё трудней. Но не курить в этот момент я не мог. Иначе бы разрыдался.

– Это всё правда, что вы говорите, Генрих?

– Абсолютная. Разве бы я стал вам… Честное слово! – Он помолчал и продолжил шёпотом: – Народ русский на последней грани. Не столько физически, а – нравственно. После такой войны, такого напряжения всех сил не сбылось то, за что боролись. То же самое самодержавие строится. Но… Но есть силы, Алексей Максимович, которые хотят создать справедливое государство. Они не враги Иосифу. Нет. Но его нужно поправить. Он сам ждёт этого. Поверьте. И только вы, Алексей Максимович…

– Не надо, – остановил я, – я всё понимаю.

Но Генрих продолжал:

– От Радищева до Пушкина, от Пушкина до Толстого, от Толстого – к вам. Вот цепочка. Золотая цепь нашей человечности. Она не должна оборваться, истлеть здесь, на чужбине. Вернитесь к нам, Алексей Максимович. Спасите нас!

Я не выдержал. К счастью, не зарыдал, но горячие, крупные слезы побежали по моим глубоким морщинам, как по каналам.

– Всё, решено, возвращаюсь! – Я вспомнил о Марии. – Единственное, мне нужно знать, что Мария Игнатьевна будет иметь в Союзе права моей законной жены.

Генрих округлил глаза:

– Само собой! Да разве её кто обижал в прошлые разы?

– Я имею в виду… после моей смерти.

– Алексей Максимыч, какая смерть… В любом случае – Мария Игнатьевна для всех ваша истинная жена и верный товарищ. И Екатерину Павловну, и Марию Федоровну уже давно воспринимают отдельно от вас.

Это замечание меня кольнуло. Но сейчас было не время обращать внимание на нюансы. Я плевком затушил папиросу и крикнул:

– Мура! Мура, мы едем в Россию!

Она появилась на террасе мгновенно:

– Надолго?

– Навсегда! Вели паковать архив, картины.

Через неделю я покинул Италию в сопровождении сына, невестки, внучек. Моя милая Мура обещала нагнать нас, но вместо этого уехала в Лондон. В следующий раз я увижу её перед самой своей смертью.

Я не знал, что прощаюсь навсегда с Сорренто, проступающим сквозь дымку островом Капри, на котором прожил до революции семь лет, громадой Везувия, Неаполем, Тирренским морем. Что в последний раз наслаждаюсь запахом отцветающей глицинии… Я буду рваться сюда, но вместо Сорренто меня будут возить на дачи то в Горки, то в Крым. Мне объяснят: «Муссолини задружился с Гитлером, а Гитлер сажает в лагеря коммунистов, притесняет евреев, сжигает на кострах книги, в том числе и ваши. Вас могут арестовать в Италии, могут выкрасть немецкие национал-социалисты, могут отравить. Советский народ не имеет права вами рисковать».

В Москве меня поселят в особняке, реквизированном у семейства купцов-староверов Рябушинских, которое я хорошо знал, и мне будет неуютно в этом роскошном доме, словно это я сам отобрал его у хозяев… Меня будут окружать чуждые мне люди, я не смогу свободно ходить по улицам, принимать любого, кто захочет со мной поговорить. Зато ко мне станут привозить делегации заранее отобранных и подготовленных рабочих, колхозников, учёных, литераторов. По двадцать человек, тридцать, пятьдесят. Девяносто! Меня будут круглосуточно охранять, и это будет очень похоже на домашнее заключение.

Когда я умру, начнется массовый террор. Людей будут пытать, ссылать в лагеря, расстреливать, а трупы сжигать, так как нарыть такое количество ям окажется делом очень трудным. Большую группу людей будут пытать и расстреливать в том числе и за то, что они отравили меня…

От сборов я очень утомился. Сел в поезд и сразу же задремал. И увидел, как Генриха, сильного, крепкого мужчину, волокут по подвалу. Лицо перекошено, усики сбились куда-то на щеку… Его подводят к сидящему на высоком стуле человеку в кожаном фартуке, и тот стреляет Генриху в затылок.

– Генрих, – сказал я, очнувшись, – а вас расстреляют.

– Фашисты? – он спросил равнодушно, явно мне не поверив.

– Нет, свои. Краповые петлицы.

Генрих улыбнулся, пожал плечами и отвернулся к окну. Я уснул.

…Открыл глаза. Плазма на стене, зеленоватый огонек подзарядки ноутбука, мигание красной точки пожарной сигнализации. Номер отеля, ставший за пять дней родным.

