Повести и рассказы писателей ГДР. Том I - Анна Зегерс 13 стр.


Где-то нашли также и правую руку молодой Янчовой. Ее узнали по детскому колечку со стеклянным камушком, которое надел ей на палец отец ее ребенка — польский рабочий Анджей Вольский.

В день катастрофы вечером молодой поляк прокрался в каморку старухи, встретившей его без слез.

— Ты меня не знаешь, — начал незнакомец на своеобразной смеси польского с лужицким, — я Анджей Вольский, работаю на краю леса у крестьянина Сухи. Твоя Ганка была моей женой, Мирка мне дочка…

Он умолк под испытующим взглядом светлых старческих глаз, которые как бы ощупывали его лицо, его широкие, немного согнутые плечи, его грубые руки.

— Ты батрак? — спросила Янчова. Это прозвучало скорее как утверждение, чем как вопрос.

— Я был скотником в большом хозяйстве на Подолии, — ответил незнакомец в рваной, темной, как земля, одежде и тихо и горько прибавил: — А теперь я дерьмовый полячишка.

— Садись! — велела Янчова. — Ты отец. А я отныне мать этой малышки.

Мужчина сел на стул, стоявший впритык к бельевой корзине, в которой спала его дочь. Он оперся локтями о колени, свесив между ними руки, полуразжав ладони. Его ищущий взгляд был устремлен на маленькое личико в корзине, и когда он увидел крошечную родинку на левом виске ребенка, по его губам пробежала улыбка.

— Видишь, у меня на том же месте, — сказал он, слегка повернув при этом голову и поднеся к левому виску свой широкий и тупой указательный палец.

Янчова сказала, кивнув:

— Стало быть, ты отец. Мой муж тоже был батраком в имении. Полячишка? У богатых иные слова для людей, чем у бедных. — Она, казалось, говорила сама с собой. — У них для всего иные слова, чем у нас. Наш хлеб они называют черным хлебом…

Янчова умолкла.

Мужчина тоже молчал.

Затем она продолжала:

— Полячишка — это господское слово. Бедные говорят: такой же бедняк, как и мы.

Анджей Вольский задумчиво кивнул головой и простился:

— Спокойной ночи, мать.

— Спокойной ночи, Анджи, — ответила ему старуха. Но его уже не было в комнате, он так же тихо и осторожно из нее выскользнул, как и пришел.

Маленькая Мирка росла и цвела, несмотря на то что у нее был только никому не ведомый отец, который стыдился украсть у своей хозяйки Суховой яичко для дочки, и несмотря на то, что «матери» ее было под семьдесят. Она не ведала голода, потому что повсюду, где работала старая Янчова, для малышки находилась кружечка молока, ломоть хлеба, кусочек колбасы или красное яблоко.

Иногда бабушка с внучкой лакомились в своей каморке чем-нибудь особенно вкусным. Ибо Анджей, уже ничуть не стыдясь, ставил капканы в монастырском лесу позади двора крестьянина Сухи, и в них не раз попадали зайцы и кролики.

К тому времени, когда Мирка начала делать первые неверные шаги и научилась говорить хозяйке, у которой в то время работала бабушка, что она хочет есть, в деревне осталось очень мало молодых мужчин: плотник, открывший вторую мастерскую и с помощью четырех французов изготовлявший на конвейере шкафы для вермахта; мельник и крестьянин Бук, ездившие в определенные дни с тяжеленным чемоданом в окружную военную комендатуру и возвращавшиеся оттуда налегке, и новый управляющий помещичьим имением, который приехал после того, как барон стал окружным военным комендантом.

Зато во многих домах висели обвитые венком портреты молодых солдат. А в других семьях надежда чередовалась с боязливой тревогой, словно два медленно движущихся жернова, которые размалывают людей.

— Если бы у меня были дети, я бы никогда не позволила им якшаться с этим сбродом. Нет, такой грех я бы на свою душу не взяла.

