Новелла ГДР. 70-е годы - Фюман Франц 6 стр.


— Мне кажется, вы несправедливы к нему. Быть может, Кафка, вы нам расскажете эту вашу историю?

Вполголоса, без намека на декламацию, словно размышляя вслух, Кафка начал:

— «Уголь кончился; ведро пусто, совок бесполезен; печь дышит холодом, комната промерзла насквозь, перед окном деревья окованы инеем; небо — как серебряный щит против тех, кто молит о помощи. Надо добыть угля; не замерзать же мне окончательно! Позади — не знающая жалости печь, впереди — такое же безжалостное небо; надо ловко прошмыгнуть между ними, чтобы просить помощи у торговца углем.

Самое появление мое должно исключить отказ; поэтому я поскачу на ведре. Верхом на ведре, держась вместо узды за ушко и спотыкаясь на поворотах, я сполз с лестницы: зато внизу мое ведерко выпрямилось очень даже гордо. А перед подвалом, где угольщик строчит пером у себя за конторкой, я парю особенно высоко; от жары дверь подвала отворена.

— Эй, угольщик, будь добр, дай мне немного угля. Ведро у меня совсем пусто, видишь, на нем можно даже скакать верхом. Окажи такую милость, я расплачусь, как только смогу.

Торговец приставляет ладонь к уху.

— Я не ослышался? — спрашивает он через плечо у своей жены, которая сидит и вяжет рядом, на лежанке. — Я не ослышался? Как будто покупатель?

— Я не слышу ровно ничего, — отвечает жена, в такт вдохам и выдохам шевеля спицами и ощущая спиной благодатное тепло.

— Ну да, это я, ваш покупатель, — кричу я, — старинный и неизменный, только сейчас безденежный.

— Нет, жена, кто-то там есть, кто-то есть, — говорит торговец, — уж не так-то я туг на ухо. И верно, очень старинный покупатель, прямо за живое берет.

— Сейчас выйду! — говорит торговец и, семеня короткими ножками, направляется к лестнице, но жена догоняет его и хватает за руку.

— Не смей ходить. А не послушаешься — я сама пойду вместо тебя. Ты, видно, забыл, что кашлял всю ночь напролет. Нет, пойду я сама.

— Мое вам почтение, хозяйка! Прошу вас, совочек угля; прямо сюда, в ведерко, — совочек самого последнего сорта. Конечно, я заплачу сполна, только попозже, попозже.

Словечко «попозже» звучит точно благовест, гармонично вторя вечернему звону, который как раз зазвучал с соседней колокольни.

— Так чего ему нужно? — кричит снизу торговец.

— Ничего, ровно ничего, — отвечает с улицы жена. — Ничего мне не видно, ничего не слышно; слышно одно: бьет шесть часов и пора запирать лавку. Мороз лютый, завтра у нас опять будет много дела.

Ей ничего не видно и не слышно; тем не менее она развязывает фартук и замахивается им на меня. К несчастью, небезуспешно. У моего ведерка есть все качества доброго скакуна, но нет ни малейшей устойчивости, уж очень оно легковесно; от взмаха фартуком у него подкашиваются ноги.

— Ах ты злюка! — кричу я на лету, меж тем как она, поворачиваясь к лавке, с презрительным злорадством машет рукой. — Да, злюка! Я просил совочек третьесортного угля, а ты мне отказала.

С этими словами я взмываю ввысь и безвозвратно теряюсь среди вечных льдов».

Гофман и Гоголь не проронили ни слова. Рассказ сильно подействовал на обоих, и похвала сейчас прозвучала бы неуместно.

Очень тихо, щадя голос, Кафка сказал:

— С той проклятой зимы, когда мой наездник на ведре тщетно рыскал по городу, выпрашивая совочек угля, меня сковал страх, страх смерти. Рушилась империя Габсбургов — а я думал только о себе. Масарик въехал в Градчаны — а я думал только о себе. Вокруг бушевали революции — а я думал только о себе. Возможно, рассказ мой и неплох. Но ему далеко до гоголевской «Шинели», где так головокружительно разверзается пропасть между богатыми и бедными.

— Я не ослышался? — спрашивает он через плечо у своей жены, которая сидит и вяжет рядом, на лежанке. — Я не ослышался? Как будто покупатель?

— Я не слышу ровно ничего, — отвечает жена, в такт вдохам и выдохам шевеля спицами и ощущая спиной благодатное тепло.

— Ну да, это я, ваш покупатель, — кричу я, — старинный и неизменный, только сейчас безденежный.

— Нет, жена, кто-то там есть, кто-то есть, — говорит торговец, — уж не так-то я туг на ухо. И верно, очень старинный покупатель, прямо за живое берет.

— Сейчас выйду! — говорит торговец и, семеня короткими ножками, направляется к лестнице, но жена догоняет его и хватает за руку.

