— Почему?
— Воспитывался у чужих людей, мать видел редко, отца почти не знаю, даже по фамилии. Когда мне было девять лет, мать арестовали, во время войны мы так и не сумели отыскать друг друга.
— За что ее арестовали?
— Точно не знаю. Как будто за левые убеждения, так, во всяком случае, получалось по ее письмам и рассказам моих воспитателей.
— Значит, вы из семьи, связанной с рабочим движением. Поэтому вы должны…
— Понимаю, что вы хотите сказать, товарищ майор. Отец и мать бросили меня на произвол судьбы, у них не было для меня времени, рос сам, да и сейчас один на свете. Не знаю, как бы поступил теперь мой отец, а в сущности, какое это имеет значение?
— Хочу задать вам еще один вопрос, очень важный, Олевич. Если бы вы знали, что в полку готовится дезертирство или нечто другое, направленное против Войска Польского, выполнили бы вы свой долг?
Олевич молчал.
— Значит, ни о чем подобном вы не знаете?
Олевич проглотил слюну. Казалось, что он вот-вот взорвется, но он ответил спокойно:
— Ни о чем серьезном не знаю.
— Спасибо.
Из плотной толпы людей вынырнул вдруг подпоручник Котва. Майор подал ему знак рукой.
— И еще. Как звали вашу мать?
— Марта, товарищ майор.
— Успокойтесь, люди, тише, сейчас будет говорить пан подпоручник. — Староста, пожилой, седой мужчина, ловко спрыгнул с окружавшей дворец каменной балюстрады.
Котва неторопливо взобрался на нее. Когда он начал говорить, толпа немного успокоилась.
До Маченги голос подпоручника едва доходил, он слышал лишь отдельные слова: «Аграрная реформа… Комитет… тех, кому вы доверяете… земля ждет… нельзя терять время…» Впрочем, Михал и не старался слушать, не думал ни о Котве, ни о собрании. В толпе женщин, которые пришли сюда без мужей, стояла Мария Кувак. Он, не отрывая глаз, смотрел на нее, но так, чтобы она этого не заметила. Узнает ли его? Пожалуй, нет: ведь солдат от солдата мало чем отличается, особенно когда надвинет фуражку на лоб. А впрочем, зачем ей его узнавать? Молодая, здоровая, найдет еще себе какого-нибудь мужика и утешится. А супом его все-таки угостила! Не Кутрыну, потому что сразу видно, что он не из деревни, а его, Маченгу.
Михал сплюнул и выругался. Ну хотя бы раз в жизни повезло, понравился бы какой-нибудь женщине! Вдруг вспомнил песню, которую пели советские солдаты:
Нет, никто не провожал Михала Маченгу на войну. Ехал он в телячьем вагоне с одним узелком, который собрала ему на дорогу мать. Лежал на деревянных нарах и думал: почему одним все удается, а другим — например, ему — нет? Невезучий он, что ли, или такая уж у него судьба?
Лежать на нарах было жестко, да и голову некуда приткнуть, от мерного стука колес клонило ко сну…
Котва закончил свою речь, толпа колыхнулась, как будто от легкого ветра; крестьяне заговорили — вначале робко и тихо, потом громче и смелее.
— Почему?
— Воспитывался у чужих людей, мать видел редко, отца почти не знаю, даже по фамилии. Когда мне было девять лет, мать арестовали, во время войны мы так и не сумели отыскать друг друга.
— За что ее арестовали?
— Точно не знаю. Как будто за левые убеждения, так, во всяком случае, получалось по ее письмам и рассказам моих воспитателей.
— Значит, вы из семьи, связанной с рабочим движением. Поэтому вы должны…
— Понимаю, что вы хотите сказать, товарищ майор. Отец и мать бросили меня на произвол судьбы, у них не было для меня времени, рос сам, да и сейчас один на свете. Не знаю, как бы поступил теперь мой отец, а в сущности, какое это имеет значение?
— Хочу задать вам еще один вопрос, очень важный, Олевич. Если бы вы знали, что в полку готовится дезертирство или нечто другое, направленное против Войска Польского, выполнили бы вы свой долг?
Олевич молчал.
— Значит, ни о чем подобном вы не знаете?
Олевич проглотил слюну. Казалось, что он вот-вот взорвется, но он ответил спокойно:
— Ни о чем серьезном не знаю.
— Спасибо.
Из плотной толпы людей вынырнул вдруг подпоручник Котва. Майор подал ему знак рукой.
— И еще. Как звали вашу мать?
— Марта, товарищ майор.
— Успокойтесь, люди, тише, сейчас будет говорить пан подпоручник. — Староста, пожилой, седой мужчина, ловко спрыгнул с окружавшей дворец каменной балюстрады.
Котва неторопливо взобрался на нее. Когда он начал говорить, толпа немного успокоилась.
До Маченги голос подпоручника едва доходил, он слышал лишь отдельные слова: «Аграрная реформа… Комитет… тех, кому вы доверяете… земля ждет… нельзя терять время…» Впрочем, Михал и не старался слушать, не думал ни о Котве, ни о собрании. В толпе женщин, которые пришли сюда без мужей, стояла Мария Кувак. Он, не отрывая глаз, смотрел на нее, но так, чтобы она этого не заметила. Узнает ли его? Пожалуй, нет: ведь солдат от солдата мало чем отличается, особенно когда надвинет фуражку на лоб. А впрочем, зачем ей его узнавать? Молодая, здоровая, найдет еще себе какого-нибудь мужика и утешится. А супом его все-таки угостила! Не Кутрыну, потому что сразу видно, что он не из деревни, а его, Маченгу.
Михал сплюнул и выругался. Ну хотя бы раз в жизни повезло, понравился бы какой-нибудь женщине! Вдруг вспомнил песню, которую пели советские солдаты:
Нет, никто не провожал Михала Маченгу на войну. Ехал он в телячьем вагоне с одним узелком, который собрала ему на дорогу мать. Лежал на деревянных нарах и думал: почему одним все удается, а другим — например, ему — нет? Невезучий он, что ли, или такая уж у него судьба?
Лежать на нарах было жестко, да и голову некуда приткнуть, от мерного стука колес клонило ко сну…
Котва закончил свою речь, толпа колыхнулась, как будто от легкого ветра; крестьяне заговорили — вначале робко и тихо, потом громче и смелее.