Булгаковский переворот - Вайль Петр


МИР ДО «МАСТЕРА И МАРГАРИТЫ»

1.

Время в России ведет себя странно. Здесь оно часто теряет последовательность и определенность. Часто съеживается и растягивается. Иногда течет вспять.

Заметнее всего хронологические парадоксы в истории русской культуры, которая сама выбирает себе современни­ков. Даже тогда, когда за нее это делают власти.

«Фиеста», скажем, вызвала волну подражаний в СССР на треть века позже, чем на Западе. Кафка оказался ровесником Аксенова. Образцом для журнала «Юность» служил не только современник Сэлинджер, но и довоенный Ремарк.

В России писатели рождаются не когда хотят, а когда это нужно читателю. Потому что литература в этой стране - мета­фора действительности. Вымысел относится к жизни куда агрессивнее, чем это допускается теорией, по которой искус­ство должно жизнь всего лишь отражать.

Вопрос «кто кого отражает» - не так прост. Декабристы породили моду на французский классицизм, или римские доб­родетели классицизма породили идеологию декабристов?

Очень часто жизнь измышленная казалась более осмы­сленной, чем настоящая. А значит, и более реальной.

История русской культуры создает собственный времен­ной масштаб, полный парадоксов. Наверное, только в СССР импрессионисты и абстракционисты воспринимались как со­временники. Может быть, только здесь время восприятия отрицало авторскую датировку.

Писательские биографии отнюдь не заканчиваются датой смерти. Например, Маяковский в начале 1960-х, спустя 30 лет после самоубийства, вновь стал сугубой реальностью, оказав­шей глубочайшее влияние на тогдашние художественные и общественные процессы. Живого поэта заменил памятник, у которого читали свои стихи авангардисты 60-х. И следовало бы признать, что бронзовый Маяковский сделал для русской лирической музы не меньше, чем живой.

Соответствие литературной моды ритму общественного бытия далеко не исчерпывается политикой власти в области культуры. Книги сами создают себе актуальный контекст. Часто не реальность рождает современное прочтение забы­того автора, а текст заботится о построении благоприятной для себя действительности.

То, что в 1960-х годах был обнародован богатейший пласт довоенной литературы: Ильф и Петров, Олеша, Бабель, Зощенко, Булгаков, Платонов, - кажется сейчас невероятным социально-политическим феноменом. Но ведь и сама эта ожившая литература сформировала восприимчивую эластич­ную реальность 60-х. Ведь возрождение литературы во мно­гом и есть сущность этого исторического периода, которому остряки не зря дали название «реабилитанс». Ведь шедевры 20-30-х годов оказали решающее влияние на общество не тог­да, когда были написаны, а тогда, когда были открыты вновь.

Советский Союз жил не только по Сталину или Хрущеву, но и по Маяковскому, по Хемингуэю, по Ильфу и Петрову, по Булгакову и, возможно, когда-нибудь еще будет жить по Пла­тонову.

Влияние каждого из этих писателей далеко выходило за границы литературы. В России эстетика легко превращается в этику. Мода часто становится единственно возможным обра­зом жизни. Текст - символом веры.

Можно сказать, что 60-е годы так богаты событиями именно потому, что столь многих писателей открыла для себя эта эпоха. И тогда смена литературных кумиров окажется важнее смены вождей.

2.

60-е годы начались XXII съездом, декларировавшим ко­нец одного периода советской истории и начало другого. Имя первого было Сталин, названием второго стал коммунизм.

Отныне добро и зло получило конкретное содержание и исторический масштаб: абсолютное зло было в недавнемпрошлом, абсолютное добро - в таком же недалеком будущем. (Хрущев заявил: «Нынешнее поколение людей будет жить при коммунизме».) Борьба между этими силами стала главным событием десятилетия, и протекала она на всех уровнях - от философского до кухонного.

То, что вечный антагонизм добра и зла воплотился в чет­ких социально-исторических категориях, давало жизни этой эпохи ощущение разумной эволюции. Глобальность такого конфликта позволяла постоянно соизмерять реальность с положительным и отрицательным идеалами, которые толко­вались как угодно широко.

