Русская жизнь. Москва (сентябрь 2008) - Коллектив авторов 13 стр.


Так вот, стоял я у метро «Ясенево», ждал человека, смотрел на окружающие дома и просторы. И в какой-то момент где-то внутри щелкнул переключатель, и я понял, что московские окраины стали мне ближе и роднее, чем центр. Московского центра 70-х и 80-х, который я помню, Москвы «Альтиста Данилова» и «Московского гамбита» уже нет и больше никогда не будет. Наш старый центр, который был когда-то сплошной невыразимой тайной, стал ярким, звонким, простым и до ужаса понятным. Здесь бизнес-центр, здесь подземный торговый комплекс, здесь Петр Первый, а здесь, изволите видеть, элитное жилье, «золотая миля». А окраины - не такие. Кажется, московская тайна, изгнанная из центра, разлилась среди новостроек и окраинных пустырей. Здесь странным, даже удивительным образом сочетается простор и уют, спокойствие и динамизм, и что-то подсказывает мне, что такое сочетание можно найти только в Москве. И еще - здесь, на окраинах, видно, что Москва - белокаменная, можно выйти на любой балкон и своими невооруженными глазами увидеть: да, по-прежнему белокаменная, огромный белый город, именно здесь, на краю, с краю, у кольцевой дороги.

Когда мы, наконец, продали мои родные две комнаты на Земляном Валу, я не почувствовал ровным счетом ничего. Только облегчение оттого, что закончилась долгая, муторная сделка.

Кожухово

Написал предыдущий абзац и посмотрел в окно. За окном - огромный пустырь, линия электропередачи, слева - поля, уходящие к горизонту, а прямо предо мной, за пустырем, - город Люберцы. Хороший вид открывается с одиннадцатого этажа, можно просто часами стоять на балконе и смотреть, смотреть.

Полтора года назад мы переехали в Кожухово - новый московский микрорайон за кольцевой дорогой. Мне нравится в Кожухово. Здесь довольно-таки красивые, хотя и однотипные, дома, широкие улицы, здесь малолюдно и просторно. С инфраструктурой пока не очень - ни одного большого магазина типа «Перекрестка» или «Седьмого континента». Но это дело наживное. Еще плохо то, что вдоль улиц на столбах висят неряшливые связки проводов - очень некрасиво, дико как-то. Но ничего, скоро достроят последние новые дома, и всю эту проводку уберут под землю - она временная, для строителей.

В Кожухово нет совершенно ничего особенного - обычный район новостроек, не очень пока обжитой. И я не могу сказать, что испытываю по отношению к Кожухово какой-то там восторг. Нет, восторгаться здесь совершенно нечем. Просто я себя чувствую здесь, как дома. Я и есть дома. И при этом у меня нет ощущения, что я нахожусь где-то на выселках. Нет, Кожухово - это самая что ни на есть Москва, моя новая белокаменная столица. Все хорошо, я в Москве, я дома.

Иногда я засиживаюсь в редакции до глубокой ночи, а то и до раннего утра. В таких случаях я выхожу на Садовое кольцо, ловлю такси и еду домой. Обычно я проезжаю мимо моего родного сталинского дома на Земляном Валу, огромного и красивого. Рядом, на месте бывшего полупустыря-полусквера, между Садовым кольцом и путями Курского вокзала, построили какой-то гигантский кубический объект, наверное, торговый центр или еще что-то в этом роде. Я бросаю устало-равнодушный взгляд на мой родной дом и думаю: скорее бы домой, в Кожухово.

И все же, где-то в глубине души я по-прежнему считаю территорию, ограниченную Камер-Коллежским Валом, лучшим местом на Земле.

Максим Семеляк

Воронья слободка

Как сгорела молодость

Место называлось лучше не придумаешь - Кисельный тупик - и место было хорошее, два шага от Рождественки. То была самая настоящая дворницкая, напротив которой, окно в окно, располагалась редакция журнала «Театральная жизнь». Мой товарищ по прозвищу Штаубе, намереваясь писать диплом на философском факультете МГУ и нуждаясь в уединении, однажды забрел в первый попавшийся из центральных РЭУ со словами: «Вам нужен дворник, а мне нужна комната». На следующий день он уже вышел разгребать снег в Кисельном. Ключей ему не выдали, поскольку дверь поначалу все равно не запиралась. Другой наш приятель, танцор, поэт и мистик, который по непонятным причинам называл себя Тарасом, хотя звали его, в общем-то, Дима, хотел составить Штаубе пару, но не сумел. Испытательный срок в дворницкой длился ровно один день, однако Тарасу не удалось его пройти - в первое же утро службы он триумфально нажрался и хохоча покатился на манер бревна по заснеженному Нижнему Кисельному переулку, за каковым занятием его и застукала техник-смотритель Лидия Васильевна. Дворницкая быстро обросла домовыми. Возник человек не то по имени, не то по фамилии, не то по прозвищу Ким. Он работал на заводе и постоянно приговаривал: «Какой позор». Были соседи - угрюмый узбек с репутацией боксера и вздорная дворничиха по фамилии Прошутинская. Периодически наезжали какие-то люди из Томска и Новосибирска, жили подолгу, но негромко. Постепенно в дворницкую подтянулись все мы.

