Тетрада Фалло - Попов Валерий Георгиевич 16 стр.


— И... ничего не передавал? — все же произнесла я жалкую фразу.

— Вот — прощальный подарок! — Он вытащил из шкафа бутыль коньяку. — Сегодня вечером... выпьем!

Он чуть не сказал — «помянем», почувствовала я. Но это уж — без меня. Я вышла. Постояла над обрывом. Все. Вот и кончилась твоя прежняя жизнь. А новая — не началась. Назад, в «Дворянское гнездо», нет ходу. Мне — в монастырь. Играть там для благодарных слушателей!

Я медленно поднималась в пологую гору. Из мрачных, тяжелых ворот монастыря выехала машина. Наша «Волга»! Наша? Извилистой дорогой она съезжала ко мне. Разыскивают меня? Сердце прыгнуло. Значит, отец все же остановился, пожалел, и сейчас мы поедем домой — к моим любимым меховым тапочкам, к моему роялю? Я стояла. Зачем идти, если сейчас мы поедем обратно? «Волга» поравнялась со мной. Остановилась. Опустилось стекло, и выглянул Сергеич.

— Вещи твои туда отвез... — произнес он. И добавил: — Я говорю ему: «Как к концерту-то выпускному она будет готовиться?» А он: «Там есть рояль!»

Я кивнула.

— Ну что... подвезти тебя? — предложил он.

— Спасибо, Иван Сергеич! Не стоит, — сказала я и стала подниматься.

Автор

Зеленый силуэтик самолета на карте мира тянулся клювиком к изрезанным шхерам Ньюфаундленда, но все никак не достигал американского берега, края Америки.

Две стюардессы, тихо брякая, снова прокатили по проходу тележку с напитками. Кошелев и Марина спали, укутавшись пледами по горло, и стюардессы не стали их будить.

Гриня снова взял виски — «красиво жить не запретишь!». Я, не отводя глаз от тетрадки, попросил томатный сок.

— Пр-равильно! P-работай, р-работай! — пророкотал Гриня. — Голливуд должен быть наш!

Влад

По пути я еще представлял себе красивые картины — как я гибну в Афгане, смываю кровью... свою дурь! Но и в этом судьба отказала мне. «Не быть тебе черпалем, сгниешь на подхвате!» — этой фразой из известного анекдота припечатала меня языкастая моя матушка, бросая нас с отцом, с которым у нее тоже были сложные отношения, и уезжая к брату в Хайфу. И справедливость ее слов я особенно ощутил на этом новом этапе, когда жизнь жестко, но четко оценивала меня.

Началось это еще на распределительной комиссии в Ташкенте. Прибыв к сроку, я слышал за дверью громкий веселый разговор, потом хохот, потом оттуда вышел «гарный хлопец» в лейтенантской новенькой форме с медицинскими значками, чем-то очень довольный. Хотя не пойму, чем он так уж мог быть доволен: его направляли в войска?

Почему-то, когда вошел я, на лицах всех членов комиссии воцарилось уныние. Видимо, что-то неприятное было в моей сопроводиловке, пришедшей к ним своим путем, без меня. Один из заседателей что-то шепнул председателю, генералу Петровскому, и получил гневный ответ:

— Ну нет уж! Там хирурги, а не диссиденты нужны!

То есть, как понял я, даже в направлении в действующий госпиталь, где меня ждала бы полезная практика, мне было отказано.

Вот оно, грустное «еврейское счастье»: учился на хирурга, старался, и вдруг — безумная любовь, и я уже диссидент, а не хирург! То, что я не такой, как все, — это мне объяснила еще мама. Помню, я один вышел на субботник в школе, все остальные весело его прогуляли, потом меня же побили за мою добросовестность. Так же добросовестно я вышел на эту любовь, хотя чувствовал, что к добру это не приведет, но как же можно не откликнуться? Вся мировая литература — о самоотверженной, вопреки всем преградам, любви. С преградами все оказалось в порядке, а вот как с любовью? Это сложней. Несколько раз я порывался звонить Марине, как человек добросовестный... но потом вдруг ощущал себя каким-то просителем. Наверняка она уже в Ленинграде, сдает — и сдаст-таки — экзамены в консерваторию (с таким-то папашей). Так что эта часть нашего совместного плана жизни, который она так горячо провозгласила в тот роковой день на заимке у своего папани, несомненно, удалась. Насчет моего участия в этом плане (моей работы в Военно-медицинской академии в Ленинграде), видимо, забыто. Пока что я двигался прямо в обратном направлении — оперировал исключительно солдатские мозоли и панариции, нарывы на руках у танкистов от контактов с несовершенной техникой.