Так случилось, что нацистские молодежные группы в деревне постепенно распались; в Женском союзе остались всего три женщины, а у многих девушек вновь пробудился интерес к национальной одежде; после окончания школы они стали опять шить юбки и кофты и покупать ленты да чепчики.

Вот почему к тому времени, когда первые женщины оплакивали своих павших в Польше сыновей или мужей, в деревне было ровно столько нацистов, сколько вначале: несколько богатеев да тех, кто надеялся извлечь из нацизма выгоду.

Спустя несколько недель после начала войны вернулась домой вторая дочь Янчовой. Она несколько лет подряд батрачила у одного крестьянина в соседнем округе и изредка навещала мать по воскресеньям.

Но теперь она попала на учет управления по трудовой повинности. Подобно многим другим женщинам, она должна была работать на большом заводе боеприпасов, который тайком построили в чаще монастырского леса.

Она поставила в каморку старухи свои комод и сундук, а поскольку внук Янчовой тем временем кончил школу и после пасхи нанялся в батраки, нашлось место и для ео постели.

Теперь помимо тревоги о сыне, который воевал, на Янчову навалилась тревога о дочери, работавшей на заводе.

Во второй год войны сын был ранен во Франции. О нем Янчовой уже не надо было тревожиться: у него не сгибалось колено, и его назначили надзирателем над военнопленными в каком-то имении в Мекленбурге.

Но тем сильнее была ее тревога о дочери, которая в том же году родила девочку и с тех пор никак не могла оправиться. Она всегда чувствовала себя утомленной и часто жаловалась на головные боли. Иногда она так надрывно кашляла, что Янчовой казалось, будто она вот-вот задохнется.

Наперекор всем Зиглиндам они назвали девочку Миркой, что было ласкательной формой от имени Мирослава. Это имя, которого никто не носил в деревне, Янчова выискала в своем старом лужицком календаре, который тоже был теперь запрещен.

Маленькой Мирке едва исполнилось девять месяцев, когда на заводе в лесу произошло ужасное несчастье. В тот самый день, когда радио надрывалось, торжествующе сообщая первые известия о разрушенных советских городах и деревнях, взрывной волной с завода разворотило на обширном участке старый сосновый лес и разметало по деревьям и кустам оторванные руки и ноги девяноста одного человека.

Где-то нашли также и правую руку молодой Янчовой. Ее узнали по детскому колечку со стеклянным камушком, которое надел ей на палец отец ее ребенка — польский рабочий Анджей Вольский.

В день катастрофы вечером молодой поляк прокрался в каморку старухи, встретившей его без слез.

— Ты меня не знаешь, — начал незнакомец на своеобразной смеси польского с лужицким, — я Анджей Вольский, работаю на краю леса у крестьянина Сухи. Твоя Ганка была моей женой, Мирка мне дочка…

Он умолк под испытующим взглядом светлых старческих глаз, которые как бы ощупывали его лицо, его широкие, немного согнутые плечи, его грубые руки.

— Ты батрак? — спросила Янчова. Это прозвучало скорее как утверждение, чем как вопрос.

— Я был скотником в большом хозяйстве на Подолии, — ответил незнакомец в рваной, темной, как земля, одежде и тихо и горько прибавил: — А теперь я дерьмовый полячишка.

— Садись! — велела Янчова. — Ты отец. А я отныне мать этой малышки.

Мужчина сел на стул, стоявший впритык к бельевой корзине, в которой спала его дочь. Он оперся локтями о колени, свесив между ними руки, полуразжав ладони. Его ищущий взгляд был устремлен на маленькое личико в корзине, и когда он увидел крошечную родинку на левом виске ребенка, по его губам пробежала улыбка.

— Видишь, у меня на том же месте, — сказал он, слегка повернув при этом голову и поднеся к левому виску свой широкий и тупой указательный палец.

Янчова сказала, кивнув:

— Стало быть, ты отец. Мой муж тоже был батраком в имении. Полячишка? У богатых иные слова для людей, чем у бедных. — Она, казалось, говорила сама с собой. — У них для всего иные слова, чем у нас. Наш хлеб они называют черным хлебом…

Назад Дальше