Разбойница - Попов Валерий Георгиевич 8 стр.


— Скажи, пожалуйста, а зачем ты брал стопки?

— Что же ты думаешь? — надменно ответил папа. — Мы с моими друзьями из стаканов будем пить?!

Часть папашиного гонора ощущаю и я. Главная его история, которую он рассказывал в бесконечных его застольях со все возрастающей гордостью, называется «Не прыгнул». Мама с папой познакомились в Казани, где отпрыску ссыльных высокородных шляхтичей приглянулась миловидная татарочка. Я вижу, что мама с её смиренно-грациозными жестами, с крохотными ножками и ручками и маленькой мягкой попкой была тем магнитом, от которого невозможно отвернуть. Думаю, она точно оценила и папу, но возможность хоть какого-то полёта хотя бы куда-то увлекла и её. Скандал, естественно, был в обеих семьях: более неподходящей партии не могли представить ни те, ни другие. В результате папа умыкнул маму в прекрасный Ленинград, который, как далёкий рай, несомненно, сыграл свою манящую роль. Здесь папа загремел в армию и даже принимал участие в Пражских событиях 1968 года, о чем не любил вспоминать — любил рассказывать о другом. Суть в том, что с присущей ему лёгкостью он оказался в Ансамбле песни и пляски Западной группы войск, а затем — не без участия, видимо, влиятельных женщин — оказался в Питере в уже привилегированном, известном Ансамбле Балтийского флота. Вот, по-видимому, откуда моя тяга к флоту! Здесь он шикарно плясал в двадцать лет, был мастером чечётки, присядки и какого-то особенного прыжка с переворотом: из-за этого-то прыжка с переворотом он и пострадал: как всегда люди страдают за лучшее! Наступили суровые демократические времена — доходы на армию стали сокращаться, что, естественно, коснулось и плясок. Вместо старого художественного руководителя, отличного мужика, приехал, как говорил папа, какой-то очень умный еврей, с фамилией, кажется, Обрант; у него была задача, требующая именно еврейской твёрдости характера: из двух больших ансамблей, Балтийского и Северного, он должен был составить один маленький. Он сидел в зале и, сверкая окулярами, экзаменовал каждого. Папа, естественно, блеснул, особенно своим знаменитым прыжком. И тут вдруг еврей (разве такой должен быть руководитель флотского ансамбля?) проскрипел из зала:

— Будьте так добры, прыгните ещё один раз!

И тут папа, гордо выпрямившись, сказал фразу, которой потом гордился всю жизнь, но которая, с другой стороны, и поставила крест на его карьере. Он смерил шибздика взглядом (что было не трудно) и произнес:

— Турандаевский прыгает только один раз!

Разумеется, потрясённый и уязвлённый таким ответом, еврей не взял папашу в новый, комплексный ансамбль. Но зато потом тысячу раз я слышала эту гордую фразу в самых разных компаниях и даже, идя однажды от метро через парк, услышала из кустов под звон стаканов (стопок, естественно, мама ему больше не давала):

— Турандаевский прыгает только один раз!

Папа был открытый, но глупый. Мама скрытная, но умная. Надеюсь, что характер мой — от нее. Что, думаю, проявилось впервые четко в продолжении той истории с х...ястым мотоциклистом. После того страшного видения я стала просиживать за уроками день и ночь и стала получать фактически одни пятерки, а если и уходила куда-то, то обязательно говорила маме, куда и когда, и обязательно возвращалась с точностью до минуты. И все это было, в сущности, всего лишь страстной конспирацией моей сути — чтобы никак не догадались, а тем более не смогли доказать, что я все время думаю о том. Теперь, прожив двадцать девять лет, я могу сказать: правильно! Действительно, мне было чего во мне бояться и скрывать — тут чутьё не подвело. А тогда, в школе, всё вроде бы было отлично. Мои одноклассники — надо отметить во мне и светлые стороны — абсолютно меня не волновали. Я думала лишь о том. Это была тонкая, изнурительная игра с абсолютно извращёнными правилами. Каким наслаждением было выйти из парадной и пойти в другую сторону, даже не оглядываясь! Неделями даже не смотреть в ту сторону, где вход в парк украшала белёсая деревянная арка, сейчас исчезнувшая. Неделями не смотреть, не смотреть и вдруг по дороге в школу быстро обернуться и увидеть. Арку! И всё! Как колотилось сердце, как щемило... Сладко было идти с мамой за руку и с нотной папкой в другой и с абсолютным внешним спокойствием, но с колотящимся сердцем ждать, поведет меня мама к учительнице тем путём, откуда видно арку, или другим?

