Зверь из бездны том II (Книга вторая: Золотое пятилетие) - Амфитеатров Александр Валентинович 33 стр.


Исчислив множество ошибок, которых не мог сделать римлянин первого века, Гошар отмечает те из них, которые обличают в авторе человека с мировоззрением и традициями века XV. Когда Тацит говорит о Лондоне, как городе, уже знаменитом богатою и оживленною торговлей, это, — для Гошара — конечно, слова не римлянина первого века, но впечатления Поджио Браччиолини, который именно в Лондоне и изобрел свою идею «найти Тацита». Доказательнее другой пример. Говоря о парфянских неурядицах в правлении Клавдия, мнимый Тацит заставляет Мегердата взять «Ниневию, древнейшую столицу Ассирии». Между тем, в это время Ниневия не только не существовала уже несколько веков, но даже развилины ее были потеряны (etiam periere ruinae). Исчезновение Ниневии последовательно свидетельствуют на протяжении добрых восьмисот лет Геродот, пророки израильские, Страбон, Плиний и, наконец, Лукиан. Откуда же могла эта очевидная обмолвка вскочить в текст «Анналов?» Ее подсказало христианское воображение, напитанное Библией и отцами церкви, хорошо знакомое с библейскою географией. А так как у Аммиана Марцеллина, которого Поджио знал великолепно, упоминается городок Малой Азии, на Черном море, Нинос или Нинис, как бы одноименный с Ниневией, то автору показалось соблазнительно повторить одинокое и ошибочное упоминание Блаженного Иеронима (конец IV века по Р.Х.), будто в его время на месте предполагаемых руин Ниневии снова начала развиваться жизнь, и воскресить столицу древней Ассирии. Тот же христианский, а не римский взгляд заставляет лже-Тацита видеть в обрезании исключительно иудейский обычай, установленный с целью выделить евреев из среды других народов (ut diversitate noscantur). Обрезание было религиозным символом в Египте, Сирии, у народов финикийского происхождения, до Карфагена включительно. Писатель-римлянин эпохи, когда египетский Нил и Сирийский Оронт «впадали в Тибр», не мог не знать этого. Но в христианстве культы африканских и сирийских религий стерты были с лица земли и забылись; для средних веков и для эпохи Возрождения обрезанец — либо мусульманин, либо еврей. Мусульмане для «Тацита», конечно, исключаются, — остаются одни евреи, которых обособленность он и спешить поставить в строку, не подозревая, что потомство, развивая историческое исследование, поймает на этой подробности его христианскую мысль.

Известно, что из историков-предшественников Тацит наиболее подражал Саллюстию. Но подражать не значит заимствовать, раболепствовать. Каждый историк говорит языком своей эпохи. Соловьев не мог уже излагать свои мысли прозою Карамзина, а Платонов и Ключевский не могут — языком Соловьева. Между тем Росс, исследуя язык Тацита, открывает в нем выражения, которые—для латыни— одновременно и архаизмы, и неологизмы: они были в ходу в веке Саллюстия, затем их выбросила из словаря своего проза золотого века, а возвратил обратно в словарь литературный декаданс конца империи: грамматики Сервий, Ноний Марцелл и Присциан, — и преемники их, латинисты средневековья. Но, в Тацитовом-то веке, употребление этих выражений для писателя-классика столько же невероятно, как — скажем—найти в языке Тургенева или Гончарова заимствование у Ломоносова, хотя, четверть века спустя, из таких заимствований склеился Вячеслав Иванов.

Будет излишне в этом очерке следить подробно за теми общими и схожими местами, которыми текст Тацита соприкасается с текстами Светония, Плутарха, Диона Кассия, Иосифа Флавия, Тертуллиана, Павла Орозия, Сульпиция Севера и др. Они все давным давно известны, и найти их легко в любом исследовании о Таците. Разница в оценке этих соприкосновений Россом и Гошаром против большинства других исследователей только та, что—покуда остальные видят в этом совпадении свидетельства точности фактов и преемства исторических сведений—те двое твердо стоят на своем: псевдо-Тацит — талантливый человек, который превосходно изучил Светония, Диона Кассия (в особенности) и др. и, по их данным, путем амплификации, написал свою историю, не боясь или, против воли, увлекаясь превращать ее иногда в исторический роман. Что наибольшее влияние на псевдо-Тацита имел Дион Кассий, понятно. Книги этого историка, за период, соответственный «Анналом» и «Историям», не дошли до нас в оригинале, но лишь в сокращении и отрывках Ксифилина и Зонары. Этот текст дал псевдо-Тациту канву и конспект рассказа, а сохранившиеся книги Диона Кассия указали ему возможность и метод разработки конспекта. Если угодно, псевдо-Тацит—Дион Кассий, огромно выросший в таланте: Дион Кассий, рассказанный Саллюстием.

