Вместе с братьями и самыми ответственными мужиками они составили опись запаса: бульба, мука, крупы, репа, редька, сало и все-все. Если держать такой же котел, как они наладили в первые дни, продукта хватало только на две недели. Кое-как сложили печь для выпечки хлеба.
— Идите и втолкуйте, что кормиться от общей кухни придется один раз в день, по одной миске с куском хлеба. Ладно, сам все скажу.
Собрал на площадке перед своей «хатой», она же штаб. Народу явилось больше сотни человек, даже бабы с детишками и хромые старики.
Витольд Ромуальдович обрисовал пищевую картину, обстановку вокруг и ближайшие планы. Ясное дело — надо официально выбрать старшего. Тут неожиданно выкрикнул первым Гордиевский:
— Ты и будь! Правда, мужики?
Цыдики, Коники, Михальчики — все крикнули, что согласны и ни о какой другой кандидатуре они думать не желают. Понятное дело, для головы этого лагеря вся дальнейшая жизнь — сплошная головная боль.
— Говоришь, одна миска на день? — вылез, конечно, дед Сашка. — А чарка?
Никто его юмора не поддержал. Картина рисовалась темноватая.
Витольд сказал, что, пользуясь своей новой властью, разрешает ползать на пепелище. Ночью. Тихо.
Многие и так уж, без всякого разрешения ползали, теперь же вдруг возник нервный разговор. Не в первый раз. Куда, мол, девать частным образом добытое?
— На общую кухню! — был суровый ответ. — Буду ходить по землянкам и все добытое отбирать на общий склад.
— То ж с риском, а главное — добытое из своего погреба, — суетился Саванец и настаивал на том, что если уж он ночью чего отрыл у себя там из-под пола, то сам и грызть это станет.
Ему возразили Крот и Данильчики: они, мол, при ночном переселении постарались и полностью перетащили сюда, в лес, все запасы, и они теперь в общем котле, а Саванец озаботился задним запасом и теперь будет пановать поверх общей нормы?!
Голова поднял руку:
— Все добытое, пусть и из своих закладок, — в котел. Если нет — вон из лагеря! Больше разговоров на эту тему не будет.
Витольд, казалось бы, вполне определенно и даже детально изложил свой план жизни в лесу для тех, кто бежал в лес вместе с ним. Но желание что-то доспросить, довыведать осталось. Даже Тарас иной раз напирал с вопросами: чего и как? И Гражина со своей чуть истеричной, немедленной манерой — сядь и скажи — что будет? Станислава обвивалась ласковым удавом вокруг отцовой тайны, мысль о том, что он может и даже должен знать что-то сверх того, что сказал, никого не оставляла. Мужики часто приходили просто посидеть покурить, чтобы хоть через молчание вблизи впитать детали и тени его реального, настоящего плана на будущее. Приходилось этому противостоять. Когда начинала бормотать Гражина, достаточно было просто поймать взгляд, и язык ее сам собой прилипал к небу. При разговоре с мужиками лучше всего действовал прием перевода разговора на другую тему. Они кивали тогда, понимая так, что Ромуальдыч какую-то секретную идею ведает пока только про себя, просто не пришло время делиться. Это даже успокаивало. В конце концов, пока ведь живы кое-как, а ведь могли бы изжариться, как Ровда и Жабковские, на страшном немецком бензине. Это ведь Витольд велел готовиться и тикать в лес.
Станислава утомляла больше всего, хотя их перебранки выглядели как шуткование. «А я вот возьму и сбегу со Стрельчиком!» — «А я возьму и ноги тебе повыдергаю».
Янине одной не приходило в голову заговорить с отцом о чем-нибудь «таком». Вообще-то они говорили, и много, но только по делу: какой мешок приволочь на кухню со склада, сколько лапника надо, чтобы покрыть навес, где брать глину для обмазки печи на общей кухне. Со стороны глядя, не скажешь, что тут есть вторые планы и натянуты невидимые, страшные струны почти вражды. Дел насущных было множество — после первых дней страха и больших работ по углублению в землю, наведению крыш как-то разом захворали все старики: простуды, поносы. Помог немного самогонщик — и прямым своим продуктом, и травами. Он не был, конечно, лесным ведьмаком, который знает целебную или враждебную силу каждой травинки, но кое-какого зверобоя насушил под потолком.
Бор, слава богу, стоял на большом песке, правда сильно прохваченном сосновыми корнями, так что рытье жилья оказалось делом нелегким, зато сырости особой в землянках не наблюдалось. Она стояла только в самых низких частях каждого распадка, потому что там били как раз небольшие ледяные ключи. Ночами перемещенные — с огромной осторожностью — стожки сена дали возможность утеплиться всем, так что зиму предполагали пересидеть.
После общественного овина Витольд велел строить баню: без мытья регулярного нельзя, вша заест. Топить, конечно, приходилось с оглядкой: дым мог подниматься выше высоких крон, хотя, скорее всего, никто особенно и не присматривался со стороны. Витольд догадывался — охраняла стойбище не столько толща леса, сколько презрительное отношение со стороны не только немцев, но и гапанской полиции к его вялому, пришибленному племени. Опасности от вас никакой — так сидите себе в своих норах, если хочется.