— Алёна! Что с тобой? Ты так побледнела! — испуганно произносит мама, оглядывая совершенно пустую улицу. Она прекрасно понимает жуткую суть моего волнения, а детали... детали могут быть любыми — хотя бы вот это сломанное машиной дерево!

Да, круто вы меня замесили, Галия Ильгисовна! Спасибо вам!

И потом, уже лет в пятнадцать, я вдруг сказала себе: всё! Ты пойдешь туда! Естественно, я понимала, что тот рекордсмен-мотоциклист уже там не стоит... да и не надо там ему стоять!.. Пора! Конспирация была создана вполне достаточная: восемь классов без единой тройки. Сколько вранья я накрутила вокруг этого похода. И отчаяние мамы возрастало ещё и оттого, что враньём это было лишь по сути, а не по форме — по обстоятельствам действия всё было абсолютно безупречно. Сколько ж страсти кипит, если для создания лишь декораций, дымовой завесы стольких сил не жалко! — вот что с отчаянием понимала моя мама, и понимала, что от судьбы не уйдешь. Она была в отчаянии и от того, что по фактам абсолютно не в чём было меня уличать: я действительно шла помогать двум отстающим — сперва одному, потом... а, что дорога пролегала мимо, я не виновата... и не я же сделала их отстающими! Какая страшная страсть скрывается за столь тщательным, мощным алиби!

И моё сердце колотилось так же безумно, как, наверное, и мамино. И вот я прошла через то место — естественно, там никого не было, — тем более был ноябрь!

Вот вам моё детство. Поразительно и то, что в моём классе училась ещё одна точно такая же сексуальная отличница, Алка Горлицына, как говорили, из старинной дворянской семьи. В её ответах у доски было ещё больше страсти, чем в моих, и все, прежде всего учителя, прекрасно понимали, что в том, сколько Алла заучивает наизусть, проявляется совершенно другая страсть, отнюдь не к учёбе, но которую Алла пока что могла реализовать только так. Учителя просто боялись её вызывать. Против всех фамилий стояла уже колонка троек, двоек, четвёрок, а её клеточка все пустовала. И наконец, когда нельзя уж было оттягивать больше, её вызывали — и она красивыми прыжками неслась к доске. Это был смерч, обвал быстрой отточенной речи, безумных переливов голоса от хриплого к звонкому, сияния огромных карих глаз! Все чувствовали всё, хотя и не называли. В классе была полная тишина, испуг. Самые закоренелые тупые хулиганы умолкали, чуя что-то гораздо более мощное, чем их хулиганство. Учителя боялись её перебить — это было всё равно что броситься под поезд. Лишь самые смелые из них отваживались робко приподнять руку: мол, все, спасибо, достаточно, отлично, — но она не обращала внимания на эти жесты, продолжала, сияя, говорить, потрясая, пугая памятью, блеском, красотой, неудержимостью — и явно пугая всех неотвратимостью какой-то трагедии. Однако страсть её была такой сильной, что она сумела спрятать её очень глубоко и остаться отличницей навсегда: она с медалью окончила школу, потом университет и вскоре была уже научным сотрудником исторического архива, участвуя мысленно в оргиях давних лет...

У меня срыв произошел где-то в девятом классе. Наш 9-й «б» был на самом верху школы и — страсть находит ходы — прямо напротив больших, изогнутых «модерных» окон нашей квартиры, — и я часто во время урока во вторую смену наблюдала, как папа подходит к маме, обнимает её и начинает что-то говорить, вроде как прося прощения за что-то вчерашнее, мама возмущенно, но все слабей и слабей вырывается — не так-то легко вырваться из медвежьих лап пьяного отца. Мама даже показывает на окна школы, но все слабее и неуверенней. Их движения все медленней, намагниченней, снова взгляд мамы в окно, но уже абсолютно улетевший, невидящий, отрешённый... и вот они плавно опускаются за линию подоконника...

— Турандаевская? Что с тобой? На галок засмотрелась? — этот голос возвращает меня очень издалека...