Сталин (в терминах эпохи - «пережитки культа») был виноват во всем - в экономических трудностях, в бюрократиз­ме, в догматизме. При этом, согласно парадоксам советской хронологии, ни его кончина, ни удаление тела из мавзолея, ни уничтожение его имени не убеждало советский народ в смерти тирана.

Добро в виде близкого коммунизма, как и Сталина, можно было трактовать безгранично широко. У коммунизма были тысячи синонимов - абстракционизм и принципиальность, верлибр и хозяйственные реформы, узкие брюки и свобода печати.

Борьба между «пережитками культа» и «коммунизмом» сама по себе ощущалась прогрессом. Факт столкновения двух общественных сил подтверждал теорию социальной эволю­ции. К тому же, в соответствии с модным тогда определением К. Маркса, борьба и есть счастье. Получалось, что будущий коммунизм уже награждал настоящее своей эманацией - радо­стью борьбы. Публицист тех лет восклицал: «Общество по­требует от каждого, чтобы он жил с наслаждением, с азартом, чтобы страсти кипели и мышцы играли».

В таком остро полемичном, подвижном обществе не могло быть нейтралитета. Поэтому советская культура 60-х всегда преследовала социально определенные цели, всегда обладала вектором, всегда создавалась для чего-то, ради чего-то.

А. Солженицын в своих мемуарах «Бодался теленок с дубом» передает характерный разговор, который у него состо­ялся с П. Демичевым в 1965 году. На вопрос секретаря ЦК КПСС по культуре: «Всегда ли вы понимаете, что пишете и для чего?», - Солженицын отвечает, что его цель «утвердить ценность веры у молодежи; напомнить, что коммунизм надо строить в людях прежде, чем в камнях». И та и другая сторона, в принципе, удовлетворена ответом. Антагонисты Солжени­цын и Демичев уверены, что литература существует для того, чтобы приблизить общество к идеалу, условное название которого - коммунизм. Служебная роль искусства сама собой разумеется.

В той же части мемуаров Солженицын пересказывает взгляды либеральной интеллигенции на роль журнала «Новый мир»: «Как бы обтекаемо, иносказательно и сдержанно ни вы­ражался журнал - он искупал это своим тиражом и известно­стью, он неутомимо расшатывал камни дряхлеющей стены».

Представление о литературе как об инструменте - созида­ния или разрушения - казалось в 60-е годы трюизмом. Столь же очевидным было и главное достоинство словесности тех лет - правда. Конфликт между либералами и консерваторами строился именно на отношении к правде: первые хотели ее рассказать, вторые - скрыть.

При этом не делалось принципиального различия между правдой как фактом жизни и правдой как фактом литературы. Художественное обличие правды понималось скорее уловкой, обманывающей цензуру.

Эстетическая борьба тех лет настолько была связана с общественно-политической, что все произведения искусства критика воспринимала в категориях «правда-ложь». В стране сформировался особый нравственный климат, позже нашед­ший свое выражение в знаменитом призыве Солженицына «жить не по лжи».

Атмосфера экстремальной нравственности, обязатель­ного поиска правды породила и другую стилевую тенденцию - иронию.

Ирония отнюдь не противостояла правдоискательству. Она только сводила его к терпимому уровню, позволяя совме­щать высокий социально-нравственный идеал с повседневно­стью.

Характерным штрихом эпохи было то, что источник этой иронии обнаружился не в современной литературе, а в довоен­ных романах Ильфа и Петрова.

Главным для читателей 60-х годов оказалось не содержа­ние «Двенадцати стульев» и «Золотого теленка», а стиль Ильфа и Петрова. Точнее - угол зрения, выраженный в ихстиле. То особое остранение, которое позволяло соблюдать дистанцию между человеком и жизнью. Проза Ильфа и Петрова демонстрировала модель отношений личности и общества, построенных не на антагонизме, а на ухмылке. Иро­ния не отрицала добро и зло, не ставила под сомнение важ­ность их конфликта, но давала возможность участвовать в нем косвенно.

