Мария промолчала. Но после обеда миссис Гарлик услышала какой-то шум в гостиной, пошла туда и увидела, что Мария, взобравшись на стремянку, снимает кружевные занавески.
— Мария, что вы делаете? — спросила она.
Мария ответила так, как занятые люди обычно отвечают на праздные вопросы бездельников.
— А вы что, не видите, сударыня? — грубо, неслыханно дерзко, непростительно нагло ответила она.
Одна занавеска уже валялась на полу.
— Повесьте занавеску обратно,— приказала миссис Гарлик.
— Ничего я не стану вешать обратно,— отрезала Мария; от ее бурного дыхания стремянка качалась.— Лишь бы не тратиться на стирку четырех занавесок! И ведь в прошлом марте сторговались с прачкой по десять пенсов за штуку — и весь-то разговор из-за трех шиллингов четырех пенсов! И из-за каких-то трех шиллингов четырех пенсов вы хотите, чтобы весь Тофт-Энд показывал пальцем на эти окна!
— Повесьте занавеску обратно,— надменно повторила миссис Гарлик.
Она знала, что задевает больное место Марии — ее благоговение перед приличиями. В сравнении с занавесками баранина была сущим пустяком. Но так как Мария, по-видимому, недостаточно твердо усвоила, кто хозяйка в доме, миссис Гарлик была обязана рассеять ее сомнения на этот счет. Можно без преувеличения сказать, что это ей вполне удалось. Она только не смогла заставить служанку повесить занавеску обратно. Твердостью характера Мария не уступала самой миссис Гарлик. Сцена, подробности которой незачем описывать, окончилась тем, что Мария отправилась наверх укладывать свой сундучок, а миссис Гарлик собственноручно водворила занавеску на место. Соблюдать достоинство — удовольствие всегда дорогое, и миссис Гарлик оно обошлось недешево. Чтобы избежать пререканий, миссис Гарлик тут же заплатила Марии месячное жалованье — один фунт тринадцать шиллингов четыре пенса, а затем указала ей на дверь. «Несомненно,— размышляла миссис Гарлик,— Мария рассчитывала, что ей опять прибавят жалованье. Если так, то она сильно ошиблась. Хорошенькое дело, если служанка станет решать, когда отдавать занавески в стирку! Она еще поймет, какое хорошее, какое великолепное место потеряла из-за собственного глупого упрямства. Или она считает, что три шиллинга четыре пенса валяются на улице, а?» И так далее.
После того как Мария в негодовании удалилась, миссис Гарлик снова обрела чувство юмора и повеселела, но обходиться без Марии было нелегко.
На следующий день миссис Гарлик получила письмо от «молодого Лоутона», адвоката. Молодому Лоутону перевалило за сорок, и молодым его звали не потому, что в Пяти городах сорок пять лет считали еще порою легкомысленной юности, а потому, что он наследовал своему отцу, «старому Лоутону»; правда, последний умер уже много лет назад. Но в Пяти городах изменений не любят. Это письмо извещало миссис Гарлик, что жалованье Марии составляет не один фунт тринадцать шиллингов четыре пенса в месяц, а один фунт тринадцать шиллингов четыре пенса в месяц с квартирой и столом, и, следовательно, раз ее не предупредили об увольнении за месяц, Мария требует один фунт тринадцать шиллингов четыре пенса плюс стоимость месячного содержания.
Но за этим письмом скрывалось нечто, неизвестное миссис Гарлик. Контору молодого Лоутона убирала некая старушка; у этой старушки был племянник; этот племянник работал сторожем на фабрике мэра и жил в Тофт-Энде. И, по крайней мере, дважды в день он проходил мимо дома миссис Гарлик. Он был почтительным поклонником Марии, и на смене исторических занавесок она настаивала только из-за него. Другие приличные люди не проходили перед домом, так как приличные люди уже давно не жили в Тофт-Энде. Эта невысказанная любовь льстила Марии, она и побудила ее оставить место — не могла же она допустить, чтобы он увидел эти грязные занавески. Ей была невыносима мысль, что он может заподозрить, будто она способна допустить в доме хоть малейшую грязь. Она позаботилась довести до его сведения, при каких обстоятельствах она ушла от миссис Гарлик. Он преисполнился благородным негодованием и посоветовал Марии подать в суд за оскорбление действием. Благодаря связям его тетушки Мария получила возможность обратиться за помощью к закону, и адвокат, не рекомендуя подавать в суд за оскорбление действием, посоветовал ей предъявить иск о дополнительном вознаграждении. Таково было происхождение письма.