Когда окно стало «табу», мой безумный организм тут же выдумал другое. Однажды, «улетев», я не успела написать контрольную по математике, хотя знала все... Я вынырнула из неги от скрипучего голоса математика, поглядела на часики... осталось восемь минут, можно ещё успеть... Но не надо! — пропел какой-то сладкий безумный голос. Я сидела, внутренне сжавшись, что-то находило, невероятно острое, поднималось неудержимо снизу... в последний момент я стискивала гладкие ноги, слегка сгибалась вперёд, сжимала зубы — и сладкая судорога потрясала меня насквозь от волос до кончиков ног. Потом минуту я приходила в себя, потом блаженным, но осторожным взглядом обводила класс... Медленно выплывали звуки. Я шла с чистым листом, сдавала. Никогда раньше каждый шаг не таил в себе такую сладость! И так стало происходить на каждой контрольной — к концу обязательно поднимались сладкие судороги, но для этого требовался абсолютно чистый, не запятнанный никаким ответом тетрадный лист, который и получал соответствующую награду... чувство отчаяния, почти гибели было почему-то необходимо, без него не получалось...

А сейчас машина одним махом пролетела мимо Зверинской, даже и не заметив клубка страстей, что витали тут, — будто их и не было никогда.

— Ну, ты прямо Шехерезада! — проговорил Александр, передёргивая скорости. ...На самом деле, оказывается, я рассказывала Александру о жизни в Гамбурге... — с удивлением услышала свой голос.

Мы вылетели на Приморское шоссе... Именно так я ездила на работу в Песочное, в секретное КБ, туда я попала по распределению после химико-технологического техникума, куда меня втиснула отчаявшаяся мама, поняв, что на большее я не потяну... Ей казалось, что уж химическая технология — дальше некуда от порока... Оказалось — отовсюду близко!

Вот так я и ехала на автобусе-экспрессе — по Кировскому, через Каменный остров и по Приморскому шоссе, мимо буддийского храма, вдоль воды. И вот опять — словно бы экскурсия по местам трудовой и боевой славы!

...Это было огромное пространство между станцией и заливом, и тут была какая-то географическая загадка, «бермудский треугольник»; для посторонних этого не существовало — они прямо и просто выходили от платформы к пляжу... а что тут может быть ещё? А мы быстро шли по мусорной тропинке в чахлый лесок, и — бетонный забор на много километров. За ним вроде бы можно было жить лишь тяжело, напряжённо...

— Скажи, пожалуйста, а зачем ты брал стопки?

— Что же ты думаешь? — надменно ответил папа. — Мы с моими друзьями из стаканов будем пить?!

Часть папашиного гонора ощущаю и я. Главная его история, которую он рассказывал в бесконечных его застольях со все возрастающей гордостью, называется «Не прыгнул». Мама с папой познакомились в Казани, где отпрыску ссыльных высокородных шляхтичей приглянулась миловидная татарочка. Я вижу, что мама с её смиренно-грациозными жестами, с крохотными ножками и ручками и маленькой мягкой попкой была тем магнитом, от которого невозможно отвернуть. Думаю, она точно оценила и папу, но возможность хоть какого-то полёта хотя бы куда-то увлекла и её. Скандал, естественно, был в обеих семьях: более неподходящей партии не могли представить ни те, ни другие. В результате папа умыкнул маму в прекрасный Ленинград, который, как далёкий рай, несомненно, сыграл свою манящую роль. Здесь папа загремел в армию и даже принимал участие в Пражских событиях 1968 года, о чем не любил вспоминать — любил рассказывать о другом. Суть в том, что с присущей ему лёгкостью он оказался в Ансамбле песни и пляски Западной группы войск, а затем — не без участия, видимо, влиятельных женщин — оказался в Питере в уже привилегированном, известном Ансамбле Балтийского флота. Вот, по-видимому, откуда моя тяга к флоту! Здесь он шикарно плясал в двадцать лет, был мастером чечётки, присядки и какого-то особенного прыжка с переворотом: из-за этого-то прыжка с переворотом он и пострадал: как всегда люди страдают за лучшее! Наступили суровые демократические времена — доходы на армию стали сокращаться, что, естественно, коснулось и плясок. Вместо старого художественного руководителя, отличного мужика, приехал, как говорил папа, какой-то очень умный еврей, с фамилией, кажется, Обрант; у него была задача, требующая именно еврейской твёрдости характера: из двух больших ансамблей, Балтийского и Северного, он должен был составить один маленький. Он сидел в зале и, сверкая окулярами, экзаменовал каждого. Папа, естественно, блеснул, особенно своим знаменитым прыжком. И тут вдруг еврей (разве такой должен быть руководитель флотского ансамбля?) проскрипел из зала:

— Будьте так добры, прыгните ещё один раз!

