Пасечник, варивший на бугре уху, призывно зашумел:
— Айда, готова!
Молча, как-то сконфуженно мы оделись, гуськом потянулись по крутой извилистой тропинке.
Посапывая, Аполлон Алексеевич шел позади сына, легко берущего подъем сильными длинными ногами — в расшитых джинсах, в яркой, с красными попугаями рубахе, — и бурчал:
— Откуда только такие дурацкие тряпки берутся! Девятнадцать лет, на второй курс перешел, и уже никаких тебе ни загадок, ни тайн. Ни царя, ни бога — одна кибернетика и рефлексы. Вырастили!.. Хлебнул бы, как мы в его годы, горяченького!..
Конечно, логики в его ворчне было не много, но, смешно, я полностью был на его стороне. Ну, джинсы и рубаха с попугаями — ладно, в свое время мы носили кое-что и почудней, вроде брюк шириной чуть не в полметра и галстуков с узлом в кулак. А вот то, что она, нынешняя молодежь, рассудочнее, рационалистичнее, — это уж точно, такие в карандашики из космоса и на секунду не поверят!..
Наваристая уха да пропущенный перед ней стаканчик вернули нам доброе расположение духа. «Вот ведь, задело!» — посмеивался я сам над собой, с некоторым смущением и любопытством поглядывая на Леонида. Отвалившись от миски, он вытянулся на теплой траве, подперев кулаками голову, смотрел на пляшущие языки костра, — чем гуще синели сумерки, тем ярче и притягательнее становился огонь.
— Я в первый-то год войны, считай, на всю деревню единственным трактористом остался, — говорил Николай Григорьевич. — Где уж там учиться было! Шестнадцать лет, только-только курсы кончил. Летом-то еще ничего. А на зяби помучился. Ветер, дожди. «ЧТЗ» тогда без кабины ходили. Небо-то с овчинку и казалось: что харчи, что одежонка — одинаковые… Да и по семнадцать часов эдак-то в сутки. Иной раз начнет перед глазами мельтешить, кругами плыть — остановишься, ляжешь прямо на гусеницу, поближе к мотору, пока не остыл. Дольше десяти — пятнадцати минут все одно не проспишь: вопьются траки в тело — вскочишь, и опять пошел!
— Ну, теперь-то на селе по-другому, — благодушно вставил Аполлон Алексеевич.
— Эко, сравнения нет! — согласился Николай Григорьевич. — Хотя, если по совести, лето мужику и сейчас жару поддает…
Леонид прислушался, откровенно зевнул, — я заметил, и меня это задело.
— Что, скучные у нас разговоры?
— Да нет, не то, — без особой охоты отозвался Леонид.
— А что?
Все с той же ленцой, вроде бы сомневаясь, поймут или нет, Леонид ответил:
— Просто подумалось: что, в сущности, общего, кроме возраста, у вас, таких разных людей — художника, писателя, председателя колхоза и майора из милиции?
Ахнув про себя, я как можно сдержаннее объяснил:
— Жизнь, Леня.
— Довольно общо.
Пасечник унес пустую посуду, в тишине скрипнула дверь сторожки. Потрескивал костер, высыпали звезды; повернувшись на спину, Леонид заложил руки под голову, с удовольствием потянулся. «Ах ты, ферт такой!» — возмутился я и смолчал почему-то.
Приятным негромким басом запел Аполлон Алексеевич; слова песни еще не дошли до меня, когда в нее влился верный, с легкой хрипотцой баритон Нагоева и секундой позже — сильный, неожиданно ладный подголосок председателя:
Неравнодушный к этой песне — с далекой нашей комсомольской юности, — я осторожно примкнул к ней своим совещательным голосом и, не удерживаясь, покосился на Леонида. Встретив взгляд, он усмехнулся, и усмешка его могла означать лишь одно: эх, старье какое!..
Пасечник, варивший на бугре уху, призывно зашумел:
— Айда, готова!
Молча, как-то сконфуженно мы оделись, гуськом потянулись по крутой извилистой тропинке.
Посапывая, Аполлон Алексеевич шел позади сына, легко берущего подъем сильными длинными ногами — в расшитых джинсах, в яркой, с красными попугаями рубахе, — и бурчал:
— Откуда только такие дурацкие тряпки берутся! Девятнадцать лет, на второй курс перешел, и уже никаких тебе ни загадок, ни тайн. Ни царя, ни бога — одна кибернетика и рефлексы. Вырастили!.. Хлебнул бы, как мы в его годы, горяченького!..
Конечно, логики в его ворчне было не много, но, смешно, я полностью был на его стороне. Ну, джинсы и рубаха с попугаями — ладно, в свое время мы носили кое-что и почудней, вроде брюк шириной чуть не в полметра и галстуков с узлом в кулак. А вот то, что она, нынешняя молодежь, рассудочнее, рационалистичнее, — это уж точно, такие в карандашики из космоса и на секунду не поверят!..
Наваристая уха да пропущенный перед ней стаканчик вернули нам доброе расположение духа. «Вот ведь, задело!» — посмеивался я сам над собой, с некоторым смущением и любопытством поглядывая на Леонида. Отвалившись от миски, он вытянулся на теплой траве, подперев кулаками голову, смотрел на пляшущие языки костра, — чем гуще синели сумерки, тем ярче и притягательнее становился огонь.
— Я в первый-то год войны, считай, на всю деревню единственным трактористом остался, — говорил Николай Григорьевич. — Где уж там учиться было! Шестнадцать лет, только-только курсы кончил. Летом-то еще ничего. А на зяби помучился. Ветер, дожди. «ЧТЗ» тогда без кабины ходили. Небо-то с овчинку и казалось: что харчи, что одежонка — одинаковые… Да и по семнадцать часов эдак-то в сутки. Иной раз начнет перед глазами мельтешить, кругами плыть — остановишься, ляжешь прямо на гусеницу, поближе к мотору, пока не остыл. Дольше десяти — пятнадцати минут все одно не проспишь: вопьются траки в тело — вскочишь, и опять пошел!
— Ну, теперь-то на селе по-другому, — благодушно вставил Аполлон Алексеевич.
— Эко, сравнения нет! — согласился Николай Григорьевич. — Хотя, если по совести, лето мужику и сейчас жару поддает…
Леонид прислушался, откровенно зевнул, — я заметил, и меня это задело.
— Что, скучные у нас разговоры?
— Да нет, не то, — без особой охоты отозвался Леонид.
— А что?
Все с той же ленцой, вроде бы сомневаясь, поймут или нет, Леонид ответил:
— Просто подумалось: что, в сущности, общего, кроме возраста, у вас, таких разных людей — художника, писателя, председателя колхоза и майора из милиции?
Ахнув про себя, я как можно сдержаннее объяснил:
— Жизнь, Леня.
— Довольно общо.
Пасечник унес пустую посуду, в тишине скрипнула дверь сторожки. Потрескивал костер, высыпали звезды; повернувшись на спину, Леонид заложил руки под голову, с удовольствием потянулся. «Ах ты, ферт такой!» — возмутился я и смолчал почему-то.
Приятным негромким басом запел Аполлон Алексеевич; слова песни еще не дошли до меня, когда в нее влился верный, с легкой хрипотцой баритон Нагоева и секундой позже — сильный, неожиданно ладный подголосок председателя:
Неравнодушный к этой песне — с далекой нашей комсомольской юности, — я осторожно примкнул к ней своим совещательным голосом и, не удерживаясь, покосился на Леонида. Встретив взгляд, он усмехнулся, и усмешка его могла означать лишь одно: эх, старье какое!..