Она отправила к Нерону своего камердинера, вольноотпущенника Агеррина, с поручением сообщить императору, что, по милости богов и его государева счастья, она избегла величайшей опасности. Быть может, как представляет дело Фаррар, она рассчитывала при этом на раскаяние Нерона. Матереубийцей стать не легко, и, избавленный от страшного греха, который навязал было себе на душу, сын не осмелится повторить свою преступную попытку. Другие, наоборот, видят в посылке Агеррина дерзкую браваду Агриппины, насмешку и угрозу матери, доведенной до отчаяния, возмущенной до отречения от сына; в таком смысле принял ее и сам Нерон. Во всяком случае, гнев и негодование
Агриппины были настолько сильны, что она не понадеялась на себя, что сумеет сохранить самообладание при личной встрече с сыном. Поэтому в поручение Агеррина входило также просить императора, чтобы — несмотря на беспокойство, которое естественно должен ощутить он при известии о смертельном испуге и болезни матери, — он обождал приезжать к ней, так как ей необходим покой. Отправив Агеррина, императрица продолжала притворяться совершенно беспечной, перевязала свою рану, обложилась компрессами, — также позаботилась немедленно охранить посмертные права покойной Ацерронии, приказала, чтобы нашли ее завещание и сделали опись ее имуществу. «Только это было непритворно!» насмешливо замечает Тацит, намекая на страсть корыстолюбивой Агриппины получать наследства от своих приближенных: ведь, именно, в силу такой жадности, она и не допустила свою приятельницу Юнию Силану выйти замуж за красавца Африкана, — Силанины денежки улыбались ее самой.
Нерон еще не настолько пал нравственно, чтобы равнодушно ожидать исхода злодеяния. Он не спал всю ночь, рассчитывая по водяным часам моменты трагедии, заказанной им Аникету. Что все совершится как по-писанному, он не сомневался. И Аникет ручался за успех, и сам император, конечно, не раз уже видал эффект проектированного кораблекрушения на сцене — и всегда вполне удачно; с чего бы, казалось заупрямиться машине и теперь? Наконец Поппея — его, совсем его! Как она терзала его! как оскорбляла презрительной скупостью на ласки, всегда сухая, холодная, вынужденно покорная, точно и не любит вовсе. Теперь он властен придти к ней и с гордостью сказать: желание твое исполнено; мать не станет больше между нами! — и то-то роскошный прием она ему приготовит...
Но вот — ночную тишь оглашает смутный гул. Громкие голоса, топот... Свершилось!.. Он ждет этих вопящих, топочущих людей, что с плачем и причитаниями спешат наперерыв сообщить осиротевшему сыну горькую весть о смерти матери, — ждет, готовый, в ответ, разыграть целую трагедию ужаса и отчаяния, удивить мир своими рыданиями, бурным взрывом запоздалой сыновней любви, кающейся в прошлых обидах... Факелы блещут, воющая толпа приближается и... ушам не веря, Нерон слышит грозную новость: Агриппина жива и невредима; она уже на своей вилле и все знает.
Внезапно грянувший удар ошеломил Нерона и выбил его из колеи. В диком страхе, совершенно потеряв присутствие духа (раvore ехаnimis), матереубийца доходит чуть не до галлюцинаций: ему мерещится, что вот-вот явится она, быстрая на месть, вооружит рабов, возмутит солдат, отдаст себя под покровительство сенату и народу, расскажет всем о гибели корабля, о своей ране, об умерщвлении своих друзей. Как быть? Что предпринять? Авось, помогут Сенека и Бурр. Послать за ними!
Неизвестно, осведомлены ли были министры Нерона о замысле против Агриппины ранее, но теперь, когда император посвятил их в события текущей ночи, неудача преступления застала их так же врасплох, как самого Нерона, и оба мудреца струсили не менее цезаря. После долгого молчания, решают: скверно, что дело начато, но — раз начато — надо его закончить. Нерон, пожалуй, прав: если сегодня не умертвить Агриппину, завтра Агриппина умертвит Нерона — и тогда всем будет худо. Помявшись несколько минут, великий учитель стоической нравственности, Л. Анней Сенека первый предложил Бурру, как префекту преторианцев, послать взвод солдат, чтобы довершить матереубийство. Бурр возразил, что не ручается за повиновение гвардейцев. Они, вообще, преданы всему дому цезарей и не захотят поднять руки ни на кого из его членов; а тут еще дело идет о дочери Германика, гвардией боготворимого. Пусть — кто заварил кашу, тот ее и расхлебывает. Аникет начал дело — Аникету его и кончать.