— Не смей ходить. А не послушаешься — я сама пойду вместо тебя. Ты, видно, забыл, что кашлял всю ночь напролет. Нет, пойду я сама.

— Мое вам почтение, хозяйка! Прошу вас, совочек угля; прямо сюда, в ведерко, — совочек самого последнего сорта. Конечно, я заплачу сполна, только попозже, попозже.

Словечко «попозже» звучит точно благовест, гармонично вторя вечернему звону, который как раз зазвучал с соседней колокольни.

— Так чего ему нужно? — кричит снизу торговец.

— Ничего, ровно ничего, — отвечает с улицы жена. — Ничего мне не видно, ничего не слышно; слышно одно: бьет шесть часов и пора запирать лавку. Мороз лютый, завтра у нас опять будет много дела.

Ей ничего не видно и не слышно; тем не менее она развязывает фартук и замахивается им на меня. К несчастью, небезуспешно. У моего ведерка есть все качества доброго скакуна, но нет ни малейшей устойчивости, уж очень оно легковесно; от взмаха фартуком у него подкашиваются ноги.

— Ах ты злюка! — кричу я на лету, меж тем как она, поворачиваясь к лавке, с презрительным злорадством машет рукой. — Да, злюка! Я просил совочек третьесортного угля, а ты мне отказала.

С этими словами я взмываю ввысь и безвозвратно теряюсь среди вечных льдов».

Гофман и Гоголь не проронили ни слова. Рассказ сильно подействовал на обоих, и похвала сейчас прозвучала бы неуместно.

Очень тихо, щадя голос, Кафка сказал:

— С той проклятой зимы, когда мой наездник на ведре тщетно рыскал по городу, выпрашивая совочек угля, меня сковал страх, страх смерти. Рушилась империя Габсбургов — а я думал только о себе. Масарик въехал в Градчаны — а я думал только о себе. Вокруг бушевали революции — а я думал только о себе. Возможно, рассказ мой и неплох. Но ему далеко до гоголевской «Шинели», где так головокружительно разверзается пропасть между богатыми и бедными.

— Я и сам думаю, что история моя хороша, — произнес Гоголь. — Но и ваша мне нравится. Пропасть, как вы ее называете, есть в обеих вещах, если их вообще можно сравнивать. У меня ведь скачок в невероятное в самом конце, а вы сразу с этого начинаете. Но и тут, и там происходит очная ставка несправедливости и правды. Знаете, школяром я, как губка, впитывал все, что говорили о декабристах. После, уже став писателем, я вовсе не имел намерений судить о правде и неправде, о бедности и богатстве; оно само как-то получается, когда пишешь о жизни правдиво.

«Это на словах, — подумал Гофман. — А на деле ты даже не отваживаешься встретиться с Белинским, твоим учителем, твоим другом. Боишься, как бы тебя не заметил с ним кто-нибудь из знатных господ, новых твоих приятелей».

— Заклинаю вас, — обратился он к Гоголю, — не меняйте ничего в ваших «Мертвых душах», в них на века запечатлена правда о том, как жили люди при крепостном праве.

— Не знаю, не знаю, — проговорил Гоголь. — Многие стали величать меня «злопыхателем». Пушкиным попрекают: у него, видите ли, язвительность никогда не вытесняла поэзии. Вот и мой французский друг Мериме, в отличие от вас, нашел книгу отнюдь не такой сильной. На его взгляд, я не делаю различий между низким и смешным. У меня, мол, нездоровое пристрастие изображать мир в черном цвете, видеть прежде всего плохое.

— Наверняка он говорил это в другом смысле, чем ваш духовник.

— О, этот упрек мне знаком, — тихо сказал Кафка. — Я, мол, стремлюсь изображать только плохое. Необъяснимое, гнетущее, рок — да, но только плохое — нет. — Голос его зазвучал отчетливей. — У меня есть одна история, там молодой человек по имени Замза превращается в жука. Все возмущаются, все шокированы: «Какие ужасы вы описываете!» А я ведь только одно хотел показать: что будет с моими современниками, случись сегодня какое-нибудь чудо из сказок братьев Гримм; помните, лягушачий король поселяется в замке и королевская дочь должна делить с ним и еду, и постель. Люблю сказки братьев Гримм. Их язык многому меня научил. Не скрою, иногда и смысл, и ритм целых фраз я брал оттуда. Какое это чудо, какая загадка — язык! Ведь если послушать, чего только люди с языком не делают: и лгут, и всякий вздор болтают, и сплетничают, и тараторят, а ему все нипочем, вот какая это сила — язык! В одной хасидской легенде сказано: «Кто молвит слово от бога, остается в этом слове навсегда». По-моему, в ином слове не то что человек — целый народ может уместиться.

Назад Дальше