Миссис Гарлик зашла в контору Лоутона, и так как его на месте не оказалось, она попросила рассыльного вместе с наилучшими пожеланиями передать ему, что платить она не будет.
Затем к ней явился судебный исполнитель и оставил синий исполнительный лист на два фунта восемь шиллингов — по двенадцати шиллингов в неделю за четыре недели.
Многие дамы сочувствовали борьбе миссис Гарлик, когда она опротестовала это чудовищное решение. Она весело ринулась в бой, поддерживаемая своим адвокатом. Может быть, она и выиграла бы процесс, если бы не настроение судьи — в тот день он желал во что бы то ни стало быть оригинальным. В заключительном слове он выразил сочувствие домашней прислуге вообще и Марии в частности. Это был оживленный процесс. В этот вечер «Вестник» был очень интересным. После суда у миссис Гарлик осталось от пятифунтовой бумажки два шиллинга и три пенса.
Больше того, миссис Гарлик пришлось нанять приходящую прислугу, женщину, которая обладала тонким искусством бить чайную посуду и спускать в раковину серебряные чайные ложки; домой она возвращалась с карманами, полными вещей, принадлежащими ей только по праву владения. Наконец, она вывалилась в окно, перебив стекол на семнадцать шиллингов одиннадцать пенсов и в клочья разорвав одну из исторических занавесок.
Тогда миссис Гарлик прогнала ее и решила подсчитать, во сколько ей обошлась экономия на мелочах. За право иметь грязные занавески она заплатила девять фунтов девятнадцать шиллингов (округляя — десять фунтов). Время шло к вечеру. За вновь вставленными стеклами промелькнула фигура Марии. Миссис Гарлик, не раздумывая, выбежала из дому.
— Мария! Идите сюда,— приказала она с мрачной улыбкой.— Войдите в дом.
Мария остановилась, затем покорно пошла за миссис Гарлик.
— Знаете ли вы, во сколько обошелся мне ваш вздорный нрав?
— Нет, уж вы меня послушайте, сударыня,— запальчиво начала Мария, подбоченившись и наклоняясь вперед.
Их последний скандал не шел с этим ни в какое сравнение. Но завершился он миром. На следующий день весь Берсли знал, что Мария вернулась к миссис Гарлик, и в «Вестнике», в отделе «День за днем», появилась шутливая заметка, посвященная этому событию. Дело в том, что Мария и миссис Гарлик были «созданы друг для друга», и служанка не желала снизойти до «обычного» места. Занавески (то, что от них осталось) отдали в стирку, и, так как три месяца уже прошли, миссис Гарлик считала, что она поставила на своем. Кстати сказать, стирка занавесок обошлась теперь заметно дороже, чем фунт за каждую.
Сторож так и не сделал предложения Марии. Очевидно, рез- кость ее поведения в суде отпугнула его.
Миссис Гарлик по-прежнему обожает экономить на мелочах. К счастью, благодаря повышению цены на землю и удачному помещению капитала денег у нее теперь вполне достаточно. Все же она как-то сказала своей приятельнице:
— Хорошо, что я веду хозяйство твердой рукой.
Гилберт Кийт Честертон
НЕВИДИМКА
(новелла, перевод Е. Алексеевой)
В прохладных голубых сумерках кондитерская на перекрестке двух крутых улиц Кемден-Тауна светилась, как зажженная сигара. Вернее даже сказать, она сверкала как фейерверк, ибо сияние ее, многоцветное и причудливое, дробилось в зеркалах, играло на разукрашенных тортах и пестрых конфетных обертках. К ярко освещенной витрине прильнуло несколько мальчишечьих носов: шоколадные конфеты были обернуты в красную, зеленую и золотую фольгу, которая привлекала не меньше самих конфет, а огромный белый свадебный торт казался недоступно заманчивым, словно съедобный Северный полюс. Такие радужные соблазны, естественно, притягивали к себе окрестных жителей возрастом до десяти — двенадцати лет. Но, вероятно, этот уголок не лишен был привлекательности и для старших: ту же самую витрину внимательно рассматривал молодой человек лет двадцати четырех. Его тоже влекла к себе ярко освещенная кондитерская; правда, в данном случае ее притягательная сила объяснялась не только шоколадками, которыми он, впрочем, отнюдь не пренебрегал.