Этот не унывающий висельник готов на все, — его ничем не смутишь. Он забирает нескольких дюжих матросов, под командой триерарха (капитана) Геркулия и флотского центуриона (мичмана) Обарита, и спешит на виллу императрицы. Нерон патетически восклицает ему вслед:
— Только сегодня я начинаю быть императором, — и кому же обязан тем? Вольноотпущеннику!
При столь зловеще-знаменательной фразе, министры должны были чувствовать себя более чем неловко, и лица их, по всей вероятности, вытянулись весьма нерадостно. Но Нерону не до их объяснений и препирательств. Он, в толпе своих приспешников, измышляет лазейки — где бы найти призрак извинения для готового свершиться убийства.
Докладывают о прибытии Агеррина с письмом от императрицы. Нерона осеняет идея. Изумленного, ничего не понимающего, камердинера Агриппины арестуют, как покусителя на жизнь государя. Покуда Агеррин передавал цезарю свое поручение, Нерон собственноручно бросил к ногам посланца меч и поднял крик, будто слуга императрицы сделал на него нападение. Таким образом, выход найден, — правда, грубый, наглый, шитый белыми нитками, но теперь не до тонкостей. Время, когда обдумывали «изящное» таинственное убийство, минуло, — теперь спасают свою шкуру и злодействуют наголо. Смерть Агриппины решено приписать самоубийству, которое императрица-мать совершила якобы в ужасе, что замысел ее против сына не удался, преступление открыто и наказание неизбежно.
Тем временем Аникет — разбойник наглый, презирающий маски — пробивается вооруженным строем сквозь народные толпы, пришедшие поздравить Агриппину с чудесным спасением, оцепляет виллу, врывается в покои императрицы, разгоняет встречных рабов и атакует спальню Агриппины. У дверей часть дворни попробовала оказать сопротивление, но рассвирепевшие матросы легко одолели и перерезали этих немногочисленных защитников.
Императрица не спала. Она лежала в постели, полураздетая, волнуясь недоумением: почему нет никаких известий от сына? где запропастился Агеррин? Из прислуги при ней была лишь одна служанка. Перемежающийся шум драки долетел до слуха Агриппины. Она встревожилась.
— Предчувствие говорит мне о крайнем несчастье! — сказала она служанке. Та ответила, что императрица напрасно беспокоится: шумит народ, окруживший виллу, дабы поздравить мать государя с чудесным спасением.
— Нет, — возразила Агриппина, — этот прерывистый шум говорит не о радости... Это — дерутся в стенах виллы.
Служанка струсила и хотела бежать.
— И ты покидаешь меня? — горько спросила Агриппина. И — на этом слове — в спальню, чуть озаренную ночником, ворвались убийцы.
Величественнейшая из грешниц римской истории сумела встретить их с царственным достоинством.
— Если ты пришел, — сказала она Аникету, — узнать о моем здоровье, доложи императору, что мне лучше. Если же ты намерен совершить преступление, я ни за что не поверю, чтобы ты пришел от Нерона: не мог он дать тебе приказа — лишить жизни родную мать!
Вместо ответа триерарх ударил ее палкой по голове, а центурион обнажил меч. Агриппина не защищалась. Обратясь навстречу роковому оружию, она подставила под губительный удар живот свой, с криком: «бей сюда!» пала бездыханной, под множеством наносимых ей ран.
Позднейшие писатели, напр, автор «Октавии», а также Дион Кассий, в объяснение этого вопля, молившего, вероятно, лишь о скорой и немучительной смерти, присочинили к нему трагические прибавки: «За то, что это чрево родило чудовище!»... «За то, что это чрево выносило Нерона!»
Caedis moriens illa ministrum Rogat infelix,
Utero dirum condat ut ensem:
«Hic est, hic ect fodiendus, — ait, —
Ferro, monstrum qui tale tulit”.