На тумбочке бокал с недопитой граппой. Проглотил её, взял мобильник, нажал клавишу. Экранчик осветился.

«05:27. Чт 19.04.2018». До возвращения в Россию оставалось двое суток.

Приближаются сумерки

На первом этаже в подъезде – ряды почтовых ящиков с цифрами – номерами квартир на дверце каждой ячейки. Сто пятнадцать, это его… Ташевский, Юрий Сергеевич, достал блестящий, отполированный за многие годы ношения в кармане ключик и сунул в щёлку замка. Повернул, дверца открылась. В ящике – газета. Юрий Сергеевич взял её, как всегда, радуясь, что она есть, что двадцать минут в метро благодаря ей пройдут по возможности незаметно. Когда читаешь, поездка кажется не такой длительной и однообразной.

Кроме газеты – ничего. Времена, когда чуть ли не каждое утро ящик был забит всяческими рекламными буклетами, политическими брошюрками и агитками, похоже, миновали. Брошюры и буклеты теперь предпочитают продавать, а не разбрасывать всем подряд наудачу… Писем же в общем-то ждать не от кого.

Замкнув ящичек, Юрий Сергеевич хотел было вернуть ключ обратно в карман пиджака… А интересно, неужели все ячейки с разными замками? Он посмотрел на свой ключ. Две простенькие зазубринки; нет, не верится, что у соседей замки другие – у каждого особенный. Гм, а ведь можно проверить. Вполне можно проверить… Вот этот, например, сто девятый, старушки с одиннадцатого этажа, вечно пустой, с пыльной дверцей… Юрий Сергеевич, осторожно держа ключ двумя пальцами, почти что вставил его в щелку, но тут же опомнился, отдернул руку. Ключ выпал, с оглушительным звоном ударился о плитку пола… Поднимая его, Ташевский с удивлением подумал: «Зачем? Ну и желаньице! – усмехнулся, спрятал ключ в карман. – Любознательный нашёлся какой! Возьми ещё спичку брось к девяносто третьему – проверь, перекинется ли огонь с его газеты на что там есть у девяносто второго или потухнет. М-да… взрослый человек…»

Издеваясь и посмеиваясь над собой, Юрий Сергеевич вышел на улицу. До метро три троллейбусные остановки, но он предпочитает, если позволяет время, конечно, ходить пешком. Сегодня время вполне позволяло.

«Хулиган, хулиган в тебе дремлет, господин Ташевский! – продолжал поддевать себя Юрий Сергеевич. – Что там замочки какие-то, мелочь. Лучше попробуй вот „Запорожец“ этот поставить набок. Слабó?»

На обочине проезжей части, заехав на бордюр тротуара правой стороной, стоял брошенный, раскуроченный «Запорожец» с побитыми фарами и фанерой вместо стекла на заднем окне… Вроде в шутку предложил себе Ташевский перевернуть машину, но тут же и серьезно задумался: сможет или нет? Один бок на бордюре, приподнят, колеса не спущены… Юрий Сергеевич замедлил шаг, разглядывая «Запорожец», примериваясь. На вид машина довольно лёгкая, а он, без ложной скромности, человек крепкий, сильный, в самом расцвете, как говорится; по юности баловался штангой. Гм, вполне ведь может получиться.

«Тьфу! Да что ж это я!» – и пошёл быстрее, отвернувшись от злосчастного «Запорожца». Как-то неприятно стало, ледяные мурашки защекотали спину.

Юрий Сергеевич торопливо искал тему для размышлений, чтоб отвлечься от таких вот странных, опасных желаний. Ключ, газета, «Запорожец»… Его всерьёз пугали они, эти вдруг возникающие желания.

Появилось месяца два назад, и словно приоткрылось тогда, а затем всё росло и крепло в Ташевском, устоявшемся, зрелом, уважаемом человеке, какое-то другое существо, глуповато-лихое, агрессивное даже. С чего это?.. Юрий Сергеевич догадывался, ещё при первом подобном желании начал догадываться. Помнится, тогда он вдруг остановился посреди комнаты и долго следил за минутной стрелкой старого механического будильника, стараясь проследить её движение, и, когда это не получилось, ему до зуда в пальцах захотелось разобрать будильник и посмотреть, как он там устроен. И тогда вот появилась догадка, что причина странных желаний – его вдруг улучшившееся зрение. Конечно, не совсем «вдруг», просто-напросто сделали операцию, подтянули роговицы. Сначала правый глаз, потом левый… И, странное дело, вскоре после операции и началось, даже в тот самый день, когда возвращался из клиники с забинтованным, спрятанным под марлей правым глазом, почувствовал что-то новое, смутно тревожное. Левый глаз, как всегда, видит окружающее расплывчато, разноцветными пятнами, точно бы мир – сырая зыбкая акварель, а правый там, за бинтом, уже зажил иной жизнью, на сто процентов беспощадно зрячей.