Шел 1990 год, последние наши части вышли из Афганистана. С геройскими мечтами и красивой гибелью и моей фотокарточкой в сумочке у Марины дело не вышло. Танковый полк, в который я попал, так и остался в засаде у вражеской границы. «Красивого звонка» коварной дивчине, кинувшей меня в огненную бездну, не получалось. Все вышло скучней и даже позорней. Подвигом, что поднял бы меня на моральную высоту, и не пахло. А с медициной в полку, кстати, отлично справлялся фельдшер Кравчук, хитрый прохиндей, который всех устраивал и себя не забывал. Сначала он дружески пытался меня приобщить к радостям хищения казенного спирта, но процесс не пошел. Слава богу, мне хватило ума с ним не драться, мы мирно разделили сферы влияния. Он расхищал спирт и, как я подозреваю, делился с начальством — я читал медицинские журналы, которые мой предшественник, ушедший на повышение, успел выписать, и мечтал о «высокой хирургии», а пока резал танкистам мозоли. Лучше было, наверное, погибнуть в бою, иногда в отчаянии думал я, чем деградировать как личность, потерять знания и квалификацию, все, к чему я так страстно стремился. Так что, если Кошелев мечтал о моей гибели, он ее получил, причем в самой позорной для меня форме.

Однако служба, жара, и надо как-то жить, да еще в этом азиатском аду на окраине туркменского городка. Убитый солнцем плац, чуть живые от зноя солдаты с кругами соли под мышками на гимнастерках.

— И... ничего не передавал? — все же произнесла я жалкую фразу.

— Вот — прощальный подарок! — Он вытащил из шкафа бутыль коньяку. — Сегодня вечером... выпьем!

Он чуть не сказал — «помянем», почувствовала я. Но это уж — без меня. Я вышла. Постояла над обрывом. Все. Вот и кончилась твоя прежняя жизнь. А новая — не началась. Назад, в «Дворянское гнездо», нет ходу. Мне — в монастырь. Играть там для благодарных слушателей!

Я медленно поднималась в пологую гору. Из мрачных, тяжелых ворот монастыря выехала машина. Наша «Волга»! Наша? Извилистой дорогой она съезжала ко мне. Разыскивают меня? Сердце прыгнуло. Значит, отец все же остановился, пожалел, и сейчас мы поедем домой — к моим любимым меховым тапочкам, к моему роялю? Я стояла. Зачем идти, если сейчас мы поедем обратно? «Волга» поравнялась со мной. Остановилась. Опустилось стекло, и выглянул Сергеич.

— Вещи твои туда отвез... — произнес он. И добавил: — Я говорю ему: «Как к концерту-то выпускному она будет готовиться?» А он: «Там есть рояль!»

Я кивнула.

— Ну что... подвезти тебя? — предложил он.

— Спасибо, Иван Сергеич! Не стоит, — сказала я и стала подниматься.

Автор

Зеленый силуэтик самолета на карте мира тянулся клювиком к изрезанным шхерам Ньюфаундленда, но все никак не достигал американского берега, края Америки.

Две стюардессы, тихо брякая, снова прокатили по проходу тележку с напитками. Кошелев и Марина спали, укутавшись пледами по горло, и стюардессы не стали их будить.

Гриня снова взял виски — «красиво жить не запретишь!». Я, не отводя глаз от тетрадки, попросил томатный сок.

— Пр-равильно! P-работай, р-работай! — пророкотал Гриня. — Голливуд должен быть наш!