И тут папа, гордо выпрямившись, сказал фразу, которой потом гордился всю жизнь, но которая, с другой стороны, и поставила крест на его карьере. Он смерил шибздика взглядом (что было не трудно) и произнес:

— Турандаевский прыгает только один раз!

Разумеется, потрясённый и уязвлённый таким ответом, еврей не взял папашу в новый, комплексный ансамбль. Но зато потом тысячу раз я слышала эту гордую фразу в самых разных компаниях и даже, идя однажды от метро через парк, услышала из кустов под звон стаканов (стопок, естественно, мама ему больше не давала):

— Турандаевский прыгает только один раз!

Папа был открытый, но глупый. Мама скрытная, но умная. Надеюсь, что характер мой — от нее. Что, думаю, проявилось впервые четко в продолжении той истории с х...ястым мотоциклистом. После того страшного видения я стала просиживать за уроками день и ночь и стала получать фактически одни пятерки, а если и уходила куда-то, то обязательно говорила маме, куда и когда, и обязательно возвращалась с точностью до минуты. И все это было, в сущности, всего лишь страстной конспирацией моей сути — чтобы никак не догадались, а тем более не смогли доказать, что я все время думаю о том. Теперь, прожив двадцать девять лет, я могу сказать: правильно! Действительно, мне было чего во мне бояться и скрывать — тут чутьё не подвело. А тогда, в школе, всё вроде бы было отлично. Мои одноклассники — надо отметить во мне и светлые стороны — абсолютно меня не волновали. Я думала лишь о том. Это была тонкая, изнурительная игра с абсолютно извращёнными правилами. Каким наслаждением было выйти из парадной и пойти в другую сторону, даже не оглядываясь! Неделями даже не смотреть в ту сторону, где вход в парк украшала белёсая деревянная арка, сейчас исчезнувшая. Неделями не смотреть, не смотреть и вдруг по дороге в школу быстро обернуться и увидеть. Арку! И всё! Как колотилось сердце, как щемило... Сладко было идти с мамой за руку и с нотной папкой в другой и с абсолютным внешним спокойствием, но с колотящимся сердцем ждать, поведет меня мама к учительнице тем путём, откуда видно арку, или другим?

— Алёна! Что с тобой? Ты так побледнела! — испуганно произносит мама, оглядывая совершенно пустую улицу. Она прекрасно понимает жуткую суть моего волнения, а детали... детали могут быть любыми — хотя бы вот это сломанное машиной дерево!

Да, круто вы меня замесили, Галия Ильгисовна! Спасибо вам!

И потом, уже лет в пятнадцать, я вдруг сказала себе: всё! Ты пойдешь туда! Естественно, я понимала, что тот рекордсмен-мотоциклист уже там не стоит... да и не надо там ему стоять!.. Пора! Конспирация была создана вполне достаточная: восемь классов без единой тройки. Сколько вранья я накрутила вокруг этого похода. И отчаяние мамы возрастало ещё и оттого, что враньём это было лишь по сути, а не по форме — по обстоятельствам действия всё было абсолютно безупречно. Сколько ж страсти кипит, если для создания лишь декораций, дымовой завесы стольких сил не жалко! — вот что с отчаянием понимала моя мама, и понимала, что от судьбы не уйдешь. Она была в отчаянии и от того, что по фактам абсолютно не в чём было меня уличать: я действительно шла помогать двум отстающим — сперва одному, потом... а, что дорога пролегала мимо, я не виновата... и не я же сделала их отстающими! Какая страшная страсть скрывается за столь тщательным, мощным алиби!

И моё сердце колотилось так же безумно, как, наверное, и мамино. И вот я прошла через то место — естественно, там никого не было, — тем более был ноябрь!