Он был высокий, крепкий, рыжеволосый, решительный с виду, однако сейчас он явно робел. Под мышкой он держал папку с рисунками, которые — с переменным успехом — продавал издателям с тех самых пор, как дядя-адмирал лишил его наследства за сочувствие социалистам, проявившееся в том, что он прочел однажды доклад против их экономической теории. Молодого человека звали Джон Тернбул Энгюс.
Переступив, наконец, порог, он прошел через кондитерскую в другую комнату, где было кафе, а на ходу приподнял шляпу, здороваясь с девушкой в черном платье, стоявшей за прилавком. Она была темноволосая, проворная, румяная, с живыми темными глазами. Выждав немного, она пошла за ним, чтобы принять заказ.
Заказ, по-видимому, всегда был один и тот же.
— Прошу вас, одну полупенсовую булочку и чашку черного кофе, — педантично сказал он.
Не успела девушка отойти, как он добавил:
— И еще я прошу вас выйти за меня замуж. Молодая хозяйка кондитерской холодно взглянула на него и сказала:
— Не терплю подобных шуток.
Рыжеволосый юноша поднял на нее серьезные серые глаза.
— Поверьте, — сказал он, — для меня это так же серьезно, как полупенсовая булочка. Так же дорого, так же неудобоваримо и причиняет такие же страдания.
Темноволосая девушка не сводила с него темных глаз, внимательно и напряженно вглядывалась в него. Наконец она слабо улыбнулась и, прервав свои наблюдения, опустилась на стул.
— А вам не кажется, — сказал Энгюс задумчиво, — что просто жестоко есть полупенсовые булочки? Пора перейти на пенсовые. Когда мы поженимся, я брошу эти дикие забавы.
Темноволосая девушка встала и подошла к окну; кажется, она задумалась, хотя хмуриться уже перестала. Когда же она решительно обернулась, то с удивлением увидела, что молодой человек старательно расставляет на столе разные предметы, снятые с витрины. Тут была пирамида конфет в ярких обертках, несколько тарелок с сандвичами и два графина, наполненные загадочными винами, украшающими окна кондитерских. В центр искусно сервированного стола он поместил огромный белый торт — главное украшение витрины.
— Господи, что вы делаете? — простонала она.
— То, что нужно, дорогая Лаура… — начал он.
— Ради бога, постойте минутку! — воскликнула она. — И перестаньте так со мной разговаривать! Я вас спрашиваю, что это такое?
— Торжественный ужин, мисс Хоуп.
— А это? — спросила она нетерпеливо, указывая на обсахаренную гору.
— Свадебный торт, миссис Энгюс, — отвечал он.
Девушка направилась к столу, схватила торт и водворила обратно, в витрину. Затем она вернулась и, опершись локотками о стол, посмотрела на молодого человека не то чтобы неблагосклонно, но и не слишком приветливо.
— Вы совершенно не даете мне подумать, — сказала она.
— Я не так глуп, — возразил он. — Не правда ли, я полон христианского смирения?
Она все смотрела на него, губы ее улыбались, но глаза были серьезны.
— Мистер Энгюс, — твердо сказала она, — пока вы еще что-нибудь не натворили, я должна рассказать вам о себе.
— Превосходно, — серьезно отвечал Энгюс. — Если уж на то пошло, вы смогли бы поговорить и обо мне.
— Помолчите, пожалуйста, и послушайте, — сказала она. — Стыдиться мне нечего. Мне даже не в чем особенно каяться. Понимаете, это совершенно не касается меня, а все-таки преследует, как кошмар.
— В таком случае, — серьезно сказал он, — я предложил бы вам принести торт обратно.
— Нет, выслушайте сначала, — настойчиво продолжала Лаура. — Прежде всего должна вам сказать, что мой отец содержал в Лудбери гостиницу «Красная рыба», а я прислуживала в баре.
— Недаром я часто спрашивал себя, — заметил он, — почему у этой кондитерской такой христианский вид?