«Да нет, бред всё это, – мотнул головой Юрий Сергеевич, отгоняя неприятные догадки и воспоминания. – Ведь радость, счастье же – всё видеть как надо, идти вот и видеть мир!» Он посмотрел вокруг. Мир был чёткий и правильный, стены домов твёрдые, надёжные, прямые, а не рыхлые и бесформенные, как представлялось ему раньше; он ясно видел идущих навстречу людей и не боялся с ними столкнуться, не боялся машин, переходя улицу, не щурился беспомощно, когда нужно было прочитать надпись на указателе или вывеске.

Ташевский не носил очки. (Нет, они всегда были при нем, лежали в футляре во внутреннем кармане пиджака, лежали и сейчас, по привычке, совсем не нужные после операции.) Глупый комплекс, оставшийся с детства: он стеснялся очков. Ещё в третьем классе, когда нацепил их впервые и когда его стали дразнить очкариком, он возненавидел эти два стеклышка в тёмно-синей оправе, прятал их на дно портфеля. Пользовался ими лишь в крайних случаях, даже читал без очков, из года в год всё ниже склоняя лицо над книгой. Да, зрение ухудшалось, но Юрий Сергеевич прекрасно ориентировался в привычных, хорошо знакомых местах, даже порой сравнивал себя с полностью слепым человеком – дескать, не пропаду! Слепой, скорее всего, в своём доме чувствует себя уверенно, чуть ли не лучше зрячего, все вещи у слепого всегда на местах, он знает, где что лежит, до последней пуговицы. Так же и Юрий Сергеевич – его домашний кабинет, ближайшие магазины, дорога до метро, тот метрополитеновский маршрут, которым всегда ездил на работу, институт, где преподавал, – всё это было им изучено досконально, он мог бы и с закрытыми глазами безошибочно пройти в нужный отдел гастронома, найти аудиторию, где предстояло читать лекцию. Но новые места пугали его – Юрий Сергеевич оказывался в неожиданной, страшноватой, непривычной обстановке; тут-то часто и требовалась защита и помощь очков…

Люди на улицах, в метро, в магазинах раньше были безликими, размытыми; лишь напрямую сталкиваясь с ними, Ташевский убеждался, что действительно эти густые движущиеся пятна реальны и тверды, за ними нужно следить, чтоб не сталкиваться снова и снова. Теперь стало проще. Да, с одной стороны, проще, а с другой…

Очень рано, наверняка благодаря плохому зрению, он привык быть один, точнее – с книгами. Тот мир, что открывался ему на страницах, жил куда более ярко и разнообразно, увлекательно, чем действительно существующий… К музыке у Юрия Сергеевича было особое отношение, она как бы включала в себя и живопись, и кино, и театр, – когда он слушал музыку, ему всегда рисовались в воображении картины и сцены, рожденные голосами инструментов. Вообще любые звуки окрашивались для него внутренне-зрительными образами. А вот с недавнего времени эти картины и образы возникать перестали…

Девушку, что стала затем его женой, Ташевский заметил и потянулся к ней, во-первых, из-за её голоса, ласкового, плавного, чудесного голоса. И обретя отличное зрение, его отношение к жене, да и к детям тоже, несколько изменилось – точно он увидел рядом с собой не совсем тех людей… тех, да не тех…

А лекции… Гм… Много лет Юрий Сергеевич читал, точнее, рассказывал свои лекции в аудитории, заполненной студентами, именно студентами – абстрактными молодыми людьми, слушающими его, сидя за столами, ряд за рядом. Теперь же с кафедры он видел лицо каждого, глаза, равнодушные и пустые; видел, что многие заняты своими делами, некоторые дремлют, другие постоянно передают друг другу записки, шепчутся, поглядывают на часы. Это крайне раздражало его, лекции превратились почти в пытку, он даже начал подумывать об уходе из института. «Да им же совершенно плевать, оказывается, – злился Ташевский, – на всех моих вагантов, трубадуров, миракли!»

Назад Дальше