Post hanc vocem
Gum supremo mixtam gemitu
Animam tandem
Per fera tristem vulnera reddit.
(Умирая, несчастная молит палача, чтобы вонзил свирепый меч в чрево ее, — Чрево, да, чрево проткнуть надо мечом, — говорит она, — за то, что выносило такое чудовище! После этого вопля, смешанного с последним стенанием, она испускает, сквозь ужасные раны, мрачный дух свой.)
Но, в действительности, Агриппине вряд ли дали время проявить столько красноречия, да и самой ей было не до риторики... Умерла она почти мгновенно, но, — для большей ли верности, для показания ли усердия, просто ли озверясь от вида крови — убийцы изрешетили ее тело страшными ударами... Сбылась и вторая половина Фразиллова гороскопа: сын-император умертвил свою мать.
V
Так погибла одна из самых интересных и замечательных, — если не самая интересная и замечательная, — женщина древнего Рима. Агриппина — не только огромный характер, она — политический тип и при том редкой цельности. Дошедшая в ее эпоху до зенита своего римская культура как будто нарочно вылила гордый и зловещий образ ее, чтобы оставить его, в поучение всем векам, памятником своего величия, равно недосягаемого и в мощи душевной, и в глубине порока. На первой заре Рима, будущего государя его питала своим молоком волчица, в яркий пламенный полдень римского могущества — Агриппина, и эти две кормилицы родственны между собой, через девять столетий.
Lupa — безразлично, обозначает ли слово здесь настоящую волчицу, как гласит легенда, или доисторическую пастушку- проститутку, как гласит толкование легенды — зверь, отдавший молоко своих сосцов, чтобы вскормить начинателей цивилизации: двух разбойников, из которых один стал братоубийцей. Агриппина — живая полубогиня, дочь, сестра, жена и мать живых полубогов, какими, в конце концов, сделала своих вождей эта железная, хищная, эгоистическая, волчиным молоком вспоенная цивилизация, — является на вершине ее каким-то демоном культурного озверения, живущим среди мраморов Лизиппа и тирских ковров, инстинктами древней вонючей, залитой кровью, волчьей берлоги. Голова министра, страсти ростовщицы, суеверие игрока, тело продажной женщины, язык адвоката, чувствительность содержательницы публичного дома, каторжное мужество венецианского браво, — ум, душа и сердце истинной волчицы, не чуждые некоторой привязанности лишь к своему волчонку, но словно выветренные от прочих общечеловеческих симпатий, — такова Агриппина. Мы видели, что даже половой порок ее — какой-то сверхчеловеческий. Эта царственная куртизанка презирала чувственных сластолюбцев, пресмыкавшихся у ног ее, но пригодных ей лишь затем, чтобы служить ступенями в лестнице к высшим целям. Ее сильный образованный, литературно-творческий ум, равно пленявший блестящего остряка Пассиена, гениального фразера Сенеку , скучного педанта-археолога Клавдия и вульгарного проныру Палланта, чуть не с детских лет фабрикует только хитросплетения дворцовых интриг, заговоры, преступления, козни, казни. Трижды кровосмесительница, убийца двух мужей, заговорщица на смерть брата, Агриппина была совершенно лишена родственного чувства, — кроме самой себя, у нее не было родни. В собственном сыне она уже видела настолько чужого человека, что не постыдилась ему навязываться в любовницы. Она безжалостно истребляла вокруг себя потомство Августа и, несомненно, является одной из существеннейших причин полного прекращения Юлио- Клавдианской династии, вслед за бездетным Нероном. Когда Агриппина не министр и не куртизанка, она разбойник; она собственноручно готовит и рассылает смертоносные зелья и сама глотает противоядие, в хладнокровном опасении ежеминутно быть отравленной. Шпионов, подосланных в ее дом Мессалиной, она приказала удавить в своем присутствии. Веревкой, кинжалом, ядом она добывает себе богатство, а богатством покупает себе приверженцев и власть. Она не любит государства, где она — то заговорщица, то императрица, то изгнанница, то регентша, но любит быть главой его и, когда у власти, грабит государство, чтобы кормить опричнину, которой держится власть. Ужаснее всего то, что, теоретически, она не чужда нравственному закону, знает его, умеет разглагольствовать о нем, как блестящий софист, и считает необходимым, чтобы Нерон восприял начала показной нравственности из уст самого Сенеки. Но, эффектно проделывая в своем салоне умственную гимнастику на модные философские темы — о добродетели, о самопознании, о цели жизни, удивляя слушателей чуткостью к изящной мысли, к благородному чувству, она вслед за тем, переходя от красивых праздничных слов к обыденному делу, со спокойным духом падает до самых низменных нечистот порока. Агриппина — это, как поэт сказал, «лекция богословия, прочитанная чертом». У нее нет веры, но есть фатализм и суеверие. Привычная убивать, она и сама не боится смерти, с холодным мужеством смотрит ей в глаза в минуты крайней опасности, умеет, молча, вычислить шансы и ходы спасения и — когда уже все рухнуло и погибло — красиво умирает, гордая собой и бесстрашная до конца.