Это был девяносто пятый год. В те времена наша околоуниверситетская компания насчитывала человек тридцать-сорок и в ее полном распоряжении находились три сквота в выгодных уголках столицы. (Я называю их «сквотами» для простоты - на самом деле это были всего лишь большие неухоженные квартиры, куда не могли заявиться ничьи родители и где у гостей было прав не сильно меньше, чем у хозяев). Разумеется, во всех этих трех местах так или иначе главенствовал стакан, но были и свои особенности. На Пятницкой был сквот скорее салонно-культурологический (квартира принадлежала Игорю «Черноусому» Авдиеву - соответственно, все здесь проходило под знаком Венедикта Ерофеева и старой алкобогемы; тут я, в частности, познакомился с Вадимом Тихоновым, «любимым первенцем», который с ходу предложил мне на пару с ним ограбить аптеку в Петушках). На Таганке у нас был сквот примодненный. В Кисельном же - сквот скотский.

Нервный желчный духоподъемный Штаубе вскоре уволился и шастал сюда уже на правах гостя с полномочиями ответственного квартиросъемщика. На его должность немедленно заступил мой друг ВК - человек с лицом пассажира «философского парохода» и телом молотобойца, филолог, меломан и санитар морга. Он вплотную занялся дизайном здешних интерьеров. Как-то ночью, заявившись в пустую дворницкую, я включил свет и едва не закричал от ужаса. Во всю стену была налеплена огромная жуткая пентаграмма из черной изоленты, а в самый ее центр ВК прибил гигантскую дохлую ворону. На ночь ворону зарывали в снег, чтобы остановить процесс разложения. Впрочем, часто ее по пьяни забывали снять со стены, и в комнате вскоре установился отчетливый запах падали. На запах падали однажды явился волк. Постояльцы сочли его собакой и не обратили ни малейшего внимания. Зверь пару дней походил по квартире, злобно скалясь, потом ВК указал ему на дверь, и волк убрался.

В дворницкой не было ни телефона, ни телевизора, зато по углам стояли сразу несколько виниловых проигрывателей, ну и пластинок было не счесть. Расселяли Сретенку, и окрестные помойки были забиты любопытным скарбом. Мы заводили на одной вертушке какой-нибудь The Hafler Trio, а на другой - прокофьевскую оперу «Повесть о настоящем человеке», наслаждаясь самопроизведенной пландерфоникой и невзначай опережая появление бастард-попа (правда, в нашем случае акцент следовало делать на слове «бастард») лет эдак на десять. Ни к какому «поколению дворников и сторожей» мы, разумеется, не принадлежали, да и не воспринимали всерьез ни дворников, ни сторожей, ни поколение. Дворницкая была какой-то дырой во времени и пространстве, в которой мы ненадолго застряли. Порой буквально - так, однажды ночью, тогда будущий, а теперь бывший главред «Большого города» Казаков А. Г. возжелал переночевать в дворницкой. Но дверь оказалась заперта, Казаков полез в форточку и застрял. Путем диких усилий, извиваясь на морозном воздухе, он ухитрился скинуть с себя завидные штаны фирмы Diesel и только после этой жертвы с грохотом провалился в чрево Кисельного.

Ели что придется, но все блюда были неизменно из тех, что по замечательному выражению Чехова, «требуют большой водки». Помимо водки пили азербайджанское вино «Карачача» - в соседнем магазине на Трубной площади забраковали целую партию «Карачачи» и продавали ее рублей по пять за бутылку. Забраковали партию потому, что в бутылках попадалось битое стекло, о чем нас честно предупредил продавец. Это никого не смущало - сначала вино процеживали, а потом бросили. Напившись «Карачачи», Тарас писал стихи, вроде: «Днесь пив, я вдруг узрел букашку на столе, и тут же кулаком изгваздал до мокроты, но через час в сие печальное желе я уронил чело. И был клеймен им - то-то!»