Вот вам моё детство. Поразительно и то, что в моём классе училась ещё одна точно такая же сексуальная отличница, Алка Горлицына, как говорили, из старинной дворянской семьи. В её ответах у доски было ещё больше страсти, чем в моих, и все, прежде всего учителя, прекрасно понимали, что в том, сколько Алла заучивает наизусть, проявляется совершенно другая страсть, отнюдь не к учёбе, но которую Алла пока что могла реализовать только так. Учителя просто боялись её вызывать. Против всех фамилий стояла уже колонка троек, двоек, четвёрок, а её клеточка все пустовала. И наконец, когда нельзя уж было оттягивать больше, её вызывали — и она красивыми прыжками неслась к доске. Это был смерч, обвал быстрой отточенной речи, безумных переливов голоса от хриплого к звонкому, сияния огромных карих глаз! Все чувствовали всё, хотя и не называли. В классе была полная тишина, испуг. Самые закоренелые тупые хулиганы умолкали, чуя что-то гораздо более мощное, чем их хулиганство. Учителя боялись её перебить — это было всё равно что броситься под поезд. Лишь самые смелые из них отваживались робко приподнять руку: мол, все, спасибо, достаточно, отлично, — но она не обращала внимания на эти жесты, продолжала, сияя, говорить, потрясая, пугая памятью, блеском, красотой, неудержимостью — и явно пугая всех неотвратимостью какой-то трагедии. Однако страсть её была такой сильной, что она сумела спрятать её очень глубоко и остаться отличницей навсегда: она с медалью окончила школу, потом университет и вскоре была уже научным сотрудником исторического архива, участвуя мысленно в оргиях давних лет...

У меня срыв произошел где-то в девятом классе. Наш 9-й «б» был на самом верху школы и — страсть находит ходы — прямо напротив больших, изогнутых «модерных» окон нашей квартиры, — и я часто во время урока во вторую смену наблюдала, как папа подходит к маме, обнимает её и начинает что-то говорить, вроде как прося прощения за что-то вчерашнее, мама возмущенно, но все слабей и слабей вырывается — не так-то легко вырваться из медвежьих лап пьяного отца. Мама даже показывает на окна школы, но все слабее и неуверенней. Их движения все медленней, намагниченней, снова взгляд мамы в окно, но уже абсолютно улетевший, невидящий, отрешённый... и вот они плавно опускаются за линию подоконника...

— Турандаевская? Что с тобой? На галок засмотрелась? — этот голос возвращает меня очень издалека...

Когда окно стало «табу», мой безумный организм тут же выдумал другое. Однажды, «улетев», я не успела написать контрольную по математике, хотя знала все... Я вынырнула из неги от скрипучего голоса математика, поглядела на часики... осталось восемь минут, можно ещё успеть... Но не надо! — пропел какой-то сладкий безумный голос. Я сидела, внутренне сжавшись, что-то находило, невероятно острое, поднималось неудержимо снизу... в последний момент я стискивала гладкие ноги, слегка сгибалась вперёд, сжимала зубы — и сладкая судорога потрясала меня насквозь от волос до кончиков ног. Потом минуту я приходила в себя, потом блаженным, но осторожным взглядом обводила класс... Медленно выплывали звуки. Я шла с чистым листом, сдавала. Никогда раньше каждый шаг не таил в себе такую сладость! И так стало происходить на каждой контрольной — к концу обязательно поднимались сладкие судороги, но для этого требовался абсолютно чистый, не запятнанный никаким ответом тетрадный лист, который и получал соответствующую награду... чувство отчаяния, почти гибели было почему-то необходимо, без него не получалось...

А сейчас машина одним махом пролетела мимо Зверинской, даже и не заметив клубка страстей, что витали тут, — будто их и не было никогда.

— Ну, ты прямо Шехерезада! — проговорил Александр, передёргивая скорости. ...На самом деле, оказывается, я рассказывала Александру о жизни в Гамбурге... — с удивлением услышала свой голос.

Мы вылетели на Приморское шоссе... Именно так я ездила на работу в Песочное, в секретное КБ, туда я попала по распределению после химико-технологического техникума, куда меня втиснула отчаявшаяся мама, поняв, что на большее я не потяну... Ей казалось, что уж химическая технология — дальше некуда от порока... Оказалось — отовсюду близко!

Вот так я и ехала на автобусе-экспрессе — по Кировскому, через Каменный остров и по Приморскому шоссе, мимо буддийского храма, вдоль воды. И вот опять — словно бы экскурсия по местам трудовой и боевой славы!

...Это было огромное пространство между станцией и заливом, и тут была какая-то географическая загадка, «бермудский треугольник»; для посторонних этого не существовало — они прямо и просто выходили от платформы к пляжу... а что тут может быть ещё? А мы быстро шли по мусорной тропинке в чахлый лесок, и — бетонный забор на много километров. За ним вроде бы можно было жить лишь тяжело, напряжённо...

Назад Дальше