Презирайте, презирайте, а мы выживем.
Станислава с рыжими девками Михальчиков и сестрой Саванца кошеварили, Янина с тремя другими, Данильчиками и Цыдиками таскала еду прямо в мисках самым старым бабкам и дедулям. Дед Сашка изображал себя старшим над этим видом работ, распоряжался все время, хотя никто его распоряжений не слушал, а он, как ответственный работник, требовал добавки.
Гапан мягко, расстроенно сел на свой стул. Вот оно как!
— Прошу прощения, Мирон все равно помрет, а Гунькевич — он хороший мужик, исполнительный. Давайте я ему шкуру на боку прострелю и вы заберете его в госпиталь.
— Обманывать командование?
Получившие приказание Мажейкис и Кайрявичус деловито освободили покорного Гунькевича от винтовки. Он с удивленной улыбочкой смотрел по сторонам, стараясь поймать взгляд Гапана. Тот стоял за спиной черного плаща и глядел в пол.
Отвели сопливого полицая недалеко, к ближайшей липе. Мало времени, сухо заметил главный; клацнули затворы, прозвучала команда. Не переставая удивляться, Гунькевич осел на подломившихся ногах и скромно завалился на бок.
Глава четвертая
Организованный в лесу лагерь представлял собой бредень, пролегавшие поблизости мелкие человеческие токи через Пущу оставляли в его ячеях разнообразный людской материал.
Почти в первые дни притулились к лагерю два советских солдатика — Вася Долженков и Толя Кукин, все лето они батрачили на каком-то уединенном хуторе у довольно добродушного, по их рассказам, старого поляка, но явилась пара мотоциклов, дом заполыхал, и мужички тихо рванули с пасеки, где обретались, в окружающий безбрежный лес. Наткнулись на бдительного Зенона, охотно сдались и были под конвоем препровождены на суд к Витольду Ромуальдовичу.
Были и еще.
Куда их было девать? Прогнать от своего и так необильного котла — выбредут рано или поздно на какую-нибудь власть злее Гапана и не скроют, что видели кое-кого в Далибукской Пуще. Пусть пока побудут здесь, под рукой. Запрягли их в непрерывные земляные работы — для коров, свиней и коз с овцами тоже нужны были укромные убежища.
Никто не мог упомнить, каким именно образом в расположении лагеря оказался и Слава Копытко. Двадцатипятилетний примерно комсомолец из Замостья, что по ту сторону Пущи, на автомобильной трассе у большой станции заготскота. Худой, нескладный, в танкистском немецком шлеме и длинной, почти до пяток, железнодорожной шинели, которую он фактически никогда не снимал. Этот не собирался отсиживаться, а все время, оскалив мелкие зубы и выпучив прозрачные глаза, требовал немедленных акций мщения. В Замостье немцы, по его словам, поглумились как нельзя отвратнее над населением. Расстреляли директора клуба и еще двух школьных учителей советской школы, сели по-наглому в домах и отбирают скот — куда-то отправлять, кажется прямо в Германию. Сам он пытался броситься на них с гранатой, но вышло плохо, потому и убежал в лес.
Витольд трижды выслушал его возбужденные речи, сначала кивал, потом молчал, не кивая, наконец велел заткнуться — мол, погляди, мил комсомолец, что у нас тут прямо под носом и вокруг делается, здесь у нас богадельня с яслями, а не партизанский отряд. Копытко не внял и стал талдычить о необходимости борьбы каждому, кто попадался под руку. Бродил худой, изможденной тенью по лагерю и вокруг него, а то сидел на кухне у Станиславы, грелся у костра. Она иногда пыталась его подкормить, но он, проявляя комсомольскую честность, отказывался от дополнительной ложки каши или корки хлеба, ибо то было бы нечестно по отношению к остальному лесному народу. Именно за эту жесткую неподкупность его и терпели, потому что во всех других отношениях он был невыносим. Где спал, было непонятно: то в одну нору сунется на ночь, то в другую.
Явились Касперович и Шукеть — те, гуриновичские.
Бывший полицай был очень осторожен и прибыл как бы на разведку — возьмут ли его в лесной отряд, и именно что со всем семейством? Жил он и так у родни в глухомани, но трясся: вдруг кто-нибудь приревнует и донесет, что он беглый от власти работник немецкого порядка, и его поставят, как Гунькевича, к стенке.
Витольд сказал, что они тут и так не жируют, полицайское прошлое его не смущает, только людишки могут в лагере оказаться всякие: взять хотя бы того же Копытку — у него к полицаям особый счет, и пистоль он под шинелью прячет заряженный.
— Ты его сдай, — велел Витольд комсомольцу.
Комсомолец занервничал, на щеках его росли кустики серой растительности; когда нервничал, он начинал их расцарапывать.
— Я его добыл в бою.
Витольд недоверчиво покачал головой:
— С трупа офицерского ты его снял.
Копытко был поражен внезапной проницательностью командира, взял свой парабеллум за ствол и положил перед ним.
— Михась, отнеси под замок.