Романы Ильфа и Петрова воспринимались как сплошное поле цитат, благодаря которым сама жизнь ставилась в ирони­ческие кавычки. Они давали возможность заявить о своей нерастворимости в социальной системе. Цитаты были знаком того, что личность шире общественного контекста.

Правда и ирония существовали в тесном симбиозе. Вместе они помогали бороться за добро против зла, составляя два варианта одной концепции. Вместе же они и сформировали интеллигенцию 60-х как особую исторически и идеологически очерченную группу со своей программой, своей эстетикой, своим этикетом.

Идеалом этой интеллигенции был, условно говоря, ком­мунизм, понимаемый как разумный и справедливый обще­ственный строй. Путь к нему лежал через отказ от лжи, кото­рая понималась очень широко - и как искажение истории, и как фальшь в нравственных отношениях, и как бюрократичес­кая машина, стоящая на пути прогресса. Литературе отводи­лась роль рычага, «расшатывающего дряхлые стены». Сила морального воздействия книги определялась количеством правды, которое она может сказать.

Ирония позволяла сделать этот идеал менее утопическим, менее определенным, но не отменяла его.

В те годы история казалась хоть и неторопливой, но неиз­бежной эволюцией от зла к добру. Сомнения в конечной победе добра были абсолютно неуместны.

3.

Те 18 месяцев, с 1965 по 1967 год, в которые вышли три главных произведения Булгакова - «Белая гвардия», «Теат­ральный роман», «Мастер и Маргарита» - составили эпоху в российской жизни. Нет ничего странного в том, что глубочай­ший переворот в общественном сознании совершил писатель Михаил Булгаков. Именно и только писатель мог преобра­зовать мировоззрение страны, постоянно живущей в плену литературных влияний.

В России существовал «пушкинский мир», «чеховский мир». С публикацией «Мастера и Маргариты» стало очевид­ным появление особого «булгаковского мира».

Мифологизация Булгакова была вызвана тем невероят­ным значением, которое советское общество придало его романам. И факт этот уже не имеет отношения ни к авторской воле, ни к авторскому тексту. История литературы тут вообще не при чем, поскольку речь идет не о смене стилей, а о смене реальностей.

Несмотря на это, первая реакция на Булгакова была еще в известной мере банальной. Для читателей 60-х писатель был жертвой сталинских репрессий. Возрождение его имени сим­волизировало победу творческого начала над бездуховной тиранией. При этом Булгаков связывал дореволюционную Россию с послереволюционной, обозначая преемственность русской классической культуры. Для эволюционных пред­ставлений 60-х появление Булгакова было очень важным: исторический процесс становился непрерывным.

Булгакова сразу же попытались приспособить к ожесто­ченной общественной борьбе тех лет. В трактовке ведущего критика 60-х В. Лакшина он становился героем и идеалом либеральной интеллигенции. Его творчество прямо противо­стояло злу («Сталину»). Как писал Лакшин, в «Мастере и Мар­гарите» отражено множество «психологических следствий нарушений законности, отмеченных нашей памятью о 1937 годе». Но главное у Булгакова - призыв к добру. В. Лакшин перевел этот призыв на язык 60-х: «Человек должен привык­нуть везде и всегда поступать справедливо... Коммунизм не только не гнушается моралью, но она есть необходимое усло­вие его конечной победы». Вне зависимости от своего кон­кретного критического анализа, Лакшин делал выводы из раз­бора булгаковских произведений, лежащие в русле про­граммы либеральной интеллигенции 60-х. В те годы она полу­чила название «коммунизм с человеческим лицом».

Критики справа в то же время продолжали линию прижиз­ненных хулителей Булгакова, упрекая писателя в «противо­стоянии историческому оптимизму».

Однако Булгаков никак не укладывался в рамки борьбы «Сталина» с «коммунизмом». И этого не могли не почувство-вать те же критики, которые использовали булгаковские романы как тактическое оружие.

Булгаковские шедевры появлялись в свет в правильной последовательности, соответствующей эволюции автора. Вслед за ними эволюционировали и представления русской интеллигенции о природе советского общества, о ходе исто­рии, о сущности прогресса, о соотношении литературы с миром, о мире самом по себе, наконец.