— Лудбери — сонное, заросшее травой захолустье в одном из восточных графств. В «Красную рыбу» заходили одни коммивояжеры да всякий сброд — вы таких и не видели, наверное. Настоящие хлыщи, лоботрясы — деньги есть, а делать нечего, вот они и слоняются по барам пли играют на скачках. Но и они бывали не часто, кроме двоих. Эти двое от нас не выходили. У них были кое-какие деньги, одевались они фатовато и абсолютно ничего не делали. И все-таки я их немножко жалела; мне иногда казалось, что повадились они в наш маленький пустой бар, потому что деревенские зеваки над ними бы смеялись: они были уродцы, нет, лучше сказать, с изъяном. Один из них был очень маленький, почти карлик, не выше жокея. Впрочем, он совсем не казался смешным. У него была круглая голова, черные волосы, аккуратная черная бородка и блестящие птичьи глазки; он позванивал деньгами, позвякивал большой золотой цепочкой от часов, одевался безупречно, и сразу было видно, что он не настоящий джентльмен. Он бил баклуши, но глупым его не назовешь — у него редкие способности ко всяким бесполезным вещам. То он показывал фокусы, то устраивал фейерверк из пятнадцати спичек, загоравшихся одна от другой, то вырезал балерин из банановой кожуры. Звали его Айседор Смайс. Я как сейчас вижу: он подходит к стойке, маленький такой, смуглый, и мастерит скачущего кенгуру из пяти сигар.
Другой был потише и позауряднее, но почему-то беспокоил меня гораздо больше, чем несчастный Смайс. Он был высокий, стройный, белокурый, с орлиным носом — в общем, совсем бы ничего, хоть и похож на привидение, если бы он так не косил. Когда он смотрел прямо на вас, вы не знали, куда он смотрит, и даже как-то переставали понимать, где вы сами находитесь. Оттого он, наверное, и озлобился. Смайс был всегда рад показать свои фокусы, а Джеймс Уэлкин (так звали косоглазого) только потягивал у нас вино да подолгу бродил один по серым окрестным равнинам. Я думаю, и Смайс страдал из-за своего роста, но он переносил несчастье более стойко. И вот однажды оба они удивили меня, и испугали, и огорчили — короче говоря, чуть ли не вместе сделали мне предложение.
Тут я поступила, кажется, довольно глупо. Но ведь, в конце концов, я, дружила с этими уродцами и очень боялась, как бы они не догадались, что отказываю им из-за их внешности. Для отвода глаз я сказала, что всегда хотела выйти за человека, который сам пробил себе дорогу, — мол, не в моих принципах жить на деньги, доставшиеся по наследству. А два дня спустя после этой благонамеренной речи начались неприятности. Я узнала, что оба они отправились искать счастья, совсем как в какой-нибудь глупой, сказке.
С тех пор я их больше не видела. Правда, я получила два письма от крошки Смайса, и они меня немного взволновали.
— А о другом вы что-нибудь знаете? — спросил Энгюс.
— Нет, он ни разу не писал, — ответила девушка, помолчав немного. — В первом письме Смайс сообщил только, что отправился с Уэлкином пешком в Лондон, но Уэлкин шел быстро, так что он отстал и присел отдохнуть у дороги. Там его подобрал бродячий цирк. То ли рост ему помог, то ли ловкость, но в цирке он имел успех, и скоро его пригласили в «Аквариум» показывать какие-то фокусы. Это было его первое письмо. Второе я получила на прошлой неделе, и оно поразило меня еще больше.
Человек, по фамилии Энгюс, выпил кофе и посмотрел на девушку кротким, терпеливым взглядом. Слегка улыбнувшись, она продолжала:
— Вы, наверное, видели рекламы «Безмолвной прислуги Смайса»? Ну, тогда только вы один их и не видели! Я о них знаю очень мало; это какие-то машины для домашней работы, вроде автоматов: «Нажмите кнопку — и к вашим услугам непьющий дворецкий», «Поверните ручку — и к вашим услугам десять горничных безупречного поведения». Неужели не видели? В общем, они приносят кучу денег, так что мой маленький поклонник из Лудбери очень разбогател. Я, конечно, рада, что бедняга встал на ноги, но мне подумать страшно — вдруг он явится и скажет, что пробил себе дорогу в жизни? А ведь так оно и есть.
— Ну, а другой? — упрямо и спокойно повторил Энгюс.
Лаура Хоуп порывисто встала.
— Друг мой, — сказала она, — вы просто ясновидец.
От другого я не получила ни строчки и ничего о нем не знаю. Но именно его-то я и боюсь. Он все время стоит у меня на пути… Я чуть с ума не сошла. А может, и сошла — я чувствую, что он рядом, когда этого просто не может быть, и слышу его голос, когда знаю, что его нет поблизости.