Когда в обществе начинают появляться женщины, подобные Агриппине, это, быть может, наивернейший признак, что общество свершило цикл своего культурного роста, начинает отживать и нуждается в коренной этической и социальной реформе. Эмансипация женщины — вопрос каждой созревающей цивилизации — всегда и всюду свершалась одним и тем же порядком. Инстинктивно восприяв веяние освободительных начал, женщина уходит от старого строя, сперва — сама не зная куда, не предчувствуя, что будет, гонимая лишь потребностью уйти от того, что было. А было рабство. Уйти от него и растоптать его, растоптать и насмеяться, — вот первый в очереди, практический идеал. Как осуществить его? На первых порах, женщины — если не чрез закон, то чрез обычай, — добиваются тех же прав и положений, какими пользуются мужчины. Этот буйный период женской эмансипации сопровождается множеством разносторонних крайностей и увлечений; формы их часто резки, пошлы, безобразны и поражают современников ужасом и негодованием. Рим тоже имел своих Кукшиных. Но в то же время бунтовщицам эмансипации удается уже и завоевать кое-что положительное. Во-первых, они — хотя осмеиваемые и проклинаемые — успели, все-таки, обособить себя в общественном мнении, как отдельный самостоятельный тип, а это уже начало будущей победы. Во-вторых, — пусть даже правда, что, выпроставшись от старо-заветного, рабски-смиренного содержания своего прежнего бытия, женщины на время остаются как бы пустыми сосудами. Это ненадолго. Природа их, как всякая природа, не терпит пустоты: они жаждут восприять в обновленные меха новое вино — то самое, смутное предчувствие которого наполнило их недавно инстинктивным пророческим буйством, разрушившим старые цепи.
И вот — «Божий дух по всей вселенной летит, как некий ураган!» Нравственная реформа, просачиваясь в культуру, заполняет прежде всего эти опустелые и томящиеся своей пустотой сосуды. Самостоятельность, отвоеванная эксцентричными женщинами у старого общественного строя, дает более свободные возможности всем женщинам следующего поколения внимать и понимать голос реформы, вещающей новый этический и социальный порядок. Формы самостоятельности, первоначально лишь внешние, проникаются глубоким смыслом и ярким светом, и женщины, их восприявшие, перерождаются чистыми, благословенными экстазами к новой правде, к новому добру.
Там, где мрачно и грязно созревают Мессалины, Агриппины, Поппеи, там, по этой неизменной эволюции контрастов, недалеки уже св. Перепетуи и Бландины (Ренан). Если бы римские женщины, как в первые времена республики, по- прежнему сидели дома и пряли шерсть, христианская реформа, вместо трех веков борьбы с языческой культурой, проборолась бы тысячу. Контраст добродетели, противопоставляемой добродетели же, хотя бы истекающей из других нравственных источников, слаб и неубедителен. Легко проверить это по сочинениям христианских апологетов, когда они стараются «подсалить» кого-либо из доблестных язычников. Чтобы стать победоносной, добродетель новой морали должна контрастировать не со старой добродетелью, но со старым пороком. Общество должно быть страшно утомлено распутной свободой куртизанки, чтобы с восторгом понять и признать идеалом святую свободу мученицы.