4.

«Герои «Белой гвардии» столкнулись с силой, победить которую невозможно и которая несет с собой историческую правду», - так, естественно, из тактических соображений, объяснил рецензент первый роман Булгакова.

Однако нет сомнений, что советские читатели 60-х не могли не увидеть, что историческая правда в этом романе целиком принадлежит его героям. Собственно, сам конфликт романа заключается в испытании и победе этой правды.

Главное в «Белой гвардии» - даже не столько Турбины, сколько нравственный этикет, который они представляют. Суть его в элементарной порядочности, понимаемой как разумный и добрый порядок. Символ этого порядка - сотни раз воспетый уют турбинского обихода.

Булгаков не озаботился подробным изложением статей этого этикета, поскольку он был очевидным фактом литера­турной действительности его современников, как, впрочем, и читателей 60-х. Это комплекс качеств русского характера, известный под названием «чеховская интеллигентность».

Кстати, сам Булгаков, с его профессией врача, пристрас­тием к чистым воротничкам и подчеркнутой независимостью, воспринимался реинкарнацией Чехова в советскую эпоху.

Естественно, что своих любимых героев Булгаков награ­дил соответствующими достоинствами. Книги, музыка, культ честного слова, брезгливое отношение к деньгам - все это вхо­дило в стандартное представление об облике дореволюцион­ного интеллигента.

В «Белой гвардии» Булгаков сталкивает этот четко орга­низованный мир с его абсолютной противоположностью - хаосом, стихией революции и гражданской войны, равно пред­ставленной и штабными офицерами, и гетманом, и Петлюрой. Этикету, порядку, системе, иерархии противостоит аморфная и злая сила анархии. По одну сторону конфликта - герои (круг Турбиных), по другую - анонимная толпа, лишенная облика, имени, идеологического слова.

Смысл жизни Турбиных в вечности порядка, который они представляют, в незыблемости его символов - голубого серви­за, абажура, оперы «Фауст». Любое изменение раз установ­ленного, и правильно установленного, порядка угрожает их миру. Любое движение - бессмысленно и противоестественно. Грубо говоря, пока Турбины сидят дома, все хорошо. Но стоит покинуть дом, как торжествует хаос (ранение Алексея, бег­ство Николки).

Зато суетлива и подвижна толпа, представляющая анар­хию революции. Она все время меняется, как меняется и абсурдная, мнимая власть в Городе, как меняется даже язык, на котором эта толпа говорит (русский - украинский).

Мир Турбиных с честью выдерживает испытание хаосом. Он только выталкивает из себя Тальберга, компрометировав­шего своим суетливым переодеванием идею вечного порядка.

Однако, чтобы триумф этот произошел, понадобилось чудо. Именно чудо является инструментом справедливости, которая защищает семью Турбиных.

И тут четкий конфликт книги раздвигается, впуская в себя новое, метафизическое измерение, невозможное в позити­вистском «чеховском мире».

То, что справедливость на стороне Турбиных, несомнен­но. Но восторжествовать она может только благодаря вмеша­тельству иной реальности (молитва Елены). Борьба добра- порядка со злом-хаосом разрастается до нового масштаба, в котором такие мелочи, как принадлежность к белым или крас­ным, уже не имеет значения. Не зря Бог из сна Алексея и не замечает между ними разницы.

Уже в «Белой гвардии» Булгаков нарисовал картину вселенной как гармонического царства справедливости,частный вариант которого - наш мир, раздираемый силой порядка и силой хаоса.

Болезнь Алексея, его сны служат сюжетными выходами из пространства земной реальности. Эти сцены, как и настой­чивое обращение к библейской символике, как и астрономи­ческое сопереживание природы человеческим судьбам («И в ту минуту, когда лежащий испустил дух, звезда Марс над Сло­бодкой под Городом вдруг разорвалась в замерзшей выси, брызнула огнем и оглушительно ударила».), как и подчеркива­ние вечной, внепартийной сути конфликта Турбиных с тол­пой, становятся отправными точками в построении новой - булгаковской - вселенной.

Дальше