Среди обитателей дворницкой собственно наркоманов не было, но рейды к приснопамятной аптеке № 1 все-таки совершались - благо соседи. Это была даже не психоделия - скорее прививки от здравого смысла. Я тоже раз поучаствовал в такой вылазке. Мы с Тарасом и Штаубе долго не могли понять, почему бабушки-кетаминщицы в ужасе разбегаются, едва завидев нашу делегацию. Я не сразу сообразил, что напялил на себя милицейскую шинель - в дворницкой было много странной одежды. Наконец, Тарас приобрел искомое анестезирующее средство, а также шприцы, у которых иглы были толщиной с соломинку для коктейля. Мы вернулись, Тарас как самый опытный сделал всем по чудовищно болезненному уколу, и мы с помутившимся рассудком попадали на железные кровати. За окном гулял самый депрессивный из ветров - февральский, и его гул сливался со звуками Coil; кажется, это был альбом «Worship The Glitch». Все время «трипа» Тарас пронзительно выл, Штаубе сразу притворился мертвым, а я лежал ничком, закрыв лицо руками. Сознание мое на страшной скорости летело в бездонную мясную воронку, и мне оставалось только ждать, когда же все это, наконец, закончится.

Закончилось все, надо сказать, довольно скоро. К осени кисельное коммьюнити окончательно озверело. В форточку никто уже не лазил - если дверь была заперта, ее просто выбивали. Мы заявлялись сюда в преимущественно скверном расположении духа - и если раньше сюда ходили, чтобы застать кого-нибудь из знакомых, то теперь вваливались в надежде напиться в одиночестве. Кисельный тупик всегда славился своим гостеприимством, но теперь тут стали ночевать люди, которых уже вообще никто не знал. Ворону кто-то то ли украл, то ли съел. Рабочий человек Ким был одним из немногих, кто норовил поддержать в помещении уют, чем вызывал неподдельный гнев гостей. Начитанные, наслышанные и насмотренные люди расправлялись с любым проявлением комфорта с какой-то талмудической ненавистью - стены немедленно изрисовывались матерщиной и свастиками, посуда билась об стену, шкафы расщеплялись под мощными пьяными ударами лома. Все это происходило под гнусные песнопения Беляева, Шеваловского и прочих необъяснимо популярных тогда «шансонье». Однажды Ким поклеил обои. В ту же ночь я исписал стену от пола до потолка словом «х…». После этого Ким перестал со мной разговаривать. Какой позор. В конце концов, дворницкую просто подожгли - словно золотой храм выспреннего мракобесия.

Теперь я понимаю, откуда это остервенение - все мы судорожно цеплялись за последнее лето затянувшегося детства, за всю нашу театральную жизнь, последней эманацией которой стала дворницкая, предельно искусственное, в сущности, образование. После пожара сразу же началась другая жизнь. Тут же пошли какие-то человеческие работы, завязались долгосрочные отношения, образовались дела, появились даже мысли о будущем. «Сие печальное желе», наконец, высохло.

Вчера я навестил Кисельный тупик - впервые за последние двенадцать лет. Дом отремонтирован, но вполне узнаваем: то же крыльцо, те же мутные окна, та же вывеска «Театральная жизнь» напротив. На крыльце сидели три женщины. Я спросил, что здесь теперь - офис, квартиры? «Есть офис, есть квартиры», - ответила одна из них и почему-то смутилась. Под нашими окнами красноречиво рос совершенно базаровский лопух и мне вдруг померещилось, что все осталось, как прежде. Глянь в окно - все мы так и застыли внутри в нелепых милицейских шинелях на железных кроватях. Звучит «Гражданская оборона», или Coil, или Les Rita Mitsouko, или еще какая-нибудь из групп, которые мы тогда так любили и которых больше уже никогда не будет. И неоттаивающая ворона смотрит на меня мертвым немигающим глазом.

Дмитрий Быков

Московское зияние

Обрушение мифа

Москвича как типа нет, есть пустое место, которое все ненавидят. Эту пустую оболочку каждый надувает личными представлениями о враге. Можно любить или не любить питерца, казанца, екатеринбуржца. Еще в семидесятые годы можно было так же относиться к москвичу: одним нравилось, другим не нравилось, но просматривались черты. Сегодня они стерлись на фиг. Есть жупел, который - по законам очереди - презирают, пока не поравняются с ним статусами. Но что самое интересное, сами москвичи тоже не очень любят москвичей. Больше того, они их ненавидят. Примерно с таким же чувством встречаешь своих за границей: Господи, и вы здесь! Человек переезжает в Москву - и кого же видит? Вместо других прекрасных людей - себя в миллионах экземпляров. Тьфу, пропасть. Покатайтесь в московском метро, понаблюдайте, какими глазами его пассажиры смотрят друг на друга, особенно осенью, - и многое станет вам понятней.