V

Все предшествовавшие соображения вели Гошара к той цели, чтобы доказать, что наш Тацит — подложный Тацит, и что Поджио Браччиолини, так сказать, годился в подложные Тациты.

Разберем теперь: откуда у Поджио могло возникнуть желание и побуждение к этому странному подлогу?

В Лондоне он жил, очень обманутый в рассчетах на щедрость Бофора и чрезвычайно им недовольный. Он очень искал новых занятий, которые позволили бы ему оставить службу у английского прелата. И вот в 1422 году один из его флорентинских друзей, Пьеро Ламбертески, предлагает ему проект какой-то исторической работы, которая должна быть выполнена по греческим источникам и в строгом секрете, в трехгодичный срок, во время которого Поджио будет обеспечен гонораром в 500 золотых дукатов.

«Пусть он даст мне шестьсот и — по рукам! — пишет Поджио, поручая Никколи сладить это дельце. — Занятие, им предлагаемое, очень мне нравится, и я надеюсь, что произведу штучку, достойную, чтобы ее читали».

Месяцем позже он пишет:

«Если я увижу, что обещания нашего друга Пьеро перейдут от слов к делу, то — не только к сарматам, к скифам я рад забраться ради работы этой... Держи в секрете проекты, которые я тебе сообщаю. Если я поеду в Венгрию, это должно остаться тайною для всех, кроме нескольких друзей».

В июне он еще в Англии и пишет Никколи:

«Я жду только ответа Пьеро. Будь уверен, что, если мне дадут время и досуг, чтобы писать его деяния (gesta), я сочиню вещь, которой ты будешь доволен. Я в очень бодром настроении;

не знаю, достаточно ли у меня сил для такой задачи; но labor omnia vincit improbus (Труд, когда человек не жалеет себя, все побеждает).

«Когда я сравниваю себя с древними историками, мне страшно. »Но когда я сравниваю себя с нынешними, я опять верю в себя. Если взяться хорошенько, то я ни перед кем не ударю в грязь лицом".

Несколько дней спустя, он опять уведомляет Никколи, что готов к отъезду и ждет только письма от Ламбертески.

Отплыв из Англии, Поджио проездом является в Кельне. Но где он был затем—неизвестно. По Корниани, — в самом деле, зачем-то жил в Венгрии. По Тонелли — приехал прямо во Флоренцию. Состоялась ли его загадочная сделка с Ламбертески, мы также не знаем. Имя Ламбертески исчезает из переписки Поджио, что Гошар объясняет тем условием, что Поджио сам был редактором издания своих писем и выпускал их с очень расчетливым выбором. Но даже если бы сделка не состоялась и дело разошлось, то — какой же осадок, все-таки, остался на дне этого эпизода?

А вот какой:

Ламбертески предлагал Поджио выполнить какой-то тайный исторический труд. Тайна предполагалась настолько строгой, что Поджио должен был работать в Венгрии — между тем как его предполагали бы все еще в Англии. Для работы этой он должен был изучить греческих авторов (Диона Кассия?). В работе этой ему предстояло состязаться с античными историками, чего он и хотел, и боялся. И, наконец, весь секрет, которого от него требовали, а он принимал, показывает, что дельце-то предполагаемое было хотя и литературное, и ученое, но — не из красивых.

Если Ламбертески предлагал Поджио заняться подлогом Тацита, то он не только хорошо выбрал мастера, но и имел нравственное право обратиться к нему с сомнительным предложением. Ведь он просил Поджио лишь продолжить то, чем он начал свою карьеру. Несколько лет тому назад, молодой Поджио выпустил в свет у Никколи «Комментарии Кв. Аскония Педиана на некоторые речи М. Туллия Цицерона». К. Асконий Педиан — оратор, упоминаемый Квинтилианом. Оригинала, с которого выпущены были эти «Комментарии», никто никогда не видел, а все копии Никколи переписывал тоже с копии, присланной ему Поджио из Констанца. Успех был громадный, хотя первую песенку Поджио, зардевшись, спел, и ученый мир быстро разобрал, что дело тут неладно. Поджио, кажется, мало и заботился о том, чтобы скрывать свой подлог. Когда в 1422 году он обсуждает с Никколи предложение Ламбертески, то, в числе других опасений, откровенно намекает:

«Вот уже четыре года, как я не упражнялся в латинском красноречии, но в самое малое время надеюсь наверстать на- столько, что смогу писать не хуже, чем прежде». Он, если хотел, имел право на такой, по нашим понятиям, цинизм, в условиях своего века. Успех подложного Аскония Педиана вызвал целую серию других подлогов от имени того же фантастического автора, но все они были слишком грубы и немедленно разобличались. Поджио Браччиолини оказался лишь искуснее других. Да и о его то труде ученый Франсуа Готман (Franciscus Hottomanus), издатель печатного Аскония в 1644 году, справедливо выразился:

«Если бы не труды современных ученых, вычистивших ошибки и погрешности Аскония, он не заслуживал бы никакого внимания и труд его никуда не годился бы».