Влад

По пути я еще представлял себе красивые картины — как я гибну в Афгане, смываю кровью... свою дурь! Но и в этом судьба отказала мне. «Не быть тебе черпалем, сгниешь на подхвате!» — этой фразой из известного анекдота припечатала меня языкастая моя матушка, бросая нас с отцом, с которым у нее тоже были сложные отношения, и уезжая к брату в Хайфу. И справедливость ее слов я особенно ощутил на этом новом этапе, когда жизнь жестко, но четко оценивала меня.

Началось это еще на распределительной комиссии в Ташкенте. Прибыв к сроку, я слышал за дверью громкий веселый разговор, потом хохот, потом оттуда вышел «гарный хлопец» в лейтенантской новенькой форме с медицинскими значками, чем-то очень довольный. Хотя не пойму, чем он так уж мог быть доволен: его направляли в войска?

Почему-то, когда вошел я, на лицах всех членов комиссии воцарилось уныние. Видимо, что-то неприятное было в моей сопроводиловке, пришедшей к ним своим путем, без меня. Один из заседателей что-то шепнул председателю, генералу Петровскому, и получил гневный ответ:

— Ну нет уж! Там хирурги, а не диссиденты нужны!

То есть, как понял я, даже в направлении в действующий госпиталь, где меня ждала бы полезная практика, мне было отказано.

Вот оно, грустное «еврейское счастье»: учился на хирурга, старался, и вдруг — безумная любовь, и я уже диссидент, а не хирург! То, что я не такой, как все, — это мне объяснила еще мама. Помню, я один вышел на субботник в школе, все остальные весело его прогуляли, потом меня же побили за мою добросовестность. Так же добросовестно я вышел на эту любовь, хотя чувствовал, что к добру это не приведет, но как же можно не откликнуться? Вся мировая литература — о самоотверженной, вопреки всем преградам, любви. С преградами все оказалось в порядке, а вот как с любовью? Это сложней. Несколько раз я порывался звонить Марине, как человек добросовестный... но потом вдруг ощущал себя каким-то просителем. Наверняка она уже в Ленинграде, сдает — и сдаст-таки — экзамены в консерваторию (с таким-то папашей). Так что эта часть нашего совместного плана жизни, который она так горячо провозгласила в тот роковой день на заимке у своего папани, несомненно, удалась. Насчет моего участия в этом плане (моей работы в Военно-медицинской академии в Ленинграде), видимо, забыто. Пока что я двигался прямо в обратном направлении — оперировал исключительно солдатские мозоли и панариции, нарывы на руках у танкистов от контактов с несовершенной техникой.

Шел 1990 год, последние наши части вышли из Афганистана. С геройскими мечтами и красивой гибелью и моей фотокарточкой в сумочке у Марины дело не вышло. Танковый полк, в который я попал, так и остался в засаде у вражеской границы. «Красивого звонка» коварной дивчине, кинувшей меня в огненную бездну, не получалось. Все вышло скучней и даже позорней. Подвигом, что поднял бы меня на моральную высоту, и не пахло. А с медициной в полку, кстати, отлично справлялся фельдшер Кравчук, хитрый прохиндей, который всех устраивал и себя не забывал. Сначала он дружески пытался меня приобщить к радостям хищения казенного спирта, но процесс не пошел. Слава богу, мне хватило ума с ним не драться, мы мирно разделили сферы влияния. Он расхищал спирт и, как я подозреваю, делился с начальством — я читал медицинские журналы, которые мой предшественник, ушедший на повышение, успел выписать, и мечтал о «высокой хирургии», а пока резал танкистам мозоли. Лучше было, наверное, погибнуть в бою, иногда в отчаянии думал я, чем деградировать как личность, потерять знания и квалификацию, все, к чему я так страстно стремился. Так что, если Кошелев мечтал о моей гибели, он ее получил, причем в самой позорной для меня форме.

Однако служба, жара, и надо как-то жить, да еще в этом азиатском аду на окраине туркменского городка. Убитый солнцем плац, чуть живые от зноя солдаты с кругами соли под мышками на гимнастерках.

Назад Дальше