Помню, в 1984 году на кафедре литкритики любимого журфака был интенсивный спор - существует ли московский литературный миф? Сравнительно недавно был опубликован «Альтист Данилов». Введение в литературоведение читала у нас замечательная Елизавета Михайловна Пульхритудова - кстати, классическая старая москвичка: мягкость, деликатность, гостеприимство, юмор, без этого ужасного питерского умения отбрить и поставить на место. Так вот, она говорила о причинах, по которым петербургский миф сложился очень быстро, а московский никак не лепится: легче всего мифологизируется рукотворность. Питер умышлен, Москва хаотична и бесструктурна. В некотором смысле питерские сами придумали, какими им быть, и только потом такими стали. К числу самых укорененных мифов относится, скажем, «культурная столица»: почему культурная?! Что, в Москве музеев меньше? Театров? Архитектура бедней, да, - но сады и парки не хуже, большая часть культурной элиты живет у нас, университеты и сравнивать трудно… Нет, просто когда от них уехала власть, они себе придумали: а мы тогда будем культура! Потом, когда у них постепенно и культура несколько обмельчала, они не успокоились и выдумали себе криминальную столицу, бандитский Петербург, - и тут же привычно слепили эту мифологию: сначала Бортко, потом Светозаров, сначала «Менты», потом «Убойная сила», и все это своими руками и без достаточных оснований; сейчас, кажется, они лепят из себя футбольную столицу, и питерец Рогожкин уже снял «Игру». В общем, Питер - город, привыкший сначала проектировать, а потом строить, сначала изобрести, а потом по этим лекалам жить: типично петровское жизнетворчество. Не то Москва: она живет стихийно, роем, ульем, а осмысливает все это задним числом. Москва вообще больше живет, чем думает; с рефлексией у нее худо. И потому, говоря «питерец», мы представляем конкретное существо - худое, бледное, голодное, культурное, криминальное, теперь еще и в шарфике с надписью «Зенит». Говоря «Новосибирск», воображаем блуждающего среди тайги молодого гения в очках и ковбойке, иногда с эмблемой общества «Память», тоже начавшегося в Академгородке. У пестрой Казани, у прошашлыченного Сочи, даже у крабово-кровавого Владивостока, города на границе двух несходных культур, просматривается имидж; но Москва размыла его окончательно.

Напомним попытки его создания: больше всех для этого сделал Толстой, точно угадав эту непредумышленность, спонтанность, безалаберность московского житья. Москва живет хаотично, открыто и не по средствам, как дом Ростовых, но в нужный момент все находится. Этот город настолько неуправляем, что москвичи, утверждает Толстой, не могли даже самостоятельно поджечь его после оставления - все сгорело само, как и все само делается в этом круглом городе. В нем правит любезное Толстому нерассуждающее, роевое начало. Любопытно, кстати, что и этому титану оказалось не под силу закрепить московскую мифологию: город слишком быстро менялся, строился, перестраивался, чтобы можно было зафиксировать легенду. Москва себя не бережет, не относится к себе как к историческому памятнику - так в иных семьях не хранят старых фотографий, так йоги считают воспоминания только растравляющим душу занятием; так Москва сносит свои старые постройки, нимало над ними не сентиментальничая. Однако Наташа Ростова, отдача обозов раненым и самовозгорание города в 1812 году как-то запомнились, пусть хоть благодаря школьной программе, и остались в памяти народной. Дальше вступил Островский, Колумб Замоскворечья, и вывел на подмостки Москву купеческую, толстую, архаичную, подобную мясному пирогу. Закрепился образ Москвы грибоедовской, консервативно-косной, но образ подправленный, смягченный добрым нравом Островского: да-с, конечно-с, купечество, а все-таки с понятием. Безусловно, Москва консервативней, развалистей, медлительней Питера, но ведь и добрей! и шире! и разве потерпеть сплетни московских кумушек - такая уж непомерная плата за их же щедрое странноприимство? Короче, образ оформился; но мифа по-прежнему не было, и тут приехал киевлянин Булгаков.

Назад Дальше