Скорее можно думать, что сделка с Ламбертески не состоялась, но ее идея запала в ум Поджио и стала в нем развиваться по разным, но одного типа планам. Прежде, чем начать свою аферу с Тацитом, он пробует запродать Козьме Медичи или Леонелло д’Эсте какой-то великолепный экземпляр Тита Ливия — и опять в таинственной обстановке: на сцене дальний монастырь на островке Северного моря, шведские монахи и пр. Тут дело вряд ли шло о подлоге сочинения, но очень могло идти — о подлоге экземпляра. Известно, что Поджио владел ломбардским почерком в совершенстве, а именно такой рукописью он и соблазнял названных принцев. Но тут у него дело сорвалось, и затем драгоценный экземпляр исчезает как-то без вести, и не стало о нем ни слуха, ни духа. Почему? Может быть, потому, что при дворах Флоренции и Феррары умели разобрать истинную цену вещи. Леонелло д’Эсте было не легко провести. Этот образованный принц едва ли не первый объяснил апокрифическую, столь известную и шумевшую в средних веках, мнимую переписку апостола Павла с Сенекою.

Замечательно, что в этот период жизни своей Поджио, столь вообще плодовитый, не пишет почти ничего своего, оригинального. За исключением трактата «О скупости», его философские работы все позднейшего происхождения, равно как и «История Флоренции», труд его старости, исполненный, когда он был уже на верху своего величия, канцлером Флорентийской республики. Зато он бесконечно много учится — и систематически, односторонне, видимо дрессируя себя на какую-то ответственную работу по римской истории императорского периода. Никколи едва успевает посылать ему то Аммиана Марцелл ина, то Плутарха, то Географию Птоломея и т.д.

Во всеоружии такой подготовки, в 1425 году закидывает он удочку насчет Тацита. Что это было только проба, ясно из волокиты, которая началась после того, как Никколи схватил крючок, и потянулась на четыре года. Поджио пообещал труд, который, сгоряча, рассчитывал быстро кончить. Но работа оказалась сложнее, серьезнее и кропотливее, чем он ожидал. И пришлось ему хитрить, вывертываться, выдумывать оттяжки с месяца на месяц, а в конце-концов, вероятно, все-таки признаться Никколи: ведь этот же знал своего хитроумного друга насквозь, да и посвящен был в таинственный заказ Ламбертески. Поэтому Гошар думает, что начал-то подлог свой Поджио один, но Никколи он провести никак не мог, и книгоиздатель был несомненно его пособником.

Росс объясняет медлительность, с какой продвигалась работа, гипотезой, что, может быть, Поджио посылал листы своего сочинения для переписки, и в самом деле, в Германию, какому-нибудь монаху-каллиграфу? Гошар отвергает это предположение. Поджио Браччиолини — сам блистательный каллиграф. Зачем бы он стал посвящать в опасный секрет свой лишнего человека? И — легкое ли дело автору отправлять свою рукопись за тридевять земель без уверенности за редакцию, в которой она из-под стиля переписчика выйдет? Если Поджио и дал бы переписывать кому-либо свой манускрипт, то, конечно, не в Германии бы, а тут же в Риме, под личным надзором, чтобы, если писец сделал ошибку, так он же и сделал бы поправку, чтобы в тексте не было ни чужой руки, ни других чернил, никакой, наводящей на обличительные подозрения, посторонней внешней приметы. Медлительность Поджио происходила просто из того, что был он не какой-нибудь вульгарный литературный мошенник, но великий ученый и артист: лучше, чем кто-либо, понимал громадность претензий, которую он на себя взял, и много раз, когда книга была уже готова к выходу, останавливался в нерешительности, выпускать ли, и снова перечитывал, редактировал, правил.

В виду множества доказательств, хотя и сплошь косвенных, чрез экзегезу, Гошару удается поколебать доверие читателя к подлинности Тацита — по крайней мере, в одном из двух списков. Но, ведь, их два. Они резко разнятся почерками и форматом и найдены на расстоянии добрых 60 лет. Если в обоих списках несомненно выдержан тон и язык одного автора, то, конечно, допустив авторство Поджио Браччиолини для Второго Медицейского списка, мы открываем этой гипотезе дверь и в Первый список. Но—почему же Браччиолини не нашел нужным подделать Тацита, если уж подделал он его, — сразу и цельным, одного типа экземпляром?

Гошар отвечает:

— Потому что, «найдя» два манускрипта разного формата и почерка, как бы отрывки из двух рукописей различных веков, Поджио хотел замести следы подлога и сбить с толка ученую критику.

А также и потому, что, разделив подлог свой на две «находки», он сдирал с одного вола две шкуры. Вот — появляются конечные главы «Летописи» и первые «Истории». Громадный интерес, возбуждение в ученом мире. Поджио и Никколи зарабатывают огромные деньги: первая шкура с вола. Общее сожаление, что находка — без головы. Вот — если бы найти голову! Когда этот ученый аппетит к потерянной голове Тацита (выражение Бероальда) вырастет, — Поджио и Никколи ее найдут и сдерут шкуру номер второй.

Почему Поджио не выпустил, при жизни своей, первых книг «Летописи»?

Гошар отвечает:

— Потому что в тридцатых годах он пошел в гору, разбогател и перестал нуждаться в промышленности такого сомнительного типа. Его уже прославили и обогатили произведения, подписанные его собственным именем. Он стал особою.

Это возможно, в числе прочих соображений. Смолоду, когда жмет писателя нужда и пробивает он себе дорогу, научная мистификация, конечно, легче дается человеку и меньше тревожит его совесть, а у старого заслуженного ученого, уже не нуждающегося ни в новом шуме вокруг его имени, ни в деньгах, живущего наукой для науки, художника, мыслителя, успокоенного жизнью, вряд ли поднимется рука на подобное дело. Разве что вызвано оно будет не личными целями, а какими-либо высшими соображениями — хотя бы, например, племенным патриотизмом, который вдохновлял чеха Вячеслава Ганку, когда он тоже «находил» Краледворскую рукопись, или малороса Срезневского, когда он «нашел» казацкую думку о Самко Мушкете. Общее же правило, что литературные мистификаторы, как все подражатели и «стилизаторы», молоды. Макферсон (1738—1796) «открыл» поэзию Оссиана 22 лет от роду, Чаттертон (1752—1770) подделал баллады Роулэя на семнадцатом году.

Но, помимо чисто моральных соображений, есть и практические. Если Тацит — подделка Браччиолини, то первая половина его, то есть вторая находка, первый Медицейский список, работа, явно не конченная. Между первой и второй находкой провалились целые пять книг Тацита, обнимающие эпоху Калигулы и первые годы Клавдия. Творческое напряжение, которым Поджио Браччиолини создал свой гигантский труд, могло оставить автора после того, как он значительно истощил свои силы на повесть о правлении Тиберия — бесспорно, лучшую и глубочайшую часть «летописи». Зная средства своего таланта, не желая ослабить своего пера, Поджио мог и даже должен был отложить свою трудную работу на время в сторону — тем более, что была она не к спеху. Ведь, только что найдя вторую половину Тацита, открыть на слишком коротком от нее расстоянии первую — было бы чересчур подозрительным счастьем. Рукопись, отложенная на несколько лет, лежала, а тем временем писателя захватили другие работы, более жгучие, чем утомивший его литературный маскарад — Поджио вырос, стал знаменитостью, государственным человеком. Когда было канцлеру Флорентийской республики возвращаться к труду бурной молодости, да и — прилично ли, по характеру труда? Никколо Никколи, который мог бы настаивать на продолжении подлога и поощрять Поджио, умер в 1437 году. Работа, недоконченная, осталась лежать в архиве, по ненадобности ее для автора, и не продажная, и не уничтоженная, потому что — какому же мастеру легко наложить руку на свое мастерство, на художественный chef- d’oeuvre в полном смысле этого слова? Могла быть и еще одна причина: страх конкуренций. В 1455 году еврей Энох д’Асколи нашел в каком-то датском монастыре Тацитовы «Диалог об ораторах», «Жизнеописание Агриколы» и «Германию», которых язык и характер, как известно, значительно разнятся от «Историй» «Анналов» и носят яркие следы цицеронианства. Появились на рынке «Facetiae», приписываемые Тациту, и подлог был не скоро разоблачен. Изыскание рукописей становилось делом все более и более сомнительным. Знатоки плодились с каждым днем — и образованные жулики или мистификаторы вроде самого Поджио встречались на рынке своем с большими образованными барами, которые могли им сами давать уроки по их товару — и настоящему, и темному. Томас Сарзанский (папа Николай V, 1447— 1455), Перотти, архиепископ Сипонтский, открывший (1450) басни Федра, Помпония Лет (1425—1497), открывший (или подделавший) знаменитое завещание Люция Куспида, и т.д. Рынок был испорчен